Полная версия
Мистические истории. Призрак и костоправ
– То-то я смотрю! – сказала старуха с тяжким вздохом и, закручинившись, снова повторила: «То-то я смотрю!» А после вышла за порог, шаг-другой сделала и поглядела окрест, будто остерегаясь кого-то. – Околдовали девку, околдовали!
Вернувшись в дом, мамаша Карк спросила:
– С того разу ты больше его не видала?
Девица еще не оправилась от смущения – присмирела и тон свой сбавила.
– Кажись, видела я его, как сюда шла, – все мне чудилось, будто идет он со мной вровень меж дерев, да потом поняла, что обманулась: никого там в деревьях не было. На ходу иной раз померещится – словно одно дерево за другим вдогонку бежит.
– Нечего мне сказать тебе, красавица, окромя того, что сказала уже, – отрезала старуха и строго-настрого повторила свой наказ: – Ступай сейчас домой, да не медли в пути; и по дороге сказывай молитвы; и все дурные мысли от себя гони; и чтоб из дому больше ни ногой, пока тебя не окрестят – в нонешнее воскресенье, запомни!
С этим сварливым напутствием она проводила девушку до ограды и долго смотрела ей вслед, покуда та не скрылась совсем за деревьями.
На небо набежали тучи, как перед грозой, кругом враз стемнело, и девушка, растревоженная сумеречным взглядом мамаши Карк на все происшедшее, заспешила пустынной тропой через лес.
Незнакомая черная кошка, увязавшаяся было за ней еще по дороге от дома – известно ведь, что кошки в поисках добычи забредают порой на лесную опушку или в рощицу, – выскочила откуда-то из-под дуба и снова за ней увязалась. Чем темнее становилось вокруг, тем черная бестия делалась, кажется, все больше и больше, а зеленые ее глаза сверкали, как два шестипенсовика, и, когда над холмами у Вилларденской дороги загромыхал гром, струхнувшей девице стало и вовсе не по себе.
Она попыталась отогнать от себя кошку, но та выгнула спину и злобно зашипела – того и гляди прыгнет и вцепится когтями! – а потом взобралась на дерево (в этом месте лес вплотную подступал к тропинке с двух сторон) и давай скакать прямо у девушки над головой с одного сука на другой, словно только и ждала удобного случая прыгнуть ей сверху на плечи. Девушка, и без того уже вся в плену странных фантазий, до смерти перепугалась: мнилось ей, будто кошка преследует ее и, если она хотя бы на миг перестанет охранять свой путь молитвой, черная тварь на ее глазах превратится в мерзкое чудовище.
Даже добравшись до дому, девушка не сразу оправилась от испуга. Перед глазами у нее все еще стояло мрачное лицо мамаши Карк, и, скованная тайным страхом, она не решилась тем вечером снова выйти за порог.
На другой день все было иначе. Она совершенно избавилась от тревожного чувства, которое внушила ей мамаша Карк. Из головы у нее не шел печальный лорд в черном бархатном кафтане. Что и говорить, запал он ей в душу, и она готова была полюбить его. Ни о чем другом даже думать не могла.
В тот день зашла к ней Бесси Хеннок, дочь их соседа, позвать ее погулять к развалинам Говартского замка – погулять да ежевики порвать. Что ж, они и пошли.
В густых зарослях под обвитыми плющом стенами Говартского замка девушки принялись за дело. Корзинки наполнялись, час за часом летел незаметно.
Вот уже и солнце стало садиться на западе, а Лора-Колокольчик все не возвращалась домой. Тени становились длиннее, и дворовые девки из фермерского дома поминутно перегибались через калитку и, вытянув шеи, глядели на дорогу – не видать ли хозяйской дочки, и судили-рядили промеж себя, куда же она запропастилась.
Наконец, когда все вокруг окрасилось закатным румянцем, явилась Бесси Хеннок – одна, без подруги, размазывая фартуком слезы.
Она поведала удивительную историю о том, что с ними приключилось.
Я передам здесь только суть, притом более связно, чем сумела изложить она сама в своем чрезмерно возбужденном состоянии, и забудем на время про грубый колорит ее речи.
Итак, девица рассказала, что едва они забрались в заросли ежевики у ручья, который окаймляет луг Пай-Мег, как она увидала мосластого верзилу с чумазым, страховидным лицом, одетого в какие-то черные лохмотья, – он стоял на другом берегу. Она испугалась; и пока в оцепенении изучала этого грязного, страшного, изможденного оборванца, Лора-Колокольчик коснулась ее руки: она тоже уставилась на это долговязое пугало, только отчего-то во взоре ее застыло странное выражение, чуть ли не восторг! Украдкой выглянув из-за куста, за которым она спряталась, Лора со вздохом сказала:
– Ну разве не пригожий молодец? То-то! А погляди, какой нарядный бархатный кафтан, какая шпага на перевязи, – чистый лорд, ей-богу! И уж я-то знаю, кого он высматривает, кого он полюбил и кого поведет под венец.
Бесси Хеннок подумала тут, что подружка ее в уме повредилась.
– Нет, ты погляди, какой красавчик! – знай шепчет Лора.
Бесси снова на него взглянула и увидела, что он смотрит на ее товарку с недоброй улыбкой, а сам рукой ее к себе манит.
– Не вздумай, не ходи к нему, ведь шею тебе свернет! – вымолвила Бесси, чуть живая от страха, глядя, как Лора пошла вперед, вся светясь от милой девичьей робости и счастья.
Она взяла его протянутую через ручей руку – не столько помощь была ей нужна, сколько радовало прикосновение, – и в следующий миг оказалась на том берегу и его ручища обвила ее талию.
– Прощай, Бесси, я пойду своей дорогой! – крикнула она, склоняя голову ему на грудь. – Так и скажи доброму батюшке Лью, что, мол, я пошла своей дорогой и буду счастлива и, Бог даст, мы с ним еще свидимся.
И, взмахнув на прощанье рукой, она удалилась со своим страшным кавалером. Больше Лору-Колокольчик не видели – ни дома, ни в рощах и перелесках, ни на веселых лугах, ни в сумеречных лесах, нигде вблизи Дардейлского Моха.
Бесси Хеннок какое-то время брела за ними следом.
Она перешла ручей, и хотя казалось, что движутся они медленно, ей, чтобы не упустить их из виду, пришлось чуть ли не бегом бежать; и поминутно она кричала подруге: «Вернись, Лори, вернись, подруженька!» – пока, сбегая с пригорка, не повстречала старика с мертвенно-бледным лицом и до того перепугалась, что, кажется, тотчас лишилась чувств. Так или иначе, опомнилась она не раньше, чем пташки запели свою прощальную песенку в янтарном свете вечерней зари и день угас.
С тех пор не было ни слуху ни духу о пропавшей девице, никто не ведал, в какую сторону она подалась. Неделя шла за неделей и месяц за месяцем, и вот уже минул год и пошел другой.
К этому времени одна из коз старухи Карк возьми да и помри – не иначе как от сглазу завистливой соперницы-ведьмы, что жила на другом конце Дардейлского Моха.
Одна как перст в своей каменной лачуге, старуха принялась ворожить, чтобы наверное вызнать, кто напустил порчу на козу.
Для того сердце околевшего животного надобно истыкать булавками и сжечь в огне, закрыв перед тем все двери и окна и заткнув все прочие ходы-выходы. Все это сопровождается, конечно, подобающими случаю заклинаниями, и когда сердце сгорит в огне, то первый, кто постучится в дверь или просто мимо пройдет, – тот и порчу наслал.
Ворожбой своей мамаша Карк занялась в глухую полночь. А ночь выдалась темная, безлунная, только звезды сверкали на небе да ветер тихо бормотал в деревьях – лес-то обступал ее дом со всех сторон.
Долго все было тихо, ни звука, и вдруг – кто-то в дверь заколотил и чей-то грубый голос кликнул ее по имени.
Старуха вздрогнула: никак не ждала она, что голос будет мужской; выглянув в окно, она увидала в полутьме карету, запряженную четверкой лошадей, с форейторами в богатых ливреях и кучером в парике и треуголке, фу-ты ну-ты, хоть сейчас езжай во дворец!
Она отодвинула засов на двери и на пороге увидела статного господина в черном платье, который сказал, что покорнейше просит ее, единственную в округе sage femme, поехать с ним в экипаже, дабы оказать помощь леди Гробдейл, роженице, и посулил за услугу щедрое вознаграждение.
Леди Гробдейл! Никогда о такой старуха не слыхивала.
– А далеко ли ехать-то?
– С дюжину миль по старой дороге в Голден-Фрайрз.
Эх, жаль ведь денежки упускать – и она садится в карету. Форейтор хлопает дверцей, стекло дребезжит, будто смеется. Рослый смурной господин в черном сидит напротив нее, и карета мчится так, что глядеть страшно; с дороги они сворачивают на какой-то узкий проселок, лес дремучий кругом, высокий – она такого и не видала отродясь. Чем дальше, тем больше ей не по себе: уж в здешних местах она каждую тропу-дорожку наизусть знает, а эту видит в первый раз.
Господин ободряет ее. Над горизонтом взошла луна, и в ее лучах мамаша Карк видит старинный замок. В лунном сиянии тускло мерцает его силуэт – главная башня, сторожевая башня и зубчатый парапет. Туда-то они и держат путь.
И тут старуха вдруг чувствует, как на нее наваливается сон; но хоть она и клюет носом, но понимает, что они все еще едут и что дорога под колесами совсем дрянь.
С трудом она заставляет себя очнуться. Где карета, замок, форейторы? Все сгинуло, только дивный лес все тот же.
Она трясется на грубой телеге, едва прикрытой подстилкой из тростника, какой-то худющий верзила в отрепьях сидит впереди, каблуком пиная несчастную клячу, которая кое-как тащит их за собой, хотя у самой видать каждую косточку, а вместо вожжей у возницы в руках простая веревка. Они останавливаются возле жалкой лачуги из камней, стены, кажется, ходят ходуном; соломенная крыша до того худая и гнилая, что по углам сквозь нее проступают стропила – точь-в-точь кости доходяги-клячи, с ее огромной головой и ушами.
Долговязый костлявый возница сходит на землю – рожа страшная, вся чем-то перемазана, как и руки его.
Да это ж тот самый чумазый великан, что заговорил с ней на пустынной дороге возле Мертвецкой Балки! Однако теперь отступать некуда – и она идет за ним в дом.
В большой убогой комнате горели две тусклые свечи, на грубо сколоченной кровати среди драного тряпья лежала женщина и жалобно стонала.
– Леди Гробдейл, – представил ее страхолюдный хозяин и тут же принялся мерить шагами комнату, беспрестанно качая головой, грозно топая ногами и ударяя кулаком одной руки в ладонь другой, и когда доходил до угла, то вроде как с кем-то там говорил и смеялся, хотя не было видно никого, кто мог бы его слышать или ему отвечать.
В увядшем, изможденном создании, в ее печальном и чумазом, как у хозяина, лице, которое в жизни, кажется, ни разу не умывали, мамаша Карк признала свою некогда беззаботную красавицу Лору Лью.
Ее страшилище-муж все ходил и томился странными перепадами настроения, выказывая то гнев, то горе, то веселье, и всякий раз, когда бедняжка испускала стон, он вторил ей, словно эхо, как будто злобно над ней насмехался. Во всяком случае, так объяснила это себе мамаша Карк.
Наконец он решительно вышел в соседнюю комнату, с грохотом закрыв за собой дверь.
Когда пришло время, бедная роженица разрешилась от бремени девочкой.
Да и то сказать – девочкой, скорее уж бесенком! Длинные острые уши, приплюснутый нос и огромные, беспокойные глаза и рот. Ребенок тотчас заорал и залепетал на непонятном наречии, и на шум в комнату заглянул папаша и велел sage femme не уходить, пока он ее не вознаградит.
Улучив момент, несчастная Лора шепнула на ухо мамаше Карк:
– Ежели б нынче ночью ты не справляла дурное дело, он не смог бы тебя залучить. Возьми ровно столько, сколько по праву причитается тебе за труды, иначе он тебя отсюда не выпустит.
В ту же минуту хозяин вернулся с мешком золотых и серебряных монет, насыпал горку на стол и велел повитухе брать сколько пожелает.
Она взяла четыре шиллинга, свою обычную меру, не больше и не меньше, и никакие уговоры не могли склонить ее добавить к этому хоть фартинг[25]. Он так озлился на ее упрямство, что она от греха подальше кинулась из дому наутек.
Он за ней.
– Нет, ты возьмешь свои деньги! – взревел он, схватил мешок, еще наполовину полный, и швырнул ей вслед. Мешок ударил ей в плечо, и то ли от удара, то ли от ужаса она повалилась наземь, а когда пришла в себя, было утро и она лежала на пороге собственного дома.
Говорят, с тех пор она бросила всякое гаданье и ворожбу. И хотя история эта случилась шестьдесят с лишком лет тому назад, Лора-Колокольчик, как полагают знающие люди, до сих пор жива и будет жить, покуда для всех фейри не пробьет последний час.
Маргарет Олифант
Окно библиотеки
1Вначале я ничего не знала ни об этом окне, ни о толках, которые вокруг него шли. А располагалось оно почти напротив одного из окон нашей большой старомодной гостиной. Я провела то лето, оказавшееся очень важным в моей жизни, в доме своей тети Мэри. Наш дом и библиотека находились на противоположных сторонах широкой Верхней улицы Сент-Рулза[26]. Это красивая улица, просторная и очень тихая (так думают приезжие, прибывшие из более шумных мест); но летними вечерами здесь бывает довольно оживленно, и тишина наполняется звуками: стуком шагов и приятными, приглушенными теплым воздухом голосами.
Бывают изредка и такие минуты, когда здесь шумно: во время ярмарки, иногда по воскресеньям, ближе к ночи, или когда приходят поезда с экскурсантами. Тут уж и нежнейшему летнему вечернему воздуху не смягчить грубого говора и топота; но эту неприятную пору мы всегда пережидаем с закрытыми окнами, и даже я удаляюсь со сторожевой вышки, в которую превратила свою любимую глубокую оконную нишу. Здесь я могу спрятаться от всего, что происходит в доме, и стать свидетелем всего, что приключится за его стенами. Впрочем, по правде говоря, в доме у нас мало что происходит.
Дом этот принадлежал моей тете, а с ней не случается (слава богу, как она говорит) ничего и никогда. Думаю, раньше с ней много что случалось: были такие времена, да прошли, а потом она стала старенькой и тихонькой, и жизнь ее потекла по раз навсегда заведенному порядку. Каждый день она вставала в одно и то же время и делала все одно и то же, в одной и той же последовательности, и так день за днем. Она говорила, что ничего нет удобней, чем порядок, что это просто спасение и благословение. Может, так оно и есть, но уж очень это нудное благословение, и мне всегда казалось, пусть бы уж лучше произошло ну хоть что-нибудь. Но я не была такой старенькой, как тетя, в этом вся разница.
В те дни, о которых я говорю, уже упомянутая глубокая оконная ниша в гостиной служила мне утешением. Хотя тетушка и была старой леди (а может быть, именно поэтому), она отличалась снисходительным нравом и была ко мне привязана. Она не произносила ни слова, но часто улыбалась мне, когда я устраивалась у окна со своими книгами и корзинкой для рукоделия.
Боюсь, рукоделием я занималась не слишком усердно: изредка делала несколько стежков, когда было настроение или когда настолько увлекалась мечтами, что порой не хотелось отрываться от них ради книги. А в другое время, если попадался интересный роман, я сидела и поглощала том за томом, не обращая ни на кого внимания. Почти не обращая. Приходили в гости старушки – приятельницы тети Мэри, я слышала их разговоры, хотя очень редко в них вслушивалась, но странно: стоило им сказать что-нибудь интересное, как потом слова всплывали у меня в памяти, будто из воздуха появлялись. Гостьи приходили и уходили, мелькали их древние шляпки, шуршали платья, порой нужно было вскакивать, пожимать кому-то руку, отвечать на вопросы о папе и маме… Тетя Мэри потихоньку улыбнется мне потом, и я ускользну обратно к окошку. Тетя, мне кажется, никогда на меня за это не обижалась.
Уверена, мама бы такого ни за что не разрешила. Уж она надавала бы мне всяких поручений. Она послала бы меня наверх за чем-нибудь ненужным или вниз, к горничной, сказать что-нибудь необязательное. Ей нравилось занимать меня работой. Отчасти поэтому, наверное, я и любила так гостиную тети Мэри, глубокую оконную нишу, наполовину закрывавшую ее занавеску, широкую скамью у окна, где можно было уместить так много вещей, не опасаясь при этом упреков в неряшливости. В те времена, когда кому-нибудь из нас, как будто, нездоровилось, его посылали в Сент-Рулз поднабраться сил. Так было и со мной в то лето, о котором я поведу рассказ.
Едва я научилась говорить, как все вокруг стали повторять, что я девочка странная, мечтательная, не от мира сего и все такое прочее, чем норовят взрослые огорошить ребенка, если он, не дай бог, любит слушать стихи и размышлять. Взрослые сами не понимают последствий фразы «не от мира сего». Это все равно что сказать «не в себе», так же обидно. Мама считала, что я должна быть всегда чем-нибудь занята, тогда мне не будет лезть в голову всякая чушь. Но на самом деле никакая чушь мне в голову и не лезла, наоборот, я была очень серьезной девочкой, и со мной не было бы никаких хлопот, если бы только меня оставили в покое. Просто я обладала чем-то вроде второго восприятия: замечала те вещи, к которым не присматривалась и не прислушивалась.
Даже читая самую интересную книгу, я знала, о чем шел разговор в гостиной, и слышала, что говорили прохожие на улице под окном. Тетя Мэри всегда утверждала, что я могу делать одновременно два, даже три дела: читать, слушать и смотреть. Но я уверена, что редко когда намеренно всматривалась или вслушивалась, как те, кто замечает, какие шляпки у проходящих по улице дам. Я слышала многое только потому, что не могла не услышать, даже когда читала, и многое видела, часто даже когда часами не отрывала глаза от книги.
Но все это не объясняет сказанного вначале: вокруг того окна ходило много толков. Это было (оно и теперь на месте) крайнее окно университетской библиотеки, которая располагается напротив тетиного дома на Верхней улице[27]. Оно находится немного к западу от наших окон, так что лучше его рассматривать из левого угла моей любимой ниши. Мне и в голову не могло прийти, что это окно не такое, как другие, пока о нем впервые не зашел разговор в гостиной. «Миссис Бэлкаррес, вам никогда не приходилось задумываться, – любопытствовал старый мистер Питмилли, – что там за окно напротив: окно ли это вообще?» Он называл тетю «миссис Бэлкаррес», а к нему самому всегда обращались «мистер Питмилли Мортон» – по названию его усадьбы.
– Честно говоря, – отвечала тетя Мэри, – никогда не была в этом уверена, за все годы.
– Господи помилуй! – воскликнула одна из старых дам. – А которое же это окно?
Мистер Питмилли обычно посмеивался, когда что-либо произносил, и эта его манера казалась мне весьма неприятной. Он, впрочем, надо полагать, не очень-то и стремился произвести на меня приятное впечатление. «Прямо напротив, – откликнулся он с привычным смешком в голосе. – Наша подруга миссис Бэлкаррес никак не может определить, что же там такое, хотя живет здесь уже…»
– Уточнять не обязательно, – вмешалась другая старая дама. – Окно библиотеки! Бог ты мой, чем же ему и быть, как не окном? Не дверью же, на такой-то высоте.
– Вопрос в том, – объяснила тетя, – настоящее ли это застекленное окно, или же оно нарисовано, или когда-то там было окно, а потом его заложили кирпичом. Чем дольше на него смотришь, тем больше сомневаешься.
– Дайте-ка я посмотрю! – заявила старая леди Карнби, очень энергичная и умная особа; и тут они все толпой пошли на меня – три или четыре старые дамы, очень возбужденные, а за их головами виднелись седые волосы мистера Питмилли. Тетя по-прежнему сидела спокойно и улыбалась.
– Я очень хорошо помню это окно, – сказала леди Карнби, – да и не я одна. В нынешнем своем виде оно, правда, ничем не отличается от остальных. Вот только когда его в последний раз мыли? Уж наверное, не при жизни нынешнего поколения.
– Так оно и есть, – вмешалась другая дама, – оно совершенно слепое, в нем абсолютно ничего не отражается. Но другим я его никогда не видела.
– Это оно сейчас слепое, – сказала еще одна, – а бывает и иначе; эти нынешние служанки-вертихвостки…
– Да нет же, служанки сейчас совсем не плохи, – произнес голос тети Мэри, самый приятный из всех. – Я никогда не позволяю им мыть окна снаружи, рискуя жизнью. И потом, в старой библиотеке нет служанок. Мне кажется, тут не все так просто.
Гостьи теснились в моей любимой нише, напирали на меня, эти старые лица, вглядывавшиеся во что-то для них непонятное. Любопытное это было зрелище: тесный ряд старых дам в их атласных, потускневших от времени платьях, леди Карнби с кружевами на голове. Никто из них не обращал на меня внимания, даже не замечал, а я невольно ощущала контраст между своей юностью и их старостью, и пока они через мою голову разглядывали окно библиотеки, я разглядывала их. Об окне я в ту минуту и не думала. Старые дамы занимали меня больше, чем предмет их изучения.
– Наличник, во всяком случае, вижу, цел и выкрашен черной краской.
– Стекла тоже зачернены. Нет, миссис Бэлкаррес, это не окно. Его заложили кирпичом в те времена, когда за окна платили налог[28]; постарайтесь припомнить, леди Карнби!
– Припомнить! – фыркнула старая дама. – Я помню, Джини, как твоя мать шла под венец с твоим отцом, а с тех пор немало воды утекло. Но что до окна, то это ложное окно[29] – так я думаю, если хотите знать мое мнение.
– В большом зале сильно недостает света, – сказала другая. – Если бы там было окно, в библиотеке было бы гораздо светлее.
– Ясно одно, – проговорила дама помоложе, – через это окно нельзя смотреть, оно не для этого. Оно то ли заложено кирпичом, то ли еще как-то заделано, но свет сквозь него не проходит.
– Кто-нибудь когда-либо слышал об окне, через которое нельзя смотреть? – съязвила леди Карнби.
Я, как зачарованная, не могла отвести взгляд от ее лица. В нем читалась странная насмешливость, как будто ей было известно больше, чем она желала рассказать. Затем моим воображением завладела рука леди Карнби, которую та подняла, отбрасывая спадавшие на нее кружева. Самое главное в леди Карнби – ее тяжелые черные испанские кружева с крупными цветами. Ими была отделана вся ее одежда: с древней шляпки свисала кружевная накидка. Но рука леди Карнби, выглядывавшая из-под кружев… на нее стоило посмотреть.
Пальцы леди Карнби были очень длинные и заостренные (такие пальцы не могли не вызывать восхищения в дни ее юности); рука была очень белой, мало того – обесцвеченной, бескровной; на тыльной стороне проступали большие синие вены. Руку украшало несколько нарядных колец, одно из них с большим бриллиантом в уродливой старинной оправе с лапками. Кольца были слишком велики, и, чтобы их удержать, на них был наверчен желтый шелк. Эта скрученная-перекрученная шелковая подкладка, за долгие годы ставшая бурой, больше бросалась в глаза, чем драгоценности, а крупный бриллиант посверкивал в ладони, словно опасная тварь, притаившаяся в укрытии и мечущая огненные стрелы. Мое устрашенное воображение было захвачено этой рукой, похожей на лапу хищной птицы, и странным украшением на ее тыльной стороне. У нее был таинственно-многозначительный вид. Я чувствовала, что она вот-вот вопьется в меня своими острыми когтями, а затаившееся сверкающее чудовище – жалом, которое дойдет до самого сердца.
Но вот кружок старых знакомых распался. Дамы вернулись на свои места, а старый мистер Питмилли, маленький, однако с очень прямой осанкой, стоял в середине и, как оракул, вещал что-то мягким, но авторитетным тоном. Одна только леди Карнби без устали перечила этому маленькому и чистенькому старому господину. Во время речи она жестикулировала, как француженка, и выбрасывала вперед ту самую руку с кружевом, так что у меня каждый раз мелькал перед глазами ее притаившийся бриллиант. Я подумала, что в этой уютной маленькой компании, так сосредоточенно ловившей каждое слово мистера Питмилли, леди Карнби выглядит настоящей ведьмой.
– Я, со своей стороны, считаю, что окна там и вовсе нет, – говорил мистер Питмилли. – Это очень похоже на феномен, который на научном языке зовется обманом зрения. Причина коренится обычно – прошу прощения у дам – в печени; если нарушено равновесие этого органа и он начинает работать неправильно, то тут и могут причудиться самые разные вещи: синяя собака, например, помню такой случай, а еще…
– Этот человек впал в детство, – сказала леди Карнби. – Окна библиотеки я знаю с тех пор, как себя помню. Скажите еще, что и сама старая библиотека – обман зрения.
– Нет, нет, нет! – затараторили старые дамы.
– Синяя собака – это вещь необычная, а библиотеку мы все с детства знаем, – заявила одна из них.
– Помню, там еще устраивали балы в тот год, когда ратуша строилась, – поддержала другая.
– Для меня это большое развлечение, – сказала тетя Мэри и, что странно, после паузы потихоньку добавила: «теперь». Потом продолжила: – Кто бы ни пришел в дом, всякий заводит разговор об этом окне. Никак не могу понять, что же с ним такое. Иногда думаю, что все дело в этом злосчастном оконном налоге, о котором вы говорили, мисс Джини. В те времена из экономии заложили в домах половину окон. Иной же раз кажется, что это ложное окно, как в тех больших новых зданиях с глухими стенами на Эртен-Маунд в Эдинбурге[30]. А то, бывает, вечером отчетливо видишь, как в этом окне отражается солнце.