Полная версия
Прекрасная страна. Всегда лги, что родилась здесь
Цянь Джули Ван
Прекрасная страна. Всегда лги, что родилась здесь
Посвящается всем тем, кто остается в тени.
Да настанет день,
когда у вас не будет причин
бояться света.
Qian Julie Wang
BEAUTIFUL COUNTRY
Copyright © 2021 by GLADIO FORTIOR, LLC
© Мельник Э., перевод на русский язык, 2023
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Как это началось
Дом – вечно юная страна, в которой лишь один живой и настоящий житель: ребенок. Все прочие – родители, соседи, братья-сестры – таинственные призраки, которые приходят и уходят, и творят непостижимые и странные дела с самим ребенком и вокруг ребенка, единственного истинного гражданина этой страны.
Майя Анджелу «Письмо к моей дочери»Моя история начинается за десятки лет до моего рождения.
В самом раннем воспоминании отца ему четыре года, он стреляет из игрушечного ружья по ближайшим птичкам, вприпрыжку мчится к городской площади. И там останавливается как вкопанный, пораженный видом странных раскачивающихся предметов, не сразу понимая, что это такое: двое мужчин висят на мощном витиеватом дереве.
Он медленно подбирается, проталкиваясь сквозь лес колен взрослых людей, окруживших дерево. В душном летнем воздухе комары и мухи роями вьются вокруг висящих трупов. Вонь разлагающейся плоти ударяет в нос.
Он видит на голой земле один-единственный иероглиф, выведенный кровью:
Безвинно осужденные.
На дворе 1966 год, и китайская культурная революция только‑только началась. Следующее десятилетие ознаменовалось беспрецедентными потрясениями – даже для страны, отмеченной легендарно бурной историей. И по сей день истинное число жертв не обнародовано и, хуже того, неизвестно.
* * *Три года спустя мой отец, уже семилетний, смотрел, как его старшего брата арестовывают. За несколько недель до этого мой дядя, которому не было и двадцати, письменно раскритиковал Мао Цзэдуна за то, что он манипулирует невинными гражданами Китая, стравливая их друг с другом, исключительно ради централизации своей власти. Мой дядя – наивно, героически, глупо – подписал это сочинение собственным именем и распространял его.
Поэтому никакого высшего образования ему не досталось – только голод и пытки за тюремными стенами.
С того дня детство моего отца закончилось: прилюдные избиения родителей у него на глазах перемежались с его собственными унижениями в школе, где отпрыска «врагов народа» каждое утро заставляли вставать перед всем классом, и учителя вместе с одноклассниками поносили его и его «изменническую семейку». Вне школы что взрослые, что дети не упускали случая швырнуть в него камнем, окатышем, дерьмом. Забыты были почести, которые воздавали его деду, чье хитроумное посредничество помогло защитить их городок от мародерства и насилия во времена японской оккупации. Исчезли со двора гости семьи Ван, которые приходили к его отцу за каллиграфией. С того дня все, что ему осталось, – смотреть на покрытое синяками лицо матери. На безмолвные, стоические слезы отца. Слушать горестные возгласы его четырех сестер, когда «красные стражи» – хунвейбины разоряли их и так уже разоренный дом. Именно на этом фоне зачинались истоки моей семьи.
История моей матери пропитана не меньшей болью. Она родилась в семье, тесно связанной с правящим режимом, но даже власти отца было недостаточно, чтобы оградить ее от смуты и сексизма того времени. Мама выросла в сотне миль от моего отца, и тяготы их жизни были одновременно и похожи, и далеки как земля и небо.
Полвека спустя, уже после переезда на другую сторону земного шара, мне потребовалось медленное и трудное погружение в прошлое, чтобы увидеть, что нить травмы была вплетена в саму ткань моей семьи.
* * *Двадцать девятого июля 1994 года я прибыла в аэропорт имени Джона Фицджеральда Кеннеди по визе, срок действия которой истек слишком быстро. За пять дней до этого мне исполнилось семь лет – в том же возрасте мой отец начал свою ежедневную борьбу со стыдом. Следующие пять лет в Нью-Йорке нам с родителями предстояло провести, скрываясь в тени, голодая и надрываясь на черной работе, без прав, без медицинской помощи, без надежды на легализацию. Китайцы называют жизнь без документов словом хэй – пребывание во тьме, затемненность. И не зря, ибо мы провели эти годы под покровом тьмы, силясь сохранить надежду и достоинство.
Память человеческая отличается непостоянством, но я стремилась документировать бездокументные годы моей семьи, и, если не считать имен и определенных личных подробностей – которые изменены из уважения к частной жизни других людей, – события излагаются здесь максимально правдиво и искренне. Жаль, что я не могу отдать должное детству отца, ибо оно отмечено таким отчаянием, какого мне никогда не узнать.
В какой‑то мере желание рассказать обо всем всегда жило во мне, но дело сдвинулось с места только после выборов 2016 года. Впервые неуклюже я попробовала этот проект на зуб, когда училась в колледже, задумав написать книгу и не понимая, что невозможно найти точный ракурс для изображения все еще гноящейся раны.
Окончив Йельскую школу права (где оказалась совершенно не ко двору), я работала помощницей судьи федерального суда апелляционной инстанции, которая привила мне – превзойдя мои самые большие, самые идеалистические надежды – твердую веру в правосудие. Весь год я наблюдала, как администрация Обамы пыталась угодить и нашим и вашим, выступая в защиту отложенных мер для «мечтателей»[1] и одновременно проводя беспрецедентное число депортаций. К тому времени как дела иммигрантов добирались до нашего апелляционного суда, моя судья часто уже очень мало что могла сделать.
В мае 2016 года, чуточку не дотянув до юбилейных восьми тысяч дней после прибытия на землю Нью-Йорка, единственное место, которое мое сердце и дух могут назвать домом, я наконец стала гражданкой Соединенных Штатов. Мой путь к гражданству был трудным до самого конца: тропический ливень сопровождал меня в дороге по Нижнему Манхэттену к зданию федерального суда, где я принесла присягу. Я не взяла с собой никого, даже родителей.
Впрочем, до ливня мне не было никакого дела. Я с радостью упивалась одиночеством, по моему лицу текла дождевая вода вперемешку со слезами счастья. В конце церемонии записанный на видео президент Обама поприветствовал меня как соотечественницу-американку, и тут до меня дошло, что, хотя я попала сюда десятилетия назад, меня еще никогда не признавали американкой.
Шесть месяцев спустя я проснулась в мрачном и трагичном Нью-Йорке, скорбевшем по нации, которая предпочла избрать президента, движимого ксенофобией и нетерпимостью. Именно тогда я решила дать волю воспоминаниям и высказаться. Глядя стыду и сомнениям прямо в лицо, я предприняла повторную попытку реализовать этот проект и вновь опустила пальцы на клавиатуру.
Я излагаю эти события в письменной форме ради себя и своей семьи и не в последнюю очередь – ради моего дяди, нашего героя, которому не досталось почестей. Я также пишу это для американцев и иммигрантов везде, где бы они ни были. От душевной боли одного иммигранта до душевной боли другого всегда рукой подать.
Однако прежде всего я изливаю пережитое на бумагу ради забытых детей этой страны, прошлых и нынешних, которые растут окутанными страхом и безнадежностью, убежденными в том, что само их существование неправильно, само их бытие противозаконно. Мне безмерно повезло. Но я мечтаю о том дне, когда для признания человека человеком не потребуется благосклонность удачи, когда это будет правом, а не привилегией. И я мечтаю о том дне, когда у каждого из нас не останется никаких причин бояться выйти из тени.
Всякий раз, когда в темные годы моей семьи наступала по-настоящему черная полоса, я вслух мечтала о том, как вырасту и запишу наши истории, чтобы другие люди, подобные нам, знали, что они не одиноки, что они тоже могут выжить. И тогда мать напоминала мне, что все неприятности временны:
Благодаря своему умению писать, Цянь-Цянь, ты сможешь делать что угодно.
Когда‑нибудь у тебя будет достаточно еды.
Когда‑нибудь у тебя будет все.
Да осветит наш путь эта живучая надежда!
Глава 0
Дом
Мои самые ранние воспоминания сияют, как лампа накаливания.
Я утыкаюсь носом глубоко в грудь Лао-Лао[2], обтянутую красным хлопком. Она пахнет сладко – сразу и мылом, и теплым молоком. Я зарываюсь лицом все глубже, ближе, неутолимо жаждая этого аромата. Лао-Лао вздрагивает от смеха:
– Она тычется в меня носом! Она тычется в меня!
Радость – песня моего раннего детства.
Далее следует сцена, которая, насколько я понимаю, имела место недели, месяцы, годы спустя. У Ма-Ма [3] и Ба-Ба [4] зажаты в ладонях углы толстого теплого одеяла. И там, внутри, я, хихикающая, словно в коконе.
– Готова? – спрашивает Ба-Ба, и глаза его пляшут.
Я киваю, и – поехали! – взмахнув руками, они посылают меня парить, лететь, скользить, и я чувствую, как воздух свистит подо мной, надо мной, повсюду вокруг меня. Я визжу, бесстрашная, и вскоре возвращаюсь в безопасные объятия одеяла. Смеюсь и снова киваю, хватаясь пальцами рук за пальцы ног, переплетая пальцы ног с пальцами рук, качаясь в своем одеяльном гнездышке.
– Смотри, она еще хочет!
И так продолжается целую вечность: я поочередно воспаряю в воздух в безграничном полете и возвращаюсь в объятия одеяла, родители смотрят на меня умиленно-влюбленными глазами, в сердце пульсирует только теплота, безопасность, любовь.
Глава 1
Взлет
Я совершила свой взлет к взрослости на крейсерской высоте. Начало полета вышло тряским, и мои заплетенные в косички хвостики, каждый со своей собственной красной шелковой ленточкой, болтались по сторонам моего семилетнего личика. На коленях у меня сидела любимая кукла, важная дама в платье с оборками. Ее глаза, опушенные длинными ресницами, закрывались и открывались, моргая от турбулентности. Ее ноги были прихвачены моим привязным ремнем, так что я была уверена, что она в безопасности.
Рядом со мной съежилась Ма-Ма, обернув вокруг себя платье, защищая ладонями живот, уткнувшись лицом вниз.
Я еще никогда не видела ее такой. Считаные минуты назад стюардесса с накладными ресницами, нарисованными бровями и помидорными губами нагнулась ко мне и спросила, пристегнут ли у Ма-Ма ремень.
– Ма-Ма, – пискнула я, тыкая ее в бок.
Ма-Ма никак не отреагировала.
– Позаботься о том, чтобы ее ремень был пристегнут, – сказали красные губы, обведенные темно-красной полосой.
– Ма-Ма! – предприняла я новую попытку.
Молчание.
– Я видела, как она его застегивала.
– Правда? – брови скакнули вверх. Иногда да-жэнь[5] не верили маленьким детям вроде меня.
– Ага.
Стюардесса пристально смотрела на меня самую долгую секунду в моей жизни. Наконец она двинулась дальше по проходу, единственная свидетельница моей первой лжи.
* * *Ма-Ма всегда ужасно укачивало. Как мы путешествовали, не имело значения. Однажды, когда мы поехали на автобусе в Баодин, она блевала всю дорогу, издавая утробные звуки. Пахло так плохо, что другая женщина в автобусе тоже начала блевать и издавать такие же звуки, и вскоре со всех сторон меня окружали звуки и запах рвоты.
Единственным отличием было то, что тогда с нами была Лао-Лао, бабушка, а теперь в фэй-цзи [6] мы с Ма-Ма были одни и направлялись в другую страну. И тогда мне не приходилось самой заботиться о том, чтобы Ма-Ма пристегнула ремень, или лгать об этом, потому что это делала Лао-Лао. По крайней мере, что касалось ремня. Не знаю, приходилось ли когда‑нибудь Лао-Лао лгать, прикрывая Ма-Ма.
Пребывание в летающей машине меня не радовало.
Пятью днями раньше мне исполнилось семь лет, а еще за пару недель до этого Да-Цзю-Цзю, старший из двух младших братьев Ма-Ма, купил мне мой первый велосипед. Он был белый с розовыми кисточками на ручках руля и цветочками на корзинке. Да-Цзю-Цзю сказал, что научит меня на нем ездить, но потом ему пришлось уехать в командировку, так что я проводила время в ожидании обещанного, выгуливая свой красивый велосипед за ручку по двору дома, где жила Лао-Лао.
– Какой красивый велосипед! – сказал проходивший мимо да-жэнь .
– Се-се ![7]
– А кисточки в цвет твоего платья, – заметил другой.
– Се-се! – вновь поблагодарила я, противясь побуждению дернуть за подол пышного кружевного платьица, которое силком напялила на меня Ма-Ма.
Теперь велосипед стоял в кладовой у Лао-Лао, дожидаясь моего возвращения.
– Ма-Ма, – я снова потыкала ее в бок. – Когда мы поедем обратно?
В ответ – стон и больше ничего.
Мы узнали, что уезжаем, всего за пару недель до моего дня рождения. Ба-Ба уехал в Мэй-Го, Америку[8], двумя годами раньше, и Ма-Ма почти год пыталась добиться гостевой визы. Четырежды Ма-Ма ездила в Пекин, где в посольстве Мэй-Го из раза в раз ей говорили «нет».
Да-И, старшая сестра Ма-Ма, жила в Пекине, и каждый раз, отправляясь за очередным «нет», Ма-Ма ночевала у нее, оставляя меня с Лао-Лао и Лао-Е, моим дедушкой. Каждый раз я с трудом засыпала, изливая цунами слез в объятиях Лао-Лао.
– Что, если она не вернется, как не вернулся Ба-Ба?
В последний раз я закатила такую истерику, что Ма-Ма не выдержала и взяла меня с собой в Пекин. Утром, когда она собиралась идти из дома Да-И в посольство, я снова разразилась слезами.
– Почему бы тебе не взять ее с собой? – Да-И всегда была на моей стороне.
Ма-Ма уставилась на мое зареванное и опухшее красное лицо и покачала головой:
– Она будет плакать.
– А может, это и на пользу пойдет, – заступилась моя союзница. – Она ведь такая милая.
Ма-Ма снова посмотрела на меня, и я попыталась придать себе самый что ни на есть милый вид – с текущими соплями и всем прочим.
Так и вышло, что в итоге я оказалась в такси вместе с ней и ворохом салфеток.
– Когда мы туда приедем, Цянь-Цянь, не закатывай сцен, – сказала мне Ма-Ма самым серьезным тоном, так что я поняла, что нужно выглядеть очень серьезной, и очень серьезно кивнула. – Ты можешь сказать, что соскучилась по Ба-Ба, но не сходи с ума, ладно?
Выйдя из такси, мы пристроились в хвост длинной очереди, которая огибала угол огромного здания. Оно все было увешано флагами. Таких флагов я никогда еще не видела – красно-бело-синих, с полосами и звездами.
На нашем флаге тоже были звезды, но он был красно-желтый – один в один моя заплаканная физиономия.
Когда мы наконец вошли внутрь здания, я подумала: это значит, что мы скоро сможем поехать домой, но вместо этого мы получили билетик с длинным номером, сели на скользкие пластиковые белые кресла в комнате, полной да-жэнь, и снова стали ждать. Ждать было скучно, но, по крайней мере, я была с Ма-Ма, и если бы она куда‑то поехала, то я поехала бы вместе с ней. Мне не пришлось бы указывать на летающие машины в небе и говорить «вон туда отправилась Ма-Ма» – как было с Ба-Ба.
После долгого ожидания, затянувшегося, как мне показалось, на несколько дней, лысый дяденька в будке громко назвал какой‑то номер, и Ма-Ма подхватилась с места. Я увязалась за ней, прячась за ее юбкой. Лысый дяденька сидел за стеклянным окошком. Тут до меня дошло, что он кажется маленьким как раз потому, что сидит. В стекле были дырочки, и он разговаривал с нами через них. Нам надо будет заплатить ему денег? Я видела такие кабинки только на шоссе, когда мы ехали в такси или автобусе, и водителю приходилось давать деньги человеку, сидевшему внутри.
Мама пристроила сумку на стойку, которая была очень высокой, так что я то и дело подпрыгивала, чтобы видеть лысого дяденьку. Каждый раз, когда мне удавалось подпрыгнуть достаточно высоко, я махала ему рукой. Казалось, он меня не замечает, и я все прыгала и прыгала.
– Цянь-Цянь, бе нун! [9]
Распознав в голосе Ма-Ма «тот самый тон», я перестала. Но скоро мне стало скучно, поэтому я принялась дергать ее за юбку и дергала до тех пор, пока она не была вынуждена подхватить меня на руки и усадить на стойку. Со своего насеста я видела, что у маленького лысого дяденьки на сверкающей голове осталось всего пару волосков. Он сидел перед монитором и стопкой бумаг с красными оттисками резиновых печатей.
Мне стало интересно, могут ли его печати оставлять разноцветные силуэты животных, как мои.
Стекло в нижней части соединялось со стойкой не вплотную, между ними был тоненький просвет. Я сунула пальцы под стекло и пошевелила ими, приветствуя дяденьку, который по-прежнему меня не замечал.
– Цянь-Цянь, бе нун!
Я снова попыталась сесть спокойно и выглядеть как можно милее.
– Пожалуйста, – тем временем говорила Ма-Ма. – Муж с дочерью не виделись уже два года. Она даже не помнит, как он выглядит.
Это было правдой. У меня осталось лишь смутное впечатление о Ба-Ба. В моем сознании он слился с актером, игравшим императора Цяньлуна в телесериале. Это означало, что мне полагалось быть гэ-гэ [10], в красивом головном уборе и со слугами, которые ходили бы позади меня с опахалами.
Я повернулась к кабинке и увидела, что теперь маленький лысый дяденька отрицательно качает головой. Ма-Ма опустила голову и начала собирать вещи.
– Я скучаю по Ба-Ба!
Мое лицо снова разукрасилось в цвета нашего флага, красный и желтый, когда по нему потоком хлынули слезы. Я не знала, откуда они взялись. Знала только, что сейчас для них самое время.
Лысый дяденька поднял глаза и тут же отвел их в сторону. Он вздохнул, потом взял печать и с шумом опустил ее на лежавшие перед ним бумаги. Потом просунул их сквозь щель и взмахом руки отпустил нас, так больше и не подняв глаз.
Я не понимала, что это значит, зато хорошо разбиралась в выражениях лица Ма-Ма. Пока мы поспешно уходили из посольства, я ликовала при мысли о том, что есть неплохой шанс, что сегодня вечером я буду есть утку по-пекински.
* * *В летающей машине стюардесса с ненастоящим лицом теперь толкала по проходу изящную тележку. В тележке позвякивали разноцветные красивые банки. Мне хотелось выпить их все. И спросить ее, есть ли у них сладкий йогуртовый напиток, какой Лао-Лао покупала мне в супермаркете, но когда я открыла рот, собираясь заговорить, возникло ощущение, будто кто‑то захлопнул в моих ушах дверцы. Так что вместо йогурта я просто попросила стаканчик воды, подогретой, какую мы всегда пили дома.
– Ма-Ма, – потыкала я мать. – Мои уши не слышат, Ма-Ма.
Она посмотрела на меня, но жизни в ее глазах не было. Я сунула мизинец в ухо, пытаясь пробиться сквозь глухоту.
– Бе нун, – оттолкнула она мою руку и снова скорчилась в кресле.
Я села ровно, сунула ладони под себя и пыталась не обращать внимания на собственные уши, рот и все прочие органы чувств, пока летающая машина подбрасывала и встряхивала нас и весь остальной мир звучал так, словно его отделяли от меня несколько комнат.
Глава 2
Танцы и тени
Ба-Ба обожал танцевать. До отъезда в Мэй-Го он каждую неделю ходил на танцы. Ма-Ма не настолько их любила, потому часто вместо себя отправляла с ним меня. Там слишком много женщин, говорила она, и ему полезно иметь при себе дочь, чтобы не забывать, что он женат.
Ба-Ба был преподавателем, как и Ма-Ма. Но если Ма-Ма преподавала математику, то Ба-Ба – английскую литературу. Он был высоким, но не слишком. И все равно это не мешало ученицам вспыхивать румянцем, когда они видели Ван Лао Ши[11]. На занятия он любил приходить в белых перчатках. Мне они казались смешными и делали его похожим на Микки-Мауса. Еще у него была складная указка. Она вечно терялась, потому что я брала ее, чтобы рассказывать своим куклам о мироустройстве и изображать атаку бомбардировщиков «стелс» на Ма-Ма, когда она готовила.
До отъезда Ба-Ба мое детство было таким же простым, каким бывает детство большинства детей: радость как способ бытия. Моими самыми любимыми на свете вещами были игрушечная железная дорога и песочница во дворе нашего дома. Да-жэнь часто говорили мне, что я веду себя не так, как положено вести себя маленьким девочкам. Я была грязной, вонючей и любила носиться по двору с такими же вонючими и грязными мальчишками, которые жили в нашем многоквартирном комплексе.
Лишь в одном я вела себя как девочка: я обожала танцевать. Так что походы на танцы были для меня двойным удовольствием: я могла танцевать и выполнять свой долг – отваживать женщин от Ба-Ба. И, боже, как же я танцевала! Я вставала ногами на ботинки Ба-Ба, и он, шаркая по полу, возил меня по залу на себе. Еще я прыгала, скакала и кружилась в пышном платье с оборками – платье всегда было с оборками, так настаивала Ма-Ма. Я вела себя как безумная, не ведающая ритма банши, воображающая себя самой грациозной из газелей.
Танец был для меня самой жизнью. Я танцевала повсюду. Летними вечерами лао-жэнь[12] сидели на табуретах во дворе, лузгая семечки подсолнечника, болтая и играя в го. Я прыгала перед ними и требовала: «Смотрите на меня!» – а потом танцевала под музыку, звучавшую только у меня в голове. Они хлопали в ладоши, и я танцевала без передышки час за часом, пока Ма-Ма не уводила меня домой, потому что лао-жэнь надо было ложиться спать.
Танец был моим дыханием. Я тряслась и судорожно дергалась даже тогда, когда Ма-Ма готовила еду под музыку, доносившуюся из радиоприемника. Ма-Ма говорила, что я начала танцевать раньше, чем ходить. Когда она была беременная, стоило зазвучать музыке, как я начинала стучать у нее в животе своими еще недосформированными ножками. И она любила повторять, что, едва родившись, я не заплакала, а задрыгала ногами и дернула себя за уже тогда длинные волосы, а потом громко, удовлетворенно чихнула.
У нас с Ба-Ба был свой особый танец. Когда мне было всего несколько месяцев от роду, он сочинил для нас песню на «кошачьем» языке:
Си-Моу-ХоуЛи-да-соЛи-ва-ли-га-ли-са-саА-а, а-а, а-а-а.Мы всегда пели ее два раза подряд, танцуя: мои маленькие ножки – на его больших ногах. Это был ритуал, который мы разыгрывали каждый день, как только Ба-Ба приходил домой с работы. Он настолько вошел в нашу жизнь, что Ба-Ба стал называть меня Си-Моу-Хоу.
Долгое время я думала, что в ней настоящие слова, которые я еще не выучила. Но мне не надо было понимать смысл этих слов, чтобы знать: они означают, что Ба-Ба очень-очень сильно меня любит.
* * *Ма-Ма учила меня чувству долга. Так я узнала, что, когда твоя дочка заболевает ветрянкой и просыпается каждую ночь, расчесывая себя, ты делаешь все, чтобы ей помочь, даже если это означает, что придется часами ползать на коленях в саду у соседки, где растет алоэ вера, перебирая растения, которые больно жалят твои уже ободранные в кровь руки. Потом, в промежутках между приготовлением пищи, подготовкой к завтрашним лекциям и стиркой нашей одежды, Ма-Ма чистила и варила алоэ, пока оно не превращалось в слизистую мазь, которую она накладывала на мое покрасневшее тело, пока я вопила ей в ухо. Зато Ба-Ба научил меня, что, когда невозможно уснуть в большой кровати, которая была у нас одна на троих, когда невозможно заставить себя не ковырять ногтями сморщенную, сочащуюся сукровицей кожу, отвлечься от зуда, который, казалось, ползал по всему телу и забирался в самый центр мозга, можно сунуть руки в пространство между стеной и маленьким светильником-бра с длинной гнутой шеей – напоминавшим мне Ма-Ма, ссутулившуюся над раковиной, – и складывать по-разному пальцы, двигая ими туда-сюда, чтобы получались живые существа: то утка, то птичка. И в тот момент, когда птичка Ба-Ба налетала на мою крякающую утку и я взвизгивала от смеха, зуд и красные пятна куда‑то исчезали. Единственное, что я видела, – это пруд и довольную уточку, играющую с летающей птичкой.
Во время представлений этого театра теней я также узнала, что для Ма-Ма важно всегда быть со мной рядом, а вот Ба-Ба мог позволить себе уйти, даже если его тело оставалось на месте. Время от времени я отворачивала лицо от стены и замечала, что, хотя птичка Ба-Ба продолжает летать туда-сюда, его глаза застилает тень. Птичка по-прежнему была там, со мной, летая и качаясь, а вот Ба-Ба… он уходил куда‑то далеко. Иногда он возвращался быстро, стоило только помахать перед его глазами, но порой оказывался настолько глух к моим воззваниям, что я пугалась, гадая, не останется ли он навсегда таким – зомби, чей разум погиб, в то время как его руки будут порхать целую вечность, как птичка на стене.
Благодаря Ба-Ба я научилась смаковать удовольствие – отчасти потому, что невозможно было угадать, когда оно кончится. Когда мне было пять лет, прямо перед своим отъездом Ба-Ба сделал воздушного змея в форме ромба, разделенного на четыре треугольника, все разных цветов, и мы запускали его с обрыва неподалеку от нашего дома. Обрыв был с видом на вонючую канаву, куда люди сбрасывали мусор. Должно быть, смердело от нее ужасно, но я этого не замечала, потому что была слишком занята беготней с воздушным змеем, реявшим позади меня. В последний наш раз – за пару недель до отъезда Ба-Ба – змей зацепился за дерево и, когда я дернула, выпутался из ветвей, но отвязался от бечевы. Мы с Ба-Ба только и могли смотреть, беспомощно раскрыв рты, как разноцветный ромб по косой дуге планирует со скалистой горы в кучу мусора.