bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Михаил Елизаров

Скорлупы. Кубики


Оформление переплёта и иллюстрация

Виктории Лебедевой



© Елизаров М.Ю.

© ООО “Издательство АСТ”

Скорлу́пы

Скорлу́пы

Первый аборт Никанорова сделала, ещё будучи выпускницей ПТУ, и с тех пор не останавливалась, потому что предохранялась весьма сомнительным способом, подслушанным когда-то в общаге на девичьих посиделках. Принцип заключался в высчитывании безопасных дней менструального цикла, но гормональная эта арифметика так или иначе не помогала, Никанорова ежегодно по несколько раз беременела. Время было советское, презервативы хоть и лежали в аптеках, но идеологически были настолько чуждыми, что стоили по две копейки штука, как символ бесполезности и абсурда.

Никанорова отличалась поистине редкой болеустойчивостью ко всему, что происходило с ней ниже пояса. Она никогда не испытывала дискомфорта от месячных, искренне удивляясь, почему некоторые чувствительные особи превращают жалкий ручеёк крови в трагедию. Даже аборт Никанорова переносила не морщась, без наркоза. Растопырив ноги, как для соития, она с интересом наблюдала за умелыми руками врача, споро вставляющими во влагалище хромированный расширитель с кровосточным жёлобом. Эта подготовительная картина умиротворяла, и Никанорова соглашалась с поговоркой: лучше один раз увидеть, чем семь раз выслушать, что аборт прошёл успешно.

Выдворение плода было целым техпроцессом. Ощутив, что к утробе что-то прилепилось, Никанорова предпринимала сначала домашние меры, которые всё равно не выручали, но она выполняла их больше как ритуал, предваряющий успешный аборт. Несколько вечеров подряд она распаривала брюхо в ванне, потом в течение недели глотала настои из трав, которые покупала у знакомой старухи на базаре – та гарантировала выкидыш, но у Никаноровой и с отваром не получалось. Напоследок она трижды поднимала за угол старый ореховый шкаф так, что в нём грохотали вешалки. Когда и это не помогало, Никанорова брала отгул и ехала на аборт. В приёмной она свысока поглядывала на перепуганных товарок по несчастью. Одной Никанорова как-то призналась: “А я люблю аборты делать, после них себя такой чистой чувствую, свободной, будто крылья вырастают. Специально не предохраняюсь, чтобы это чувство снова испытать”.


То, что у других заканчивалось тяжёлыми воспалениями или бесплодием, сходило Никаноровой с рук – она никогда не хворала по женской части. В больнице ходили слухи о легендарной нечувствительности Никаноровой, врачи уважали её, зная, что она всегда принесёт коробку конфет, скажет доброе слово и быстро освободит койку.

Когда-то Никанорова была замужем, но в браке прожила недолго. У неё имелась слабость – она никому не отказывала в близости. Число измен было б ещё больше, если бы в мужском обществе не преобладало заблуждение, что доступность выражается избыточным макияжем и вызывающей одеждой. Сложно было заподозрить Никанорову в каком-то особом распутстве, глядя на её простоватое лицо с коровьим разрезом глаз, полных ласковой тупости. Одевалась Никанорова скромно – в длинные юбки и вязаные свитера – и обувь предпочитала на плоской подошве. Впечатлительные городские мужчины гонялись за яркими бабочками, не замечая блёклую, как капустница, Никанорову.

Зато её вовсю пользовали выходцы из деревень, те, в ком ещё сохранился особый хозяйский взгляд на домашнюю скотину. Они сразу замечали безотказную суть Никаноровой. Сама же Никанорова мужчин не искала, но, если с ней знакомились, не ломаясь, отдавалась в первый же вечер.

При этом она была строгих правил и никогда не позволила бы себе чего-то в её представлении извращённого. Нормой для неё был мужчина, лежащий сверху со спущенными до колен штанами. И всё это при выключенном свете, ну, или как минимум плотно зашторенных окнах.

В будни Никанорова работала швеёй в ателье, по вечерам и в выходные разнообразила свой быт совокуплениями. Иногда мужчины приглашали её в кино, дарили полезные мелочи, помогали по хозяйству – чинили сантехнику, подвешивали отвалившуюся полку.

Никанорова была порядочна, никогда не предъявляла претензий за беременность, денег не просила, обходясь своими средствами. Случались в её жизни периоды одиночества, но и тогда она не унывала, а занималась вязанием или смотрела телевизор – всё подряд, хоть новости, хоть балеты.


К тридцати годам Никанорова со своими регулярными абортами так примелькалась в районной больнице, что кто-то из врачей даже пытался её усовестить – подсунул трогательный продукт агитационной литературы. Брошюра была оформлена в виде дневника зародыша, где тот описывает, как развивается, как у него на двадцатый день после зачатия начинает биться сердце, появляются ручки и ножки, определяется пол. Этот червяк объясняется в любви своей маме, думает, что она тоже счастлива, умилительно гадает, какое имя она выберет ему, а потом весь этот дневниковый лепет обрывается на двенадцатой неделе, когда зародыш сухо и трагично сообщает: “Сегодня моя мама убила меня”.

Надо заметить, агитка действовала. После прочтения многие пришедшие на аборт женщины уходили со своими сохранёнными животами домой – донашивать обузу. На Никанорову брошюрка произвела обратное впечатление. Она представила себе нечто творческое, рассевшееся за столом в её внутренностях, эдакого крошечного писателя-моралиста.

У Никаноровой было детское воображение. С тех пор после аборта она всегда высматривала в кровавых лоскутах обломки письменного столика, игрушечную лампу, микроскопическую печатную машинку. Сама Никанорова книги не жаловала, а после брошюры стала относиться к своим зародышам ещё агрессивней, с презрением называя их “писаками”.

Подтверждённое медициной наличие у эмбриона мозга, внутренних органов, волос, ногтей и даже отпечатков пальцев – всё это говорило о неоспоримой индивидуальности, за которой Никаноровой виделись чужеродный интеллект и связанные с ним хитрость, желание обмануть, отделаться наружу какой-нибудь кровавой тряпкой, а самому остаться в животе, выноситься, появиться на свет неважно кем, да хоть бы и инвалидом, и повиснуть на шее своей матери.

Никанорова решила быть начеку, нарочно запускала сроки, давая зародышевым костям и черепу кальцинироваться, обрасти мясом, чтобы при аборте их ни с чем уже нельзя было спутать.

Щипцами откусывались одна за другой конечности подросшего плода, ломался позвоночник, остриём протыкалась головка, и через дыру откачивалась мозговая жидкость, чтобы сплющить размягчённый опустевший череп, как пластиковую бутылочку, – для удобного изъятия.

Прилежная врачиха всегда выкладывала из оборванных кусков целое тельце, чтоб сразу было ясно: ничто не забыто. Ещё лет двести-триста назад почти таким же лютым манером казнили особо опасных государственных преступников. Четвертованный плод лежал на лотке, точно какой-нибудь умученный Степан Разин.


В очередной раз залетев, Никанорова пошла на аборт. Отделение гинекологии находилось в небольшом здании на окраине больничного комплекса. В тот раз вычищала Никанорову её старая знакомая – завотделением Марьянова. Она сунула в холодильник принесённый Никаноровой пакет зефира и пригласила Никанорову в операционную. Срок был поздний, больше четырёх месяцев.

Внешне аборт прошёл нормально. Никанорова с удовлетворением оглядела лоток с искорёженным рваным месивом, с приставленной головкой, похожей на раздавленную сливу. Но того не могла знать ни Никанорова, ни Марьянова, что выковырянный зародыш так боролся за свою рыбью жизнь, что буквально вывернулся весь наизнанку. Видимое человеческому взгляду кровавое мясо покинуло матку, а вот окружавшая зародыша оболочка, состоящая из телесного тепла и невидимого света, – она осталась, как энергетический объём плода, который был по-своему жив, хоть и смертельно напуган. Впрочем, у этого существа не было ещё чётких эмоций, оно хотело лишь одного – выжить.

Никанорова встала и оделась, они с Марьяновой попили чаю, приятельски потрепались о мужиках – мол, сволочи, одни проблемы от них. Потом Никанорова, ни о чём не подозревая, ушла. А бестелесный зародыш продолжил развиваться в её утробе.

Следующие пять месяцев Никанорова не ощущала своей беременности. Она, конечно, обратила внимание, что месячные у неё стали какие-то странные, водянистые, но особого беспокойства это не вызвало. Всё объяснялось просто: для организма Никанорова оставалась беременной и зачать ещё раз уже чисто физиологически не могла. Наступил, быть может, самый спокойный период в её жизни. Она работала, вязала свитера, вечерами совокуплялась и смотрела телевизор, втайне надеясь, что от неё наконец-то ушла ужасная способность производить маленьких строчащих дневники существ.


Энергетическая сущность внутри Никаноровой по форме повторяла обычный человеческий зародыш мужского пола, но с единственным отличием: размеры плода практически не изменились с четырёхмесячного срока, хотя развитие внутренних органов соответствовало биологической норме. Плод был как бы уменьшенной копией ребёнка, правда, довольно уродливой – сказывалось хирургическое вмешательство. Кюретка, изорвавшая в своё время натуральное тело, косвенно повредила и энергетическую плоть. Плод был весь исполосован жуткими шрамами.

Возможно, сторонник какой-нибудь метафизики объяснил бы данный феномен так, что аборт убил только тело, но осталась душа. Но то, что оставалось, не было душой. Скорее, это был ум, у которого появилось иное тело.

К последним месяцам беременности Никанорову чуть вспучило. Сама она решила, что просто располнела. О таких глупостях, как диеты, она не задумывалась. На неё всегда находились желающие, так что фигуру поддерживать было незачем.

Наконец пришло время родов. Вечером, в момент соития, у Никаноровой отошли какие-то газы – вонючая разновидность плодных вод, которые и мужчина, лежащий на Никаноровой, и сама Никанорова восприняли как обычный кишечный конфуз. Безболезненные схватки совпали с оргазмом. Потом Никанорова пошла подмываться – и в ванной разрешилась невидимым младенцем.

Роды прошли благополучно. Никанорова встала под душ. У неё несколько раз сжалась промежность, ей показалось, что из влагалища выпал прозрачный пузырь.

Появившись на свет, плод плюхнулся в натёкшую воду, закричав от боли и страха. Но голос его не был доступен человеческому слуху. Подмываясь, Никанорова видела, как по внутренней стороне бёдер, мешаясь со струями воды, стекают бледные кровяные змейки. Одного не могла видеть и слышать Никанорова, как между её неухоженных ступней барахтается и надрывается уродливый младенчик.

Трудно сказать, из чего он состоял. Он был практически невидим, но, как и все живые организмы, плотен относительно границ своего тела. Если бы он забрался Никаноровой под одежду, она бы ощутила его как объём сгущённого воздуха.

Именно эта воздушная природа и помогла плоду выжить. Все падения, удары были для него болезненны, но не опасны, как для младенца из реальной плоти. Оболочка плода была настолько эластична, что упади он сверху на торчащую иголку, то не проткнулся бы, а просто повис, растянувшись кожей в точке укола.

По развитию плод опережал своих натуральных сверстников. У него были отлично развиты обезьяньи хватательные рефлексы. По сравнению с обычным младенцем он был весьма крепок – за счёт ничтожного веса в соотношении с конкретной мышечной силой.

Никанорова вернулась в комнату, а оглушённый плод волочился за ней по полу, как дохлый щенок на поводке. Некому было перерезать пуповину – хотя бы потому, что её тоже никто не видел. Сотворённая из такой же потусторонней плоти, пуповина осталась прикреплённой к фантомной плаценте и плодному пузырю, которые не вышли из Никаноровой после родов. Почему не вышли – вопрос из области парапатологического акушерства.

Никанорова улеглась спать, а плод по пуповине вскарабкался на кровать. Он проголодался и, чуя животным инстинктом источник пищи, переполз к материнской груди. Когда Никанорова заснула, он принялся её раздаивать. Молока, разумеется, не было, но плоду вряд ли бы подошло настоящее молоко. Тем не менее в груди Никаноровой обнаружился некий прототип молока, невидимый жидкий субстрат, развившийся вместе с плодом. Это эрзац-молоко вполне удовлетворяло вкусам новорождённого.

Наевшись, плод перебрался на ночёвку в вагину – оттуда пахло домом, родной утробой, где он провёл первые девять месяцев жизни. Плод, хоть и смутно, помнил кровавый кошмар, творившийся в матке пять месяцев тому назад, но справедливо полагал, что внешний новый мир может оказаться более жестоким.

Утро доказало ему, что влагалище – место небезопасное. Плод натерпелся страху, когда проснувшийся самец влез на Никанорову для совокупления. Вначале исколотил членом, а потом чуть не утопил в тягучем, как мазут, семени.


Невидимый был, конечно, не так беззащитен, как обычные младенцы. Организм его быстро справлялся с ушибами, не был подвержен обычным человеческим инфекциям, хотя, вполне возможно, бытие предусмотрело для него свои особые недуги.

Плод быстро взрослел и обучался. Пережитая новая опасность сделала его осторожнее. Заслышав рокочущие похотливые обертоны самца, плод быстро выползал из укрытия и во время полового акта лежал рядом на простыне или же свешивался, как альпинист, на невидимой пуповине с края кровати и дремал.

Первые дни плод пытался привлечь к себе мать криком, но та не слышала. Он поглаживал, трогал Никанорову. Лёгкие его прикосновения оставались без ответа. В лучшем случае она воспринимала сына как зуд, чесалась и скидывала на пол. Плод ударялся, голосил, снова взбирался, но более активное его вмешательство – щипки или даже укусы – давало худший результат: Никанорова начинала шлёпать себя, ворчливо греша на кровососущих насекомых.

Нельзя сказать, что она совсем не ощутила сыновнего присутствия. С его рождением появились резкие и сложные запахи. Пахла постель, квартира, одежда и сама Никанорова. Всё объяснялось тем, что плод, как любой младенец, мочился и испражнялся где придётся. Кроме того, Никанорова испытывала постоянную вспученность в области гениталий. Плод, хоть и был относительно бесплотным, сохранил объём. Температура его соответствовала материнской, поэтому, когда он пристраивался у Никаноровой в паховой впадине, та ощущала сына жировой складкой своего тела.


Он появился на свет в апреле, а уже к середине лета настолько окреп, что перестал прятаться в трусах или во влагалище. Спал рядышком на подушке, а днём сидел на плече и, чтоб не слететь от тряски, держался ручонкой за волосы матери. Пуповину он пропускал по спине, чтобы Никанорова неловким движением не скинула его.

Однажды такая неприятность случилась на проезжей части, его даже задела проезжающая машина. Удар размозжил бы кости натуральному ребёнку. Энергетический плод испытал сильнейшую боль, и неслышного крику было на всю улицу. Но он выжил, потому что был лёгкий и прочный. Из последних сил он перебрался к матери под трусы и отлёживался неделю, пока сотрясение мозга, переломы и трещины не перестали давать о себе знать.

То, что сделало бы нормального малыша калекой или трупом, обходилось энергетическому лишь мукой и дополнительным телесным изъяном. От частых повреждений у него искривился позвоночник, пальцы на ногах срослись в подобия кожаных плавничков, череп стал бугристой башенной формы. Из-за падений нос и уши плода были сплющены, как у завзятого боксёра.

Он рос тихим ребёнком. Когда Никанорова на работе сидела за швейной машинкой, играл на полу обрезками тряпочек и нитками. Если мать собиралась в столовую или домой, взбирался по пуповине к ней на плечо. Когда плод освоил ходьбу – это произошло уже через полгода, – он просто следовал за матерью на своих кривеньких двоих.

Питался только по ночам, прикладывался к груди и высасывал молочный субстрат. Никанорова не понимала, от чего у неё к утру краснеют и воспаляются соски. Так длилось полгода, она обратилась к врачам, получила какие-то таблетки, которые не помогли. Тогда Никанорова пошла к знакомой базарной старухе, и та дала склянку с горькой жижей – мазать соски перед сном. Знахарка сразу заподозрила, что квартирная нечисть повадилась доить Никанорову, и справедливо решила, что горькая грудь – это невкусно.


Но не мазь отлучила плод от груди. Молока уже не хватало, и он сам перешёл на подножный корм, который находил на улицах или в ателье, в общественных уборных – везде, куда заглядывала Никанорова.

Это не было пищей в человеческом понимании. Он подбирал разные призрачные отбросы. Во множестве полусъедобные излучения валялись под электроприборами и уличными фонарями, как отходы их электрической деятельности. В рационе плода были и производные настоящих пищевых продуктов. Когда Никанорова приносила из магазина мороженные выпотрошенные тушки куриц, он подъедал с пола нематериальные огрызки куриных внутренностей.

От грубой пищи случались несварения, плод слабило энергетическими нечистотами, надо сказать, исключительно смрадными. В периоды этих кишечных расстройств в квартире пахло как в потусторонней уборной, если допустить возможность её существования, и любые, даже самые похотливые сожители избегали Никанорову.

Вскоре плод как-то разобрался со своей пищей, но сделал выводы о пользе зловония, наперед зная, как отвадить, если что, нежелательных гостей.

Никанорову безбрачие и вонь не удручали. Сама она была не особенно чистоплотна и, если запах невидимых фекалий начинал мешать ей самой, принимала душ, а вместе с ней заодно мылся её сын. Сложнее было, когда мать вместо душа принимала ванну. Сначала плод тонул и захлёбывался, но нет худа без добра – борясь за жизнь, он научился плавать и полюбил грязную воду.


За минувший год с детородной функцией Никаноровой ничего не произошло. Она неизменно каждый месяц производила яйцеклетку, и очередной самец наверняка оплодотворил бы её, если б не отходы жизнедеятельности плода. В первые месяцы, пока он во время сна непроизвольно испражнялся Никаноровой во влагалище, то, сам того не зная, предохранял мать от беременности – его нечистоты своей едкой средой губили все сперматозоиды. Позже, когда плод уже не ночевал в Никаноровой, после совокуплений матери он всё равно регулярно оправлялся в неё, уже чтобы отбить чужой половой запах. А Никанорова лишь сетовала на неприятные выделения.

Интеллектуально плод развивался быстрее ровесников. Он освоил речь с материнского голоса и телевизора. Его сбивали с толку музыкальные программы с песнями, мелодиями, заставками. Напевные тягучие ритмы вплелись в его лексикон, он нередко подменял слоги или слова каким-то завыванием и гудением. Никто не контролировал его, звуки развивались как придётся, и, даже если облечь плотью связки и горло плода, мало кто понял бы, что именно он сказал, – это был сплошной логопедический порок. Кроме того, голос его находился в частотах ультразвука, услышать его могли исключительно летучие мыши или же дельфины. Возможно, только записанная на специальный прибор, позволяющий уменьшать частоту, речь плода стала бы доступна для человеческого слуха.

От одиночества и мыслеформы его были не вполне человеческими. Он думал не только словом, но и цветом, тенью, запахом, звуком – всем, что его окружало. Плод подолгу вместе с матерью смотрел телевизор, но понимал всё по-своему. Мультфильмы его пугали и нервировали. Из художественных картин больше устраивали комедии, потому что Никанорова смеялась при их просмотре, и тряска, передающаяся через пуповину, приятно возбуждала.

Для себя же он предпочитал заставку с настроечной таблицей. В ней ему виделась мерцающая икона с вездесущим хроматическим божеством, говорящим с ним на одной мелодичной ноте. Плод в такие минуты цепенел, и его состояние с некоторой натяжкой можно было бы назвать молитвой. Так он молчаливо поклонялся этому круглому техническому лику, и в его уродливый физический мир, состоящий из боли, гнева, страха, голода, вони и спермы, вторгались пусть извращённая, но метафизика, дух и понятие высшего.


К четырём годам плод сделался подвижен, ловок и силён. Его непоседливость ограничивала лишь пуповина. Он легко переносил холод. Мороз чувствовал так же, как и остальные люди, но жизнь без дополнительных покровов закалила его, а если что, он прятался под меховой воротник материнского пальто.

Плод научился управлять своим весом – умел особым образом нагнетать его, концентрировать в себе, так что порыв ветра становился нестрашен. Когда же необходимость в тяжести пропадала, он избавлялся от веса, точно сдувался.

Как он выглядел? Около двадцати сантиметров ростом, узкоплечий, длиннорукий выродок. С возрастом прозрачные кожные покровы ороговели, и его, наверное, мог бы уже увидеть и человеческий глаз, но только при особом освещении. Ещё он чуть прихрамывал из-за многочисленных травм.

Плод осознавал свою невидимость, она, вкупе с изоляцией и частыми сотрясениями мозга, наложила отпечаток на его характер. Он был вспыльчив, жесток, мстителен. Когда мать, пересмотрев все программы, выключала телевизор до появления настроечной таблицы, плод от досады драл её за волосы, а простодушная Никанорова думала, что просто зацепилась за спинку кресла. Если Никанорова не угадывала сыновних пожеланий во время прогулки, к примеру, сворачивала не туда, плод, вынужденный следовать за матерью, с досады щипал её за ноги – до чернильных синяков. Никанорова, не подозревая их насильственную природу, мазала синяки мазью от варикоза.

Вместе с созреванием у плода проснулась и мужская ревность. Он не желал никого терпеть рядом с матерью и в короткое время отвадил от дома мужчин, а заодно и редких подруг. Он ронял чашки и ложки, двигал стулья, испускал мерзкие запахи. Будучи знатоком невидимых свечений, пачкал гостей, так что те уносили на себе смрад и потом долго не могли избавиться от необъяснимой вони.

Тогда же плод выбрал себе имя Степан – в честь одного из сожителей матери, который продержался дольше других. Назвав себя Степаном, плод решил не терпеть конкурента рядом с собой. Однажды он подобрал на улице энергетическую грязь едкого фиолетового свечения, которая явно не годилась в пищу. Пока мать совокупляли, сын Степан затолкал невидимый отброс в анус Степану-старшему. Тот сразу ощутил неприятное жжение в кишке и прервал акт. В течение месяца Степан подбирал на улице, а потом заталкивал сопернику пальцем всякую опасную дрянь. Страшный диагноз настиг Степана-старшего уже через полгода – рак прямой кишки, от которого он вскоре умер.

Окружив Никанорову одиночеством, Степан стал срывать на ней злобу. Он по любому поводу бил мать, выщипывал волосы на лобке или ногах, пакостил по мелочам: прятал нужные вещи, портил еду, швыряя в кастрюли лёгкую отраву, извращающую вкус продукта.

Выросший в безнравственной атмосфере, Степан, едва окрепла его половая функция, начал сожительствовать с матерью. Обычно он совокуплялся с Никаноровой в ухо или в ноздрю, пока та спала. Иногда, для разнообразия, прикладывался к удобной складке тела, повторяющей форму женских гениталий. При этом Степан старался побольнее укусить Никанорову, так что та с криком просыпалась и разглядывала странные кровоизлияния под кожей. Кончив, Степан нарочно гадил матери в рот или в ухо. От невидимых фекалий Никанорова страдала головными болями, хроническим отитом, кроме того, у неё плохо пахло изо рта, стали частыми горловые инфекции – и в этом был виноват её невидимый сын Степан.


Однажды на вечерней прогулке (Никанорова плелась с работы, а Степан шёл рядом и грыз мельчайшие невидимые свечения, похожие на семечки) он увидел скользко-стеклянную фигурку, вприпрыжку бегущую за какой-то бабой. Стеклистое существо оглянулось на Степана и вдруг прокричало шепеляво-картавым ультразвуком:

– Скорлу́пы! – прежде чем скрылось за поворотом.

Степан рванулся, но пуповина не пустила его, удержала, точно пса на привязи. Степан в ярости стал рвать на себя пуповину, как обезумевший звонарь верёвку колокола. Пуповина вдруг отделилась от плаценты, так что Степан по инерции даже полетел спиной на асфальт. А Никанорова вскрикнула от впервые посетившей её маточной боли – какой-то неправильной, потусторонней.

Никанорова остановилась, измождённо взялась рукой за фонарный столб. Пока она приходила в себя, из утробы её невидимой медузой вытек запоздалый энергетический послед – плодный пузырь, похожий на пробитую камеру футбольного мяча.

Степан в изумлении подтянул к себе пуповину. Та была аномальной длины – около двух метров, отличалась выдающейся прочностью и эластичностью. Свободный конец пуповины, который раньше соединялся с плацентой, напоминал кончик слоновьего хобота. Степан очистил его от сукровицы, песка и земляных крошек. А после даже вздрогнул от удивления, потому что кончик хоботка оказался живым! Этот привычный жгут, когда-то соединявший его с матерью, стал новой чувствительной частью тела – умным щупом. Пока Степан разглядывал подвижный хоботок, в голове попутно возник развёрнутый анализ: что за пыль осела на хоботке, вредна ли, полезна ли она для Степана. Он приложил щуп пуповины к стене ближайшего дома, прислушался новым ухом. В мозгу засновали мелкие инфракрасные силуэты – это за стеной копошились крысы, и Степан благодаря щупу уловил их. Так у него появился собственный измерительный прибор.

На страницу:
1 из 5