Полная версия
Дорогая, а как целуются бабочки?
Привели, оставили, я не ревел. Были такие, которые слезы лили безостановочно. Ваш покорный слуга не проронил ни слезинки. Хотя когда за Игнатовым – старшим затворилась, обитая дерматином дверь, а Игнатова – младшего возле нее решительно остановили, он заподозрил, что попал не туда, где хотел бы быть. Как – то это его напрягало – сидеть на скамейке, когда хотелось бегать. Бегать за другими детьми по кругу, когда хотелось сидеть. Не понравилась манная каша в комочках. Но больше всего не понравилось то, что средь белого дня уложили на одну из тридцати маленьких коек и приказали спать.
К койке я не имел претензий. Дома спал ровно в такой же, железной с панцерной сеткой. Но дома днем я спал в исключительных случаях. Если, к примеру, корь. А тут …
Мне велели закрыть глаза, и я их закрыл. Но только нянька из спальни вышла, стал пялить сердито глаза на потолок. «Солнце не спит, никто не спит, а я должен?!» – негодовал, помню, и после полдника, на прогулке, нашел в заборе дыру и минут через десять уже стоял в сенях комиссарского дома.
– Вовка?! – ахнула мать. – Они ж там в саду с ума сойдут…
Наказала следить за сестрой и помчалась успокаивать воспитательниц.
Утром следующего дня разбудить меня не успели – проснулся сам. Обнаружил возле кровати чулки, матроску и двинул на кухню, где у крошечного в темных пятнах зеркала, брился отец. Уперся глазами в пол и сказал негромко, но твердо: « Я туда не пойду».
Около получаса Игнатов старший пытался убедить Игнатова младшего, что детский сад это совсем не так плохо, как можно вообразить. Не смог. Детский сад я победил точно также, как когда – то побеждал пеленки. Так что манную кашу ел теперь мамину – без комков. Когда хотел – сидел, когда хотел – бегал. Бегал преимущественно во дворе, образованном зданием военкомата, принадлежащим военкомату гаражом, дровяным сараем с погребом и домом, в котором жила семья военкома.
Двор не был большим, но очень хорошо подходил для мальчишьих забав. Там было много всяких закуточков, а посреди – низина, которая по весне становилась лужей настолько большой, что мне, пятилетнему, казалась морем, а море я любил больше всего на свете. После мамы, папы, брата, сестры и, конечно же, моряков.
***Живьем моряков я в детстве не видел – только в книжках. А море – на репродукции картины художника Айвазовского «Штиль на Средиземном море». Вставленная в помпезную раму, она прикрывала неистребимую ничем плесень в углу, но моря это не портило. Гладь его золотилась в лучах вечернего солнца, и если я долго-долго на гладь ту глядел, то в животе у меня делалось тепло, немного тревожно, а потом вдруг все – и комната, и дом, и городок, в котором мы жили, все исчезало! Справа и слева – золотистое море, а прямо по курсу – таинственная земля.
– Это что? – взобравшись на табуретку, тычу пальцем в скалистый берег.
– Алжир?– предполагает отец.– Страна такая.
– Хочу в Алжир
– Да там – пустыня.
– Хочу.
Отец пожимает плечами, и я понимаю, что если сам себе не помогу, мне никто не поможет, и решаю плыть. На чем? А у меня был корабль. Стоял в дровяном сарае и ждал своего часа. Все думали фанерный ящик. На самом деле – флагман отечественного флота «Варяг», герой песни, которую мы пели втроем – папа, Юрка и я.
И вот час «Варяга» настал. Я вытащил его из-за поленицы и, отбуксировав к луже, толкнул в ее воды. Ящик призывно покачивался на ряби, которую устроил весенний ветер. Я втиснулся в судно и… почувствовал, что иду ко дну. Дно оказалось неглубоким – мне по колено. Но задача была не дойти до того берега лужи, а доплыть.
Стал размышлять над тем, как усилить плавучесть. Умом и сообразительностью я отличался уже тогда, и решение нашел моментально – шуба. Шуба, которая была на мне, могла спасти ситуацию. Скинуть ее было делом минуты. И это было большим облегчением – скинуть шубу.
***Шубу свою я ненавидел. Всей силой ненависти, на которую способен пятилетний организм. И дело было даже не в том, что на дворе стояла весна, а шуба одежда зимнего сезона. А в том, что она была девчачья! Но других шуб у мамы для меня не было. Вообще в стране были большие проблемы с шубами, как и со всеми прочими товарами группы «б», и за этой цигейкой мама стояла… ну я не знаю…сутки! Ей писали на руке химическим карандашом номер очереди, и она убегала нас покормить и возвращалась. Потом убегала снова…
За этой шубой мама стояла черти сколько времени, и сначала шубу носил Юрка. После меня она должна была достаться сестре. И досталась, но в значительно менее достойном виде, чем тот, в котором могла достаться, не примени я ее в борьбе с водной стихией.
Скидываю, значит, шубу, устилаю ею дно корабля, вода с корабельного дна исчезает, но корабль по – прежнему не плывет. Представляете мое разочарование?
Домой я пришел, волоча мокрую шубу за рукав, и был, мягко говоря, ошарашен приемом.
Мама не снимала сухое белье с натянутой в сенях веревки. Она мокрое на веревку вешала, и удар, который нанесла по моей заднице простыней, был, как понимаете, неслабым.
Но не сила удара перекрыла мне кислород. Я недоумением захлебнулся. Никто за все пять лет моего существования не поднимал на меня руку. Никто! Крика и того не было. Даже когда оставил детсад. А тут, из-за какой – то гадской шубы!
Недоумение перешло, как у меня водится, в негодование, но я и его не выплеснул в рев. Сжал, что было силы губы и кулаки, и стоял. Молча стоял, и не шевелясь. Стоял, и когда мать лупила меня мокрой простыней, и когда, бросив лупить, бросилась на крик сестры в комнату. Долго стоял. Потом прокрался на кухню, отрезал от кирпичика черного два здоровенных ломтя, густо посыпал сахаром, склеил (когда склеишь, хлеб влагу дает и вкуснотища такая, что пирожных не надо), завернул этот свой сухой паек в отцовскую «Красную звезду», и вышел из дома с тем, чтобы уже никогда в него не вернуться.
– Не вернусь, ни за что не вернусь. В Алжире буду жить. Там тепло – шубы не надо. До моря дойду, в лодку сяду…Хотя, до моря пешком не дойдешь, пожалуй.
Последняя мысль не лишена была логики. Я взял ее в качестве руководства к действию и заглянул в гараж, где стояла принадлежащая военкомату полуторка. Водитель, Иван Никифорович Гурьянов, куда – то явно собирался.
– Ты, дядь Вань куда? – поинтересовался я, как бы между прочим.
– В лес по дрова.
– Доеду, решил, до леса, там видно будет. – Возьми, прошу Ивана Никифоровича, – и меня с собой.
– Чего не взять? Только ты пойди у мамки спросись
Пошел. За угол. Постоял там минуты три и обратно. Отпустили, говорю.
Сели мы в полуторку и погнали за дровами.
***Лес, в котором у военкомата была делянка, от нас километрах в двадцати. А время обеда. Так что пока до леса добрались, пока грузили, стемнело. Грузил в основном дядя Ваня, конечно, а я так – прыгал рядом, и за прыганьем этим как –то призабыл и о побеге , и о том, что к побегу подвигло.
Стали груженые возвращаться назад и застряли. Дядя Ваня рубит сучья, под колеса пихает: полуторка – ни туда, ни сюда.
– Ну, че, браток, ночевать будем.
Сидим. Есть охота… Вспомнил про «пирожные». Достал, разлепил ломти, умяли мы их с дядей Ваней. Повесело, но потом опять сжалось все в животе. Никифорович задремал, а я глазенки в тьму таращу. Жуть. А тут еще вдруг – огоньки: один, второй, третий…
– Волки, – ору, – волки!
– Да какие волки, – дядя Ваня смеется. – Батька тебя ищет.
И действительно – отец. Снял роту солдат и в лес – прочесывать. Ни слова упрека. Отмыли, накормили, уложили спать. На другой только день, вечером, папа присел на краешек моей койки, подоткнул одеяло, спрашивает:
– Знаешь, Вовка, что в армии самое главное?
– Что?
– Устав. А он велит докладывать командиру: куда солдат идет и что собирается делать.
– А моряку велит?
– И моряку, и летчику. Так что, давай – ка, сынок, по уставу жить.
Вы знаете, я пытался. Я помнил этот наш разговор и даже когда сам стал отцом, пытался жить по уставу. Но всякий раз оказывался в такой жопе… А те, кто жил вопреки нормам и правилам, они оказывались на коне. Не укладывается человечья жизнь в параграфы устава. Не человечья – легко. День, как и положено, сменяет ночь, зима – осень. Вот и за той весной наступило, как и предписано, лето.
***За той весной наступило лето. То было последнее лето мое перед школой, и этого лета я тоже не забуду. Даже если вдруг захочу. Как гляну в зеркало, так обязательно вспомню. Вот этот вот шрам на лбу напомнит.
В то лето у старшего брата появился новый приятель – Трясило, фамилия. Одного с Юркой возраста. Он был точной копией своей матери, хирургической медсестры, и полной противоположностью своего отца – рабочего какого-то предприятия.
Трясило – младший был тощий и анемичный пацан. Мы его звали Моль. Трясило – старший походил на медведя. Под метр девяносто, с толстым загривком, поросшим мехом. В свободное от работы время папаша Моли коллекционировал бабочек. Делал это вдохновенно, яростно, я бы сказал, и все, буквально все стены их большой, метров в двадцать, комнаты (они в барак вселились) обвешены были коробками, за стеклом которых сидела на иглах засушенная красота.
Эта красота завораживала нас, и мы под любым предлогом стремились просочиться к Моли в барак.
Трясило-старший реагировал на наши визиты добродушно.
Энтомологическая коллекция Трясило-старшего изыском, как я сейчас понимаю, не отличалась – типичные чешуекрылые среднерусской полосы. Но у коллекционера была библиотека. Книжки с картинками, и вот там вот – преудивительнейшие образцы. Зацепила меня, впрочем, не самая выдающаяся по размеру и окрасу особь. Сантиметров семь от крыла до крыла. Оливкового цвета грудь, оливковое брюшко, оливковые с пеплом по краям передние крылья, а задние – розовые с двумя черными полосками и с черным и красным пятнышками.
Чем? Может тем, что походила на колибри? Ну, очень бабочка эта похожа была на птаху, которую я обнаружил, разглядывая с отцом энциклопедию Брокгауза и Эфрона. Я потом долго ей грезил. Ну и в этой вот бабочке колибри узнал.
– Бражник помаренниковый – блеснул эрудицией Моль, заметив, что я завис над страницей.
Бражницей у нас звали продавщицу овощного ларька, сваренного из сетки – рабицы. Самородок, женщина эта могла поправить здоровье любому в самый из неурочных часов, поскольку умудрялась гнать самогон ну разве что не из топора. И я, конечно же, удивился: почему и бабочка – бражник?
– А фиг ее знает. Она во Франции водится.
–А Франции это где?
–Далеко. Отсюда не видно, – утомился удовлетворять мое любопытство Моль и конфисковал книжку.
Но я почему – то не терял надежды. Надежды встретить похожую на колибри бабочку в наших краях и следовал за Трясило – старшим неотступно, когда, взяв сачок и повесив на шею лупу и ножик, тот отправлялся охотиться.
***В конце – концов мы с братом тоже сделали себе по сачку, раздобыв кусок алюминиевой проволоки и вымазавшись с ног до головы зеленкой, когда красили марлю. Брали также на охоту коробку из – под конфет, но коллекции не составили. Поймаем бабочку, почуем, как та трепещет под пальцами, и отпустим. И вообще непосредственно ловлей занимались не долго. Больше носились и орали счастливо от переизбытка сил. Моль участия в этих наших оргиях не принимал, только взирал меланхолично. Зато, рыская по окрестностям, мы открыли много замечательных мест. В частности – поле подсолнухов.
Забив на бабочек, ломали подсыхающие стебли, затачивали ножичком корень и, получив, таким образом, дротики, превращались в индейцев племени апачей. Я – Железный коготь, Юрка – Ястребиный глаз…
И вот выскочил как-то из зарослей Железный коготь, а Ястребиный глаз подумал, что – бледнолиций враг и вписал этим своим копьем прямо Когтю в лоб.
Рванули домой. Кровищи… Мать, помертвела, а отец схватил меня в охапку и помчался в санчасть. Зашили, укололи от столбняка, сижу – «голова обвязана, кровь на рукаве», в коридоре санчасти, рядом – отец, мимо идет офицер, буквой «Г» скрючился.
– Че это он?– спрашиваю отца
– Да это у него, сынок, радикулит
Ну, думаю, не-е-ет. Вот этого у меня уж точно не будет.
Как же я ошибался! Вся моя причудливая биография, все мои комедии, драмы и трагедии будут разворачиваться на фоне радикулита. Все!
Но следователь просил «подробненько», так что, с вашего позволения, я продолжу. Конечно, следователю я излагал не так подробно факты из своей биографии. Но, если вам это интересно, то я рассказываю дальше.
***1953-й. Отца переводят из небольшого городка в крупный областной центр. В штаб военного округа. С одной стороны – повышение, с другой – нет квартиры. Снимаем в частном, как тогда говорили, секторе.
Частный сектор в нашем случае – это ветхий домишко одинокой старушки. Это дровяное отопление, клозет – на ветру и колонка в квартале от дома. Ну, положим, и в Татарии – грелись печкой, и вода, и туалет – на улице, но там целый дом
был нашим, а тут на пятерых на нас одна, метров шестнадцати, комната.
Как-то отец приходит со службы и буквально сияет: «Все, мать, квартиру дают. В самом центре, трехкомнатную. Приеду из командировки, пойдем смотреть».
Приезжает, квартиры нема. Руководитель оркестра округа перехватил.
Вечером, накормив и рассовав нас по койкам, мама сядет штопать носки. Тык – тык иголкой о лампочку ( лампочку в носок вставляли, чтоб сподручнее было штопать), а у самой слезы в три ручья. Отец китель накинул и – на крыльцо. Тоже переживал сильно.
Больше года мы вот так вот маялись, наконец, дали в штабе округа адрес. Езжайте, говорят, посмотрите. Всем семейством поехали. Не центр, но и не окраина. Две, а не три комнаты, но кухня большая, большая прихожка, ванная, туалет…Мама опять в слезы, но уже от счастья. Короче, вселились.
Вселились, и стали ходить мы с братом в школу (в двух кварталах от дома), но вот она не застряла в моей памяти. А потому что ничего особенного в этой школе не происходило. Особенное произошло во дворе. Я, братцы мои, во дворе этом нашем впервые влюбился.
Сколько мне было? Да лет, наверное, девять. Но, уверяю вас, это была любовь. И никакая не платоническая. Шапка густющих волос, рот большой и припухшие как бы губы, ноги длинные и удивительно для девятилетней девочки женственные… Бриджит Бордо в миниатюре! Взрослые мужики на нее заглядывались, а я так и вовсе ум потерял.
– Как тебя девочка звать? – спрашивали ту, что вскружила мне голову.
– Анечка, – отвечало дитя с достоинством принцессы крови, хотя рождено было в семье пролетариев. Отец, правда, дорос до начальника цеха подшипникового завода, мать трудилась там конролером ОТК. «Наша Анечка». Иначе и они ее не звали.
И вот этой вот их Анечкой я бредил. И ночью, и днем. Быть рядом, слышать голос, чувствовать запах волос, касаться – рукой, плечом, спиной… хотя бы края одежды. И возможности для этого были. У нас во дворе жили сразу несколько мальчишек моего приблизительно возраста. Мы сколотили теплую такую компанию, к ней примкнули две девочки, и одна из них – Анечка.
Сарай. Огромный сарай стоял посреди двора – склад магазина «Гастроном», что был на первом этаже нашего дома. Зимой возле сарая этого наметало высокий сугроб, и мы падали в него со складской крыши, устраивая кучу – малу. Я делал все, чтобы в руки мне попалась, как бы нечаянно, та, которую обнять мне хотелось страшно. И она попадалась!
И между строительством снежной крепости и догонялками, я как понимаете, всегда выбирал догонялки. Вообще все наши забавы, зимние или летние, все эти казаки – разбойники, выбивалы, штандеры, ножички, прятки, снежки, оценивал с позиции «страсти нежной» исключительно и продвигал ту, которая давала мне возможность максимальной в тогдашней ситуации близости.
Я часами сидел в комнате у окна – окно комнаты выходило во двор. Я уроки на окне этом делал – только бы не пропустить момента, когда принцесса выйдет во двор. Увижу рыжую лисью шапочку и мчусь в прихожую.
– Вова! – оклинет мать, – не забудь Наташу и санки.
Наташку катать! Мне бы Анечку! Но я находил выход и из положения. Я сажал пятилетнюю сестрицу на санки и носился с такой скоростью, и такие виражи крутил, что Наташка то и дело падала в снег. Отводил промокшую сестру домой, и начиналось счастье – я катал Анечку. И тут, конечно же, не тащил санки ни за какую веревку. Становился у Анечки за спиной и сани толкал, опустив голову так, чтобы можно было тереться щекой о рыжий мех ее лисьей шапки.
Летом катал на трехколесном велосипеде. Усаживал на седло, а сам бежал сзади, взявшись руками за руль и получив, таким образом, возможность прижиматься не только щекой – всем своим телом.
***Летом не нужно было делать уроков, и, сгорая от нетерпения увидеть Анечку, я часами торчал в ее подъезде. Она жила на третьем этаже. На лестничной площадке между вторым и третьим было окно с широким подоконником. На нем я сидел.
И вот, помню, как-то, сгоняв по просьбе матери за хлебом, вбегаю в Анин подъезд, но слышу голос ее и торможу.
Прислушиваюсь и понимаю, что сидит она на «моем» подоконнике. И сидит не одна, а с подружкой своей, тоже, между прочим, Аней, и как-то не по-девчоночьи той внушает:
– Замуж выйду только за военного. Посмотри, на Игнатовых. Как Екатерина Павловна одевается. Какая у них мебель. У кого такая есть? Ни у кого!
Достаток моей семьи – вопрос, скажу вам я, спорный. Отец приносил 3 тысячи 500 рублей (350 после реформы 61 года). Деньги неплохие, но работал один, а в семействе, напоминаю, пять ртов. Рабочий подшипникового завода, а в нашем дворе преимущественно рабочие жили, получал не меньше. А если двое работали, то больше вдвое, а работали у ребят нашего двора, как правило, и отец, и мать. Куда уходили деньги? Ответ вы могли бы найти в рюмочной – в нашем гастрономе была. И в пивнушках – имелось несколько на пути от заводской проходной до арки нашего дома.
Ну, а вот насчет мебели Аня была права: такой – ни у кого. Вообще мебель тогда была дефицитом, у нас был – антиквариат. Генерал Кудинов, отбывая в Москву на повышение, продал отцу гостиную, которую вывез из Германии. Круглый на ножках в виде львиных лап стол, резная горка, диван, часы с боем, стулья, со спинками из плетеной соломки. Внушительная такая, на века сделанная мебель. Отец все ходил, ходил вокруг этих стульев и говорит: «Больно большие, надо продать», дает объявление в газету, приходят люди из местного драмтеатра и стулья у нас покупают.
Потом мы расстались и с диваном. Вынуждены были расстаться. Соседи с верху нас затопили так, что мебель плавала, и диван пришел в полную негодность. Но стол, горку и часы спасли. Я отыскал отличного реставратора – стоят теперь в моем доме и являются предметом вожделения приятеля, большого любителя и знатока всякой такой старины. На одной из ножек он обнаружил римскую цифру VII, а на крепеже – эмблему льва и сказал, что я могу сделать состояние: лев свидетельствовал о том, что изготовлена мебель в Баварии, а римская семерка – о том, что произошло это в 1907 году.
–Если когда – нибудь твой бизнес рухнет, бедствовать тебе не придется. Ты продашь гостиную мне, и будешь продолжать пить Шато Грюо Ляроз 1995 года, – строит прогнозы приятель, рассказывая попутно, как мы промахнулись со стульями.
Стулья отец продал уже после денежной реформы 61 –го. Десятка – стул. На десятку в России можно было тогда посидеть в ресторане с девчонкой. Но, конечно же, не под Шато Грюо Ляроз. Далеко не под Шато. Но когда я стоял, притаившись, на первом этаже анечкиного подъезда и, трепеща, внимал ее голосу, гарнитур еще был в полном составе. То же, что было произнесено этим голосом, меня потрясло.
– Елы –палы! –думаю, я же в третьем классе! Это ж сколько мне еще до военного. А она уже собирается замуж!
Я был в ужасе. В ужасе! Но до 56-го как-то дожил.
***Первого мая, первого, а не девятого, прежде были парады. Отец на этих парадах командовал сводным батальоном офицеров штаба округа – шел впереди, с обнаженной шашкой.
В 1956-м он впервые взял меня, а не Юрку на этот парад. И до самой площади, а это довольно далеко, мы шли пешком (общественный транспорт в этот день не ходил), и я нес отцовскую шашку. Тяжеленная, но я не выпускал ее из рук. Милицейские кордоны стояли. Чем ближе к площади, тем больше кордонов. И там всех задерживали, на этих кордонах. А нас с отцом пропускали. И казалось, что все, абсолютно все на меня смотрят и страшно завидуют. Для абсолютного счастья не доставало одного: чтоб среди тех, кто смотрел на меня, была Анечка. Чтоб и она… прежде всего она видела, как шел я с шашкой через кордоны и как стоял (единственный мальчик!) на трибуне под памятником.
Офицерский батальон открывал парад, и когда отец присоединился ко мне, площадью проходили курсанты.
– Кто это? – спросил я отца.
– Военными будут. В военном училище учатся.
«Здоровенные тоже мужики. И до них расти, и расти, – думаю я, и внутри у меня начинает мрачнеть…Но тут на горизонте показалась коробка черная. 10 х 10. За ней – вторая, третья…
– Суворовцы, – поясняет отец.
Первой «коробкой» шли тоже совсем взрослые парни. Ну, как курсанты примерно. Те, что двигались следом, были, как и мой брат, подростки. Но последними… Последними на площадь выдвинулись мальчишки того самого возраста, в котором имел «несчастье» пребывать я.
Вот оно решенье проблемы! Вот!
Всю дорогу домой отец вынужден был рассказывать мне о Суворове и суворовцах. Утром стал просить его пойти в училище и узнать, с какого возраста в суворовцы берут.
– По-моему, с пятого класса – предположил отец.
У-у-ух! -провалилось сердце.
– Нет, ты пойди и узнай точно!
– Ты, знаешь, с четвертого, – сказал, вернувшись со службы, отец. – Формируют целую роту.
– Хочу в суворовское, – сообщил я за ужином.
– Только через мой труп, – отрезала мать. – Мотаться по гарнизонам! С меня хватит отца.
И так весь месяц: я заявляю, что ни в какую школу не пойду – только в училище, а мать – «убивайте меня – не пущу».
За неделю до экзамена ( сдавать нужно было русский – диктант, и арифметику) собрали семейный совет. Я букой сижу, мама – в слезах, отец из угла в угол ходит. Ходил, ходил, наконец, говорит:
– Ну, это же не концлагерь. Ну, отдадим мы его в суворовское, не потянет, или, вдруг, разонравится – возвратится домой. Да и по окончании совсем не обязательно в высшую военную школу идти. Можно и по гражданской части. А? Кать?
Глава 2
– Диеп? Ты учился в Диепе?! – ахнула Катрин
Судьба свела нас в международном студенческом лагере. Мне чертовски нравилась эта стройная француженка. Я жаждал взаимности, и, зная обольстительную силу своих вербальных импровизаций, начал рассказывать ей о кадетсве.
–Почему Диеп? – удивился в свою очередь я.
То, что слово «кадет» имеет французские корни ( “капдет” на гасконском наречии «младший по возрасту», а в XVII веке так назывались молодые люди благородного происхождения, предназначенные для военной карьеры), мне, конечно же, было известно. Французский – моя специализация. Но что вплоть до 1964 – го, сначала в Версале, а потом в Диепе действовал кадетский корпус, где учились дети русских эмигрантов, было для меня открытием. Тогда, впрочем, развивать эту тему не стал. Тогда меня занимало совсем другое, и от слов я переходил к делу.
И вот теперь, выстраивая на досуге «генеалогическое древо» своего суворовского училища, выясняю, что и у нас, и у воспитанников закрытого учебного заведения, квартировавшего сначала в резиденции французских королей, а затем на берегу Ла Манша, учебные программы писались практически под копирку.
Даже балы свои мы открывали одним танцем. Котильон называется.
Случайное совпадение? Да, нет. Не случайное. Эмигрантские кадетские корпуса (а они, между прочим, были не только во Франции) замышлялись как приемники кадетских корпусов царской России. Человек, которому мы обязаны суворовскими училищами, думал, как ни странно, в том же направлении.
С 1943-го по 1944-й в Советском Союзе, все еще воюющем Советском Союзе, открыли два нахимовских училища и семнадцать суворовских. И, говорят, визируя проект соответствующего постановления, Сталин сделал приписку – «по типу царских кадетских корпусов». Тех самых корпусов, что в 18 –м ликвидировали как образовательную систему, не совместимую с новой политической ориентацией России. Корпусов, чьи воспитанники на манифест об отречении Николая II отвечали пением «Боже, Царя храни», а в Гражданскую сражались отнюдь не на стороне «революционной России». И, тем не менее – «по типу».
"Кадетские корпуса имеют целью доставлять малолетним, предназначенным к военной службе в офицерском звании, и преимущественно сыновьям заслуженных офицеров, общее образование и соответствующее их предназначению воспитание", – читаю в «Положении о кадетских корпусах».
"Суворовские военные училища имеют целью- подготовить мальчиков к военной службе, дать им общее среднее образование и соответствующее их предназначению воспитание", – читаю в «Положении о Суворовском».