bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Винсент, пожалуйста, не сейчас.

Винченцо смиренно склонил голову. Тогда Симона приподняла его подбородок своей изящной рукой и сообщила:

– Я сижу с самым умным и красивым мужчиной в этом зале.

– Самым умным?

– А кто больше всех читает ученых книжек? Хотя звание самого красивого тебя, похоже, больше устраивает? – продолжала она. – А скоро ты станешь самым успешным!

Винченцо невольно улыбнулся.

Принесли устриц, Винченцо и Симона выжали на них лимон и стали неторопливо есть, прихлебывая соленую воду из раковин. Они допили бутылку вина, и Винченцо, возможно, немного захмелев, заказал еще одну, чтобы выпить ее с pommes de terre à l’huile, запеченным в масле картофелем, и теплым хрустящим хлебом.

– Так что ты хотел рассказать мне о своей сегодняшней работе? – спросила Симона.

– Ну, ты же знаешь Гастона Тикола, который руководит у нас отделом реставрации, этого тирана и негодяя, который все время назы-вает меня «иммигрантом» и помыкает, гоняет меня туда-сюда… – Винченцо тяжело вздохнул. – Не обращай внимания. Я хотел сказать, что сегодня он поручил мне закрыть некоторые картины стеклом.

– Закрыть стеклом? Но их же будет невозможно рассмотреть из-за бликов…

– Возможно, но в музее решили, что сохранность шедевров важнее. Да и не в этом дело. Интереснее то, какие картины будут убраны под стекло и с какой картиной мне сегодня пришлось работать.

Симона наклонилась над столом, огни свечей отражались в ее глазах, придавая им золотистый оттенок.

– С какой же?

Винченцо несколько секунд помедлил. Ему доставляло удовольствие выражение любопытства на лице любимой.

– Угадай, – предложил он, широко улыбаясь – это случалось так редко, что Симона приняла игру и задумалась, постукивая пальчиком по губам.

– «Аллегория» Курбе?

– Да нет, это слишком большая картина, чтобы закрывать ее стеклом, ты же знаешь. – Улыбка сошла с его лица, а подслеповатый левый глаз сердито прищурился.

– Ой, ну, не смотри на меня так, – попросила Симона.

Ему стало стыдно за свою несдержанность по отношению к этой замечательной женщине, но ему хотелось подать свою историю так, чтобы заинтриговать Симону и донести до нее тот трепет, который он испытал.

– Сделай еще одну попытку.

– Может, тот ужасный Тициан в Квадратном салоне?

– Теплее, теплее…

– Говори же! – дотянувшись через стол, Симона игриво шлепнула его по руке.

– Не кто иной, как сама мадонна Леонардо.

– Нет! – она широко раскрыла глаза. – Не может быть!

– Да! Я держал ее в руках.

– «Мону Лизу»! Врешь!

– Вот так держал, у самого лица, – Винченцо показал пальцами один сантиметр. – Я мог рассмотреть все детали – горы и тропинки, тщательно прописанные волосы, даже трещинки на лаке.

Глаза Симоны распахнулись еще шире.

– Ну, и как, Винсент? Что ты чувствовал?

Этот вопрос застал его врасплох. Что он чувствовал? Волнение? Да. Возбуждение? Безусловно. Хотя спустя несколько месяцев он признается себе, что уже в тот момент почувствовал зависть – зависть к Леонардо, создавшему то, что ему самому никогда не удастся, нечто совершенное во всех отношениях – и желание навсегда удалить его творение из этого мира.

– Могу я увидеть ее? – спросила Симона.

– Конечно. Ты можешь в любой день прийти на это унылое кладбище искусства и поглазеть на эту картину, как и все остальные.

– Ах, Винсент, как ты можешь такое говорить. Ведь когда-нибудь и твои работы, а может, и мои, окажутся на таком же кладбище. Но я имела в виду, когда ты в следующий раз возьмешь картину в руки, могу ли я прийти и посмотреть на нее в твоих руках?

– Тикола никогда этого не позволит.

– Ну, тогда у меня есть идея получше. Принеси мне картину на дом, и я повешу ее над нашей постелью!

Симона рассмеялась, и Винченцо посмеялся в ответ, но про себя подумал, что принес бы картину домой, если бы мог. Ради этой женщины он готов был сделать все что угодно, вообще, буквально.

Когда они, покончив с ужином, допивали сладкий кофе со сливками, Симона сказала: «Ах, Винсент, это было прекрасно» – и он согласился с ней. Хотя, несмотря на все выпитое и съеденное, ощущал какую-то пустоту внутри.

После ужина они гуляли в саду Тюильри, возле фонтана, где была отключена вода, и прямоугольных клумб, на которых не было цветов. Винченцо обнимал Симону, и она делала вид, что ей тепло, а он притворялся, что сыт и доволен, хотя чувство странного опустошения не отступало.

Заметив, что Симона дрожит, он настоял, чтобы домой они поехали на омнибусе, невзирая на расходы. И потом, уже после того, как они позанимались любовью, он лежал на матрасе, держа руку у нее на животе, и смотрел, как она спит, осторожно укрыв ее шерстяным одеялом до самого подбородка – даже в тот момент, когда он восхищался красотой этой принадлежавшей ему прекрасной женщины, он чувствовал ту пустоту в душе. И позже, когда он так и не смог заснуть и встал, чтобы пройтись по комнате, расписанной зеленым виноградом и плющом, и посмотреть в окно на освещенный луной недостроенный купол новой церкви Сакре-Кер, он чувствовал все ту же пустоту.

Он достал из стопки книг стихи Бодлера «Цветы зла» и прочел строфу о смерти и разложении. Дрожащими руками он быстро вернул книгу на место, хотя слова поэта остались в его мыслях незатухающим эхом.

Утром Симона проснулась простуженной и чувствовала себя так плохо, что не пошла на свою работу в галантерейный магазин. Винченцо перед уходом заварил полный чайник чая и подбросил в печь побольше дров, чтобы ей было тепло, пока он трудится в музее.

На прощанье он поцеловал Симону – и в этот момент вновь почувствовал, даже сильнее, чем раньше, ощущение пустоты, хотя все еще не мог понять, чем оно вызвано.

Лишь спустя несколько месяцев он понял, в чем дело, но к тому времени было уже слишком поздно.

7

Лаврентийская библиотекаФлоренция, Италия

Меня отвлек от чтения звук чьих-то шагов. Звонко постукивая по деревянному полу высокими каблуками сапог, в зал вошла молодая блондинка. Я проводил ее взглядом, пока она шла к столику Кьяры, стягивая на ходу длинные кожаные перчатки каким-то театральным жестом, словно играла на сцене. Наши взгляды встретились, но она, казалось, смотрела не столько на меня, сколько сквозь меня, и может быть, меня и вовсе не увидела. Потом она, наклонившись, заполнила бланк запроса и стала ждать свои книги, стоя спиной к залу и каким-то завораживающим движением похлопывая парой перчаток по ладони. Ее шерстяное пальто было цвета охры, как и многие здания, увиденные мной во Флоренции, и я подумал, не купила ли она его, чтобы слиться с окружающей обстановкой, хотя пальто было явно недешевым, из тех, что бросаются в глаза.

Когда Рикардо принес ей книги, она одарила его такой широкой улыбкой, что он даже смутился. Прижав книги обеими руками к груди, как школьница, она направилась к столу. Другие мужчины, как я заметил, тоже оторвались от работы и смотрели на новую читательницу. Она выбрала себе место подальше от всех нас и неторопливо устроилась, предварительно сняв пальто и повесив его на спинку стула. Несколько секунд она изучала одну книгу, затем другую, теребя свои белокурые пряди, выбившиеся из общего пучка, в который были забраны ее волосы. Я делал вид, что продолжаю читать, но никак не мог оторвать глаз от плавного изгиба ее шеи. Она бросила на меня быстрый взгляд, и я уткнулся обратно в дневник, пытаясь вспомнить, зачем пришел сюда, и вернуться мыслями к прочитанному.

За долгие годы поисков мне ни разу не доводилось слышать, что мой прадед был в числе художников Национального салона. Возникал вопрос, не помешало ли ему что-нибудь участвовать в выставке. Надо сказать, до сей поры я не встречал и сведений о том, что он вообще был художником. Новость эта была для меня утешительной и имела смысл: никто из моих родителей, бабушек и дедушек, насколько я знал, не занимался искусством, и вот, наконец, в моем роду нашелся художник. Я пытался представить себе, какие картины писал мой прадед, и надеялся, что когда-нибудь это выясню. Записав себе для памяти, что нужно будет ознакомиться с экспозицией той выставки, я взглянул на часы. К моему удивлению, близился уже час дня – то есть за чтением пролетело все утро. Я бы и еще с удовольствием поработал, но библиотека закрывалась на обед, а у меня была назначена встреча с Луиджи Кватрокки – человеком, чье письмо привело меня сюда.

Прежде чем вернуть коробку библиотекарям, я аккуратно уложил обратно дневник и тщательно прикрыл его папками профессора Гульермо. Я уже ощущал себя как бы владельцем этого дневника, словно все эти годы он ждал меня и только меня.

Я мог бы пройти к двери со своей стороны стола, и здесь было ближе, но вместо этого я пошел вокруг дальнего конца, где сидела блондинка. Когда я проходил мимо, она подняла глаза, и мы еще раз обменялись взглядами. Она была даже красивее, чем мне показалось вначале: лицо ее словно светилось изнутри, а осанка была как у школьницы за партой. Не твоего поля ягода, сказал я себе, и все-таки, не удержавшись, еще раз посмотрел на нее – и наши глаза снова встретились, но она сразу же отвела взгляд, поспешно уткнувшись в книгу, словно я застал ее за чем-то постыдным.

«Муссолини» на вахте вновь забрала у меня рюкзак, порылась в нем, потом вернула, а заодно и мой телефон. Когда я напомнил про леденцы, она вынула их из проволочной корзины, держа коробку кончиками пальцев, словно там был какой-то яд, и она боялась к нему прикоснуться, а затем направила меня к рамочному металлоискателю таким толчком, который трудно было назвать деликатным.

У выхода я задержался, чтобы посмотреть на садик с возвышения, откуда была лучше видна его шестиугольная форма. Бросив взгляд на противоположную сторону клуатра, я заметил в тени верхней аркады какое-то движение. Мне показалось, что это был человек в обычной светской одежде, не монах. Разглядеть я его не успел. А может быть, там никого и не было.

8

Стены ресторана были выкрашены в кремовый цвет и увешаны обрамленными кадрами из старых черно-белых итальянских фильмов. В собравшейся здесь молодежи я без труда угадал студентов – они во всем мире выглядят одинаково. Здешние были разве что чуть более стильно одеты: мальчики в обернутых вокруг шеи шарфах, девочки в пуловерах с треугольным вырезом и обтягивающих джинсах. Грузный мужчина, старше меня лет на тридцать-сорок, помахал мне рукой, и я стал пробираться к нему между тесно стоящими столиками. В ресторане было людно и шумно, типовой техно-поп задавал ритм обычному гаму, все разговаривали и курили так, что у меня защипало в глазах.

Когда я приблизился, Кватрокки кивнул, и мы обменялись рукопожатиями. Ладонь у него была сухой и теплой.

– Как вы меня узнали?

– Погуглил, – ответил он. – Там же есть фотографии. С позволения сказать, в жизни вы гораздо лучше выглядите. Извините, если я говорю что-то не так. Вы ведь только что приехали. Наверное, очень устали?

– Ни капельки, – произнес я, и это была правда: несмотря на разницу часовых поясов и утро, проведенное в библиотеке, я ощущал небывалый прилив энергии.

Кватрокки в своем парчовом жилете и узорчатом галстуке выглядел джентльменом эдвардианской эпохи и резко выделялся на фоне студентов, некоторые из которых, проходя мимо нашего столика, кивали и приветливо улыбались ему.

– Они явно вас любят, – заметил я.

– Как и я их… хотя работа преподавателя порой – сущий ад.

– Это точно, – согласился я. – Похоже, вы из Англии? Не итальянец?

– Нет, просто я учился в Оксфорде. От некоторых словечек и акцента трудно избавиться, да я, если честно сказать, и не пытался, – ответил Кватрокки. – Держу пари, вы думали, что я ношу очки.

– Почему? А… ваша фамилия. Понимаю. Кватрокки – по-итальянски значит «четырехглазый». Нет, мне это не приходило в голову.

– Значит, в вашей школе так не дразнились. – Кватрокки приподнял графин. – Вина?

Когда я ответил, что предпочитаю газировку, он нахмурился и принялся убеждать меня, что стакан вина только улучшит мое настроение.

– Чересчур улучшит, – возразил я, вспомнив свои запойные дни и ночи.

Кватрокки подозвал официанта, спросил разрешения сделать заказ за меня и велел принести суп минестроне и бутылку пеллегрино[16].

– Фирменное блюдо заведения, лучшее в меню, – затем он подался вперед так, что пуговицы жилета готовы были оторваться, и спросил почему-то шепотом. – Вы видели дневник?

– Да. Он лежал на самом дне коробки, спрятан под папками.

– Правда? А мне казалось, что я клал его сверху. Старею, наверное. Да я и так уж старый, – он провел рукой по своим редким волосам, зачесанным вперед в тщетной попытке скрыть уже обозначившуюся лысину. – Забыл, должно быть. Тяжелый это был период, когда Тонио ушел и… Ну и как, интересный он, этот дневник?

Мне потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, что Тонио – это уменьшительное от Антонио. Так звали профессора Гульермо, который раздобыл дневник. Я ответил, что да, дневник очень интересный, и спросил, читал ли его Кватрокки. Он, казалось, был поражен этим вопросом.

– Нет, ни словечка. Будь Тонио жив, может быть, я бы и почитал, но… я только начинаю привыкать к тому, что я теперь… один, – голос Кватрокки дрогнул, и на глазах показались слезы.

– Мне очень жаль, – пробормотал я, поняв, что Кватрокки, очевидно, был не просто коллегой покойного и каталогизатором его архива.

– Да жалеть, в общем, не о чем, – сказал он, вытирая слезы. – Мне повезло. Я очень рано нашел своего учителя. Тонио был моим преподавателем в университете. Мне был двадцать один год, ему – сорок два. Мы были как Леонардо и Салаи.

– Но вам-то было не десять лет! – о Леонардо и его юном ученике я знал не только потому, что много лет преподавал искусствоведение, но и по причине своей одержимости всем, что касалось Леонардо.

– Да, и я не был ни воришкой, ни пронырой, ни красавчиком – хотя в то время выглядел получше, чем сейчас!

– Я читал, что Леонардо и сам был красивым молодым человеком, любил разгуливать по улицам Флоренции в розовых туниках и фиолетовых чулках, но состарился раньше времени.

– Как и все мы, – Кватрокки вновь провел своими пальцами, украшенными множеством перстней, по скрывающему лысину зачесу. – Знаете, официально Салаи был приемным сыном Леонардо.

– И кажется, написал копии с нескольких картин Леонардо и пытался продать их, выдав за оригиналы?

– Это не доказано, хотя могло быть. Но он, видимо, заботился о Леонардо – он оставался с ним до самой смерти, – Кватрокки отвел взгляд, глаза его вновь увлажнились. – Простите. Я все еще очень тоскую. Прошел всего месяц, как Тонио ушел из жизни, буквально накануне своего девяностолетия.

Он изящно промокнул глаза, затем взял себя в руки и пустился в рассуждения о том, что большинство выдающихся художников эпохи Возрождения были нетрадиционной ориентации.

– …и в их числе Микеланджело и Донателло, но один лишь Леонардо делал это открыто, остальные скрывали свою гомосексуальность, и это было благоразумно, ведь во Флоренции пятнадцатого века она была запрещена законом…

– Может быть, слишком открыто для своего времени, – заметил я. – Он даже побывал под арестом за содомию с мужчиной-проституткой. И вы, должно быть, знаете про его трактат про мужской орган – «О пенисе» – где Леонардо утверждает, что пенис действует независимо от воли своего обладателя, и его следует украшать, а не скрывать? У моих студентов этот трактат пользуется популярностью.

– Похоже, ваши лекции по искусствоведению гораздо веселее моих!

– Я стараюсь, – улыбнулся я. – Вы сказали, что профессор Гульермо попросил вас связаться со мной. Как он догадался это сделать?

– Полагаю, он выяснил, что вы – правнук Винченцо Перуджи, а найти вас нетрудно – «Фейсбук», «Твиттер», сайт вашего университета. Тонио был настоящим исследователем и, несмотря на преклонные годы, очень упорным и проницательным, – Кватрокки сделал знак, чтобы принесли счет и, не слушая возражений, заплатил за нас обоих.

Улица встретила нас прохладным свежим воздухом и уже знакомыми сочетаниями каштана и охры на старых зданиях. Кватрокки нужно было обратно в университет, и я пошел с ним, надеясь получить ответы на накопившиеся вопросы.

– Вы не знаете, что он собирался написать об этом дневнике?

– Не знаю. Он не успел ничего написать. Он ушел… – Кватрокки глубоко вздохнул, – …так внезапно. Вы, вероятно, думаете, что в его возрасте смерть не является неожиданностью, но Тонио не был типичным девяностолетним стариком. Он проходил по несколько миль в день и был воплощением здоровья. Если бы не этот несчастный случай, он, безусловно, был бы сейчас с нами.

– Несчастный случай?

– Его сбил автомобиль. Нарушитель скрылся, оставив старика умирать на улице, можете себе представить? – Кватрокки покачал головой. – А потом, вдобавок ко всему, на следующий день после смерти Тонио, какие-то хулиганы или наркоманы залезли в нашу квартиру и перевернули там все вверх дном. Я потом несколько недель наводил порядок.

– Что они украли?

– В том-то и дело, что ничего. Возможно, что-то искали, хотя в полиции сказали, что это была, скорее всего, шайка малолетних правонарушителей – иначе у них хватило бы ума украсть что-нибудь из нашего антиквариата, а они просто поломали несколько ценных изделий!

– Но дневник они не взяли.

– Нет. Тонио хранил его в своем кабинете в университете.

Мне пришла в голову тревожная мысль: если я мог двадцать лет искать этот дневник, чтобы разгадать вековую тайну, то этим могли заниматься и другие люди.

– А сколько времени дневник был у Антонио?

– Недолго, всего несколько недель. Хотя впечатление произвел на него сильное. Тонио не раз говорил, что читает удивительный документ – дневник человека, который украл «Мону Лизу»!

– А, так вы знакомы с содержанием.

– Это все, что я знаю.

Когда я спросил, не обсуждал ли он с кем-нибудь этот дневник, Кватрокки, кажется, даже обиделся.

– Нет. С какой стати?

– А профессор Гульермо?

– Поскольку он планировал что-то опубликовать на эту тему, думаю, что он держал свое открытие в тайне.

– Вы не в курсе, как ему достался дневник?

– Думаю, через какого-нибудь букиниста. Гульермо сотрудничал со многими из них, главным образом, местными, но знал несколько торговцев из Парижа и Германии.

– У него был список этих торговцев, или, может быть, сохранилась квитанция о покупке дневника?

– Я разбирал его бумаги, но не помню, чтобы натыкался на что-нибудь подобное, а Тонио был очень аккуратным человеком, – Кватрокки помолчал, словно вспоминая. – Хотя до его письменного стола я лишь недавно добрался. В первую неделю было слишком тяжело этим заниматься, понимаете?

– У него была какая-нибудь телефонная книга или ежедневник?

– Для деловых встреч он вел записную книжку, и это было единственное, что он делал очень неаккуратно. Он пользовался этой записной книжкой много лет и отказывался поменять на новую. Кстати, только сейчас я понял, что давно ее не видел.

– А его мобильный телефон?

– У Тонио не было мобильника, он их терпеть не мог.

Кватрокки шел невыносимо медленно. Он распахнул пальто и вспотел, при том, что я продрог в своей кожаной курточке. Улицы здесь были очень разными – то широкими, то узкими, то с плавным изгибом, то угловатыми. Наконец, мы вышли на просторную площадь, вокруг которой выстроились модные магазины, а в центре красовалась старинная карусель с вычурными узорами, правда, похоже, не действующая.

– Площадь Республики, когда-то здесь собирался древнеримский форум, – произнес Кватрокки, указывая на триумфальную арку, под которую мы свернули. Когда мы двинулись дальше по извилистым улочкам, он взял меня под руку. Он то и дело останавливался, чтобы отдышаться, затем снова цеплялся за мой локоть, и мы шли дальше по улице, зажатой между светло-коричневыми зданиями. Не считая тяжелого дыхания и эпизодических вздохов, он вел себя, в общем-то, спокойно, как вдруг остановился и повернулся ко мне.

– Я сейчас кое-что вспомнил: мне звонил один коллекционер старинных документов. Это он так назвался: коллекционер старинных документов. Он сказал, что слышал об этом дневнике от кого-то из старых знакомых профессора Гульермо. Он не уточнил, от кого именно, а если и называл имя, то я его не знал и не запомнил. Он спросил, не знаю ли я, где находится дневник, и даже предлагал вознаграждение.

– Что вы ответили?

– Сказал, что понятия не имею, о чем речь. К тому моменту я уже выполнил просьбу Тонио – сообщил вам о дневнике – да и не искал в этом никакой выгоды для себя. У Тонио была хорошая пенсия, у меня приличное жалованье, я ни в чем не нуждаюсь.

– И он вам поверил?

– Видимо, да. По крайней мере, больше не звонил.

По улице пронесся порыв ветра, и я в очередной раз содрогнулся, но не столько от холода, сколько от мысли, что кто-то, кроме меня, ищет дневник Перуджи. Взлом квартиры профессора и звонок загадочного коллекционера не выходили у меня из головы, и я снова спросил, не мог ли кто-нибудь еще знать о дневнике.

– Кроме меня, только один человек – моя секретарша. Она печатает мои лекции и письма, в том числе электронные – всю корреспонденцию. Но ей семьдесят восемь лет, из которых почти пятьдесят она проработала в университете, и заслуживает всяческого доверия.

– Не возражаете, если я с ней поговорю?

– Синьор Перо-ни, – произнес Кватрокки, с ударением на каждом слоге моей фамилии. – Синьора Моретти – воплощение благоразумия. Но если вы настаиваете на беседе с ней, то это будут, как вы, американцы, говорите, «ваши похороны».[17]

9

Он шел за этими двумя от самого ресторана, далеко позади, не боясь упустить, потому что толстяк двигался так медленно, что приходилось, наоборот, останавливаться, сворачивать в переулки или прятаться за припаркованными машинами. Хотя они его не знают, а он-то их лица изучил хорошо по фотографиям в Интернете. Перроне оказался выше и внушительней, чем на фото, а Кватрокки толще – он то и дело цеплялся за ограду, хватая ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег.

И вот они подходят к университету, а он останавливается у ряда велосипедов и мотоциклов и закуривает, поглядывая на студентов, которые проходят мимо, смеясь и разговаривая. Он пытается вспомнить, когда в последний раз чувствовал себя таким же беззаботным – и не может.

Вместо этого вдруг приходит воспоминание, как падал брат. Он проводит тыльной стороной ладони по глазам, словно желая стереть видение, но оно не исчезает – остаточное изображение, вызвавшее эмоцию, от которого он, казалось, избавился много лет назад.

Он с силой сжимает веки и вновь открывает их, услышав, как по-девчачьи смеется жирный итальянец. Он, наверное, и визжит тоже, как баба. А к Перроне надо бы присмотреться, он на вид крепкий и напористый – как раз такой, каких приятней всего ломать.

10

Вернувшись в «Палаццо Сплендор», я получил ключ от номера у того же парня за стойкой – он снова говорил по телефону, а может быть, и вовсе не прекращал. Помочь мне донести сумку на второй этаж он не предложил – при том, что лифта в гостинице не было.

Царской роскоши за сто двадцать евро в неделю я не ожидал и оказался прав. Мои однокомнатные апартаменты включали крохотную ванную (раковина, туалет, душ без занавески), мини-кухню (маленький холодильник, плита, раковина), недействующий камин с пустой каминной полкой, двухместную кровать с потертым ситцевым покрывалом, комод, на нем зеркало в деревянной раме, и наконец, шкаф, настолько узкий, что три имевшиеся вешалки входили в него только под углом. На единственном окне не было штор, но это не имело значения, поскольку оно выходило в глухой темный проулок.

Принявшись распаковывать чемодан, я почувствовал, как заботы этого долгого дня начали понемногу отступать. На смену им хлынули мысли обо всем, что я оставил позади – о работе, студии, друзьях. Вспомнился разговор с моим арт-дилером из Челси, который состоялся меньше недели назад.

– Мне придется закрыть галерею, Люк. Я просто не могу ее больше содержать.

– И чем ты займешься?

– Сделаю небольшую паузу, попутешествую. Мир искусства меня вымотал за последние десять лет.

– Меня тоже.

– Не расстраивайся, Люк. Ты найдешь себе другую галерею.

У меня не было такой уверенности. Моя последняя выставка, четыре года назад, прошла неважно, коллекционеры, прямо скажем, не выстраивались в очередь за моими работами, а я видел, что случилось с другими малоизвестными художниками, когда их галереи закрылись. В итоге они оказывались в дешевых кооперативных галереях, где боролись друг с другом за каждый кусок стены, хотя смысла в этом никакого не было, потому что коллекционеры и критики на эти выставки не ходили.

На страницу:
3 из 6