Полная версия
Маленькие птичьи сердца
Наши с Томом дома располагались на тихой улице, как два одиноких близнеца: единственные два особняка ранней Викторианской эпохи среди домов середины века, разделенных на две части, для двух семей. Дом Тома построили раньше; он стоял в конце улицы и из всех домов нашего квартала был наиболее защищен от посторонних глаз. Застройщик обанкротился, не успев реализовать свой план застроить всю улицу добротными особняками из красного кирпича с элегантными крылечками. Поэтому наши два викторианских особняка, внушительные и строгие, выделяются на фоне стоящих вокруг небольших типовых домов, и эта видимая разница противопоставляет нас соседям. Меня с моим домом связывают болезненные чувства; я ощущаю себя женой, чей муж значительно выше ее по социальной лестнице, а к любви постоянно примешивается леденящий страх быть брошенной и остаться ни с чем. Я никогда не смогла бы купить дом сама и часто представляю параллельную жизнь, в которой живу в приюте или на улице, грязная, пугающая и себя, и окружающих. Мои родители много работали, жили скромно и выплатили полную сумму по закладной незадолго до десятого юбилея свадьбы – поразительное достижение, которое я с моим жалким доходом никогда не смогла бы повторить.
Мы с Витой зашли в кухню, где все еще висели бирюзовые кухонные шкафчики с янтарным рифленым стеклом, которые повесил мой отец, когда я была маленькой.
– Какой красивый цвет! – воскликнула Вита и робко провела рукой по дверце шкафчика, как делала я сама.
Но было уже поздно менять то, что я собиралась сказать. Я привыкла, что при первой встрече люди обычно спрашивают, «где вы живете» и «кем работаете». Поскольку Вита уже знала, где я живу, я подготовила реплику, в которой кратко описывала свою работу на ферме. Я не ожидала, что разговор уйдет в сторону дизайна интерьеров, а ведь мне стоит большого труда и времени перенаправить разговор в другое русло и сосредоточиться на чем-то новом. При этом я не завидую способности других людей быстро перестраиваться; меня она пугает. Их ум, как пойманная рыбка, трепыхается и постоянно и бессмысленно кружит. Я же плыву дальше, не замечая смены течения.
– Я работаю на ферме. В теплицах, – слова слетели с языка непроизвольно; сказав то, что планировала, я могла продолжить разговор на дальнейшую тему. Но я знала, что мой ответ покажется ей странным, поэтому нарочно произнесла его тихо, почти про себя. А потом добавила громче: – Мой отец сам сделал эти шкафчики. Они тут с моего детства.
Эти шкафчики были единственным выделяющимся цветовым пятном в моем белоснежном доме. Мать не интересовалась интерьерами. Она любила лишь воду, что ждала за порогом и мягко покачивалась за окном ее комнаты, отделенная от дома лишь дорогой. Отец спрашивал, в какой цвет покрасить стены в той или иной комнате, но мать всегда отвечала: «В белый».
А если он предлагал подумать, отвечала: «Сам выбери, Уолтер» и больше ничего не говорила.
Он не выносил ее молчания. Поэтому покрасил дом так, как она сказала, и дом получился белым, а мебель и другие предметы обстановки он выбрал сам и расставил по своему разумению. Бирюзовую кухню он строил молча, а моя восьмилетняя сестра и я, всего на год ее младше, часами следили за ним из коридора. Тихими строгими голосами, как антропологи, наблюдающие за странным древним ритуалом и пытающиеся уловить его смысл, мы сообщали друг другу, чем он занят. Он рисует на стене карандашом. Берет молоток. Тихо, он меня увидел!
Вита одобрительно кивнула, оглядев папины шкафчики, и принялась с энтузиазмом перечислять, что у наших домов было общего. Архитектор и строитель любили лепнину, и Вита с восторгом отмечала все завитушки, резные арочные проемы и камины, которые у нашего дома и дома Тома были одинаковыми. Схожесть, кажется, ее радовала, а не огорчала; она сама в этом призналась, оглядываясь и рассеянно похлопывая меня по руке, как близкую подругу. На кухне я предложила ей сесть за маленький столик, но не предложила чаю. Принимая незнакомого гостя, не стоит вести себя так, как вы обычно себя не ведете, предупреждал «Дамский этикет». Хозяйка должна вести себя сообразно своим привычкам, а не стремиться исполнить претенциозные новые ритуалы, которые затем не сможет повторить. Я представила Эдит в пене розового шифона, обволакивающей ее рыхлое тело (физические нагрузки для дам нежелательны, если речь не идет о благородных играх вроде тенниса или крокета); она рассуждала о том, как опасна показуха, являющаяся худшим из нарушений для дам. Она также весьма строго ограничивала спектр тем, на которые дозволено беседовать с новыми соседями: рекомендую говорить об окрестностях, местных магазинах, домах и так далее. Никогда не обсуждайте личные качества, поведение и привычки других соседей; это признак дурного вкуса.
Я рассказала Вите историю наших одинаковых домов и застройщика, обанкротившегося из-за своего оптимизма. Я всегда представляла его серьезным джентльменом с тонкими усиками; он мечтал построить добротные дома для граждан из своего квартала и стыдился своей неудачи. Вита в ответ хмыкнула, не открывая рта: так часто делала и Долли. Мол, описываемая ситуация настолько предсказуемо смешна, что даже смеяться не стоит.
– А мне кажется, это очень грустная история. Вы так не думаете?
Вита ответила, не раздумывая:
– Грустная? Нет! Думаю, этот застройщик был таким же идиотом, как я. У меня тоже каждый день возникают новые идеи, как заработать миллионы. К счастью, муж указывает на недостатки в моих грандиозных планах, – она произносила «миллионы» как «мильёны», а «идиотом» как «идьётом»; я попробовала проговорить это про себя: мильёны, идьёты, а она тараторила дальше: – Наш застройщик никогда не обанкротился бы, будь он замужем за Ролсом, и мы сейчас жили бы на улице, где все дома были бы как наши. А получается, мы такие одни. Но мне так больше нравится, а тебе, Сан-дей? – то, как она произнесла мое имя и включила меня в свой эксклюзивный круг, мигом лишило меня сочувствия к оптимистичному джентльмену с тонкими усиками, построившему мой дом и из-за этого потерявшего все свое состояние. Благодаря его потере мы теперь были «такие одни». – Ролс тоже занимается домами. Он на этом собаку съел. Он очень хорош. Даже слишком: наш таунхаус купили в тот же день, когда мы выставили его на продажу. Иностранцы; что с них взять, – последние слова она произнесла театральным шепотом, оттопырив губы.
Я бесшумно повторила эту новую для себя фразу, повернувшись немного в сторону: иностранцы; что с них взять. Я произнесла ее в точности как Вита, стараясь не касаться зубов губами, словно мне не нравился вкус слов. Иностранцы; что с них взять.
– И даже недостроенные дома у него все под бронью. Но милый Том предложил пожить здесь, чтобы мы не остались бездомными. Очень любезно с его стороны. Его жена опять ждет ребенка, слышала? Опять! И в этот раз у нее постельный режим. Осложнения, – последнее слово она произнесла тем же доверительным шепотом и так же выпячивая губы, как «иностранцы, что с них взять». – Этим летом они не приедут, – она сделала преувеличенно скорбную мину, опустив уголки губ, как мим, дополнявший преувеличенной мимикой все свои слова. Смотри! Видишь, как грустно мне оттого, что жена Тома вынуждена соблюдать постельный режим и не может приехать в свой летний дом? Видишь? Потом так же быстро ее лицо озарилось улыбкой. – Вот почему он сдал нам дом, – последовало молчание. – А у тебя есть дети? – наконец спросила она и окинула взглядом комнату, словно ища приметы присутствия детей; ее желтые глаза напомнили мне глянцевые стекляшки с черной точкой в середине, которые были на месте глаз у дорогих кукол.
Я представила бесконечные ряды этих круглых и немигающих глаз на складе магазина игрушек.
– Дочь. Но ей уже шестнадцать, – стоило мне это сказать, как кукольные глаза Виты изменились; взгляд то ли смягчился, то ли ожесточился, я не поняла, увидела лишь заметную перемену.
Лица новых знакомых сбивают меня с толку: невозможно понять, о чем они думают. То, что удается прочесть по выражению их лиц, нередко оказывается бесполезным; все равно что знать национальность иностранца, но не понимать его язык.
– Уже взрослая, значит. Ну и хорошо, маленькие дети – это капец, – ее благородный выговор смягчил резкость, прозвучавшую совсем не грубо. Тогда я еще нервничала, услышав ругательство; по опыту, ругательства обычно предваряли ссору или скандал. Но Вита бранилась не так, как все; разница между ее тоном и произнесенными словами обеспечивала необходимую дистанцию и звучала отрадой для ушей. Она бранилась как бы между прочим и бросалась резкостями, как окурками; те падали к ее ногам, не задевая ее. – В городе в нашем районе было столько детей! И все друзья размножались беспрерывно. Даже моя лучшая подруга… – она не договорила, замолчала впервые с тех пор, как зашла в дом, и закрыла глаза. Потом ее глаза открылись снова, и она вернулась, улыбка вновь засияла на лице, почти не померкнув – почти. – Теперь мы вернулись в мир взрослых, Сан-дей. Наконец!
– А у тебя нет… – я заговорила, но осеклась, поняв неуместность столь личного вопроса.
Эдит никогда бы не одобрила столь прямых расспросов при первой встрече; беседа должна касаться лишь общих тем. Материнство же входило в длинный список «вопросов, которые нельзя задавать никогда», как и все остальные вопросы, которые мне хотелось задать. Например, какого вы роста? Мне хотелось спросить это у всех, кого я встречала на улице. Вы умеете водить машину? Как, по-вашему, повлияло объединение Италии на южные регионы? Вы любите ездить на автобусе? А эта книга? Вам она нравится? Я никогда не задаю эти вопросы, но проглатываю их каждый день, и они ползают внутри, как муравьи, щекочут, кусаются и не находят себе места. Тихонь считают странными, но молчание не так донимает, как бесконечные расспросы. А я пока не вычислила идеальное число вопросов, которые можно задать; мне кажется, я всегда задаю слишком много. В итоге все недовольны: и я, и тот, кого расспрашивают.
– … детей? – договорила Вита за меня. – Нет, дорогая, спасибо большое, но нет. С детьми шизануться можно, а я не хочу.
С детьми шизануться можно, повторила я про себя и улыбнулась. Шизануться. Мне нравилось, как Вита выражалась, хотя «капец» понравилось больше.
– Но ты же замужем, – я догадалась бы об этом, даже если бы она не упомянула мужа.
Когда она говорила, ее руки со сверкающими кольцами нетерпеливо отплясывали в воздухе, словно торопя ее речь. Думаю, Вита ничуть бы не смутилась, если бы я начала отстукивать речь пальцами, так как сама, считай, делала то же самое.
– Да, а ты? – эти три слова слились у нее в одно и прозвучали как «дааты?».
Я отстучала ритм по коленке, сложив три пальца – указательный, средний и безымянный, – и уловила легкое повышение интонации в конце; пальцы подсказали, что интонация означала спокойное любопытство, а не надежду услышать подтверждение, что я тоже замужем.
– Нет. Уже нет, – ответила я и нарочно произнесла это как «нетуженет»; мне понравилось, как ее слова сливались в одно длинное слово.
Но у меня так красиво не получилось, согласные царапнули слух, не получилось мягкого бормотания на французский манер, как у нее. Однако в ответ лицо Виты заметно смягчилось, а любопытство в глазах погасло. Замужних женщин часто интересует мой развод, они тревожно допытываются, как все было, словно ждут, что я расскажу о своих ошибках и таким образом уберегу их от повторения моей судьбы. Но Вита была слишком вежлива и не опустилась до уровня сплетен.
– Ролс никогда не хотел детей, – продолжала она, ненавязчиво уводя нас от тревожной темы моего бывшего замужества. Она уставилась в окно с краткой и сияющей улыбкой, словно снаружи стоял невидимый фотограф, попросивший ее попозировать. – Он предупредил об этом с самого начала. Всегда говорил, что не захочет делить меня с ребенком. Такой уж он сентиментальный. Хотя мне кажется, теперь он не так в этом уверен, – она потупилась и стала разглядывать свое обручальное кольцо, повертела рукой, и крупный камень тускло блеснул на свету.
Я подождала, но она не уточнила, в чем теперь не уверен муж – в том, что не хочет детей или в своей сентиментальности по отношению к ней.
Она снова перевела взгляд на меня, и я вовремя спохватилась и не стала повторять ее слова бесшумно, одними губами. Я подумала о том, что хотела сказать, а я хотела сказать, что жизнь без детей открывает большой простор для самореализации. Вита села на стул и молча повела плечами, словно стряхивая маленького безобидного жучка. Под горлом у нее был небрежно повязан бантик, блузку из тонкой ткани было почти не видно под пиджаком, и сейчас она поправила болтающиеся концы бантика и ласково их разгладила.
Пальцы у нее были тонкие, а ручки маленькие, как у ребенка, хотя ногти были накрашены темно-вишневым лаком, и тот поблескивал, когда она жестикулировала, а она делала это непрерывно. Я не люблю дотрагиваться до людей, но в тот момент мне захотелось взять маленькую руку Виты в свою ладонь, легонько сжать и успокоить ее пальцы, теребившие бантик на шее. Позже я так и сделала, и ее кожа оказалась холодной, как я и подозревала. Многое о Вите я угадала инстинктивно, как наверняка угадываете и вы, общаясь с окружающими. Поначалу мне казалось, что это чутье сверхъестественное, потом я поняла, что так же угадываю, какими окажутся на ощупь растения или земля, прежде чем их коснуться. Однако все, что я угадала про Виту, как оказалось, не имело никакого значения. И вместе с тем легкость, с которой я ее понимала, можно было принять за любовь.
– Ролло работает в городе. Сейчас он там, – она говорила об этом с деланым безразличием выигравшего в лотерею, словно постоянное отсутствие ее мужа было большой удачей, а не необходимостью. – Раньше мы работали вместе, но я постарела, а он нет. Мужчины не стареют, верно?
Еще как стареют, раздосадовано подумала я. Как это не стареют? Что за ерунда.
Тут, видимо, впервые за время нашего разговора недоумение отразилось на моем лице, потому что она поспешила объяснить:
– Они все еще могут выбирать, когда мы уже не можем. У Ролса по-прежнему может быть полон дом детей, – она обвела жестом комнату, словно эти призрачные несуществующие дети бегали вокруг. – А я вот уже не смогу, – она сложила ладони, показывая, что больше не хочет говорить на эту тему, и широко улыбнулась. – А как зовут дочку?
– Долли, – всякий раз называя ее имя, я улыбалась. До сих пор улыбаюсь.
– Мне нравится это имя, – пропела Вита. – Какое красивое! Вита – имя старой бабки.
Я догадалась, что в обычной жизни она никогда бы не сказала «бабка», что она кривлялась, а обычно она говорит «бабушка», и каждый слог звучит четко, как выдох пловца. Я догадалась об этом, потому что моя собственная речь пориста и подражает чужой манере. Пространство между мной и речью, между мной и другими людьми хрупко и изменчиво. Я заметила, что при мне Вита стала мягко тянуть гласные, вероятно, чтобы казаться мне ближе. Я предпочитала звук ее настоящего голоса; она говорила, как одна из сестер Митфорд, как дебютантка в белых перчатках из черно-белой хроники. Я представила, как расскажу Долли о новой соседке вечером после работы. «Вита не говорит; она щебечет», – так я про нее скажу. Щебечет. Как маленькая птичка.
Вита все еще щебетала:
– … и если бы я могла выбрать себе новое имя, я бы так и назвалась! Долли.
Она выглянула в сад, будто на самом деле решила сменить имя на новое. Дол-лей. Я была готова сколько угодно слушать, как она произносила имя моей дочери. Даже когда она называла ее Доллз. Даже в самом конце. Я бы и сейчас хотела это услышать.
– Вообще-то, это ее краткое имя. А полное – Долорес, как у моей сестры. Моей сестры Долорес, – я повторила это имя, надеясь, что Вита произнесет и его.
Долли назвали в честь тети, а мою мать – в честь ее покойной бабушки по отцу, Марины. Та была старшей из семи детей, считавших ее своей второй матерью; детям было сложно произносить ее полное имя, и ее называли Ма. Я не стала рассказывать это Вите. И не хотела, чтобы она произносила имя моей матери.
– Твоей сестры? Как мило, а они близки? Она здесь живет? – спросила она.
– Нет… и не жила… то есть… моя сестра… ее больше нет. И родителей. Остались только мы с Долли, – я снова не договорила и немедленно пожалела, что вообще начала этот разговор, который неизбежно повлек бы за собой расспросы, возгласы сожаления и – самое неудобное из всего – попытки меня утешить. – В семьях Южной Италии, – проговорила я голосом учителя, отвечающего на вопрос ученика, – издавна существовала традиция называть ребенка в честь недавно умершего родственника, сестры или брата, а все потому, что люди верили в переселение душ. Поэтому в семье нескольким детям могли дать одинаковые имена, называя новорожденных именами их недавно умерших братьев и сестер. Выживших считали баловнями судьбы, ведь в них воплотились души многих, и любили их тоже за двоих или за троих.
Вита терпеливо меня слушала. Когда я наконец замолчала, она повторила мои последние слова.
– Любили за двоих и за троих? Что ж, этих родителей можно понять, – она наклонилась ко мне и взглянула мне в лицо пристально и без малейшего стеснения. Тут мне показалось, что я перешла некую невидимую черту приличий, которую переходить не следовало, сошла с размеченной тропы и ступила на запретную территорию. Я отвела взгляд и выглянула в сад. А она снова подхватила нить нашей беседы с ловкостью матери, подхватившей споткнувшегося ребенка: – Что ж, чудесно, что ты дала дочери семейное имя. Правильно сделала. И я вижу, что ты любишь Долли за двоих.
Ее слова уняли сомнения, которые прежде никогда меня не покидали. Они не принесли полной и безоговорочной уверенности и не окутали меня безмятежным спокойствием, но пробудили во мне что-то спящее. То, что спало, сколько я себя помнила.
Рыба со сверкающей чешуей
Н а следующее утро после нашей первой встречи, вскоре после того, как Долли ушла в школу, Вита снова возникла у меня на пороге, на этот раз в пижаме. Она не стала говорить: «Привет, это снова я», не извинилась за раннее вторжение. Непринужденно и изящно она прошла по коридору в кухню, как будто приходила ко мне каждый день. Заговорила без приветствия и предисловия, словно продолжив нашу беседу с того места, где та вчера оборвалась. Я давно перестала хотеть и даже разрешать себе верить в то, что смогу с кем-то сблизиться. Но в тот момент мне этого захотелось, и жажда близости затрепыхалась во мне, как встревоженный маленький зверек с крошечным сердечком, бьющимся быстро и четко.
– У тебя есть молоко? У нас в холодильнике вообще ничего, кроме вина. Я ужасная хозяйка. Ролс твердит, что в городе мы бы умерли с голоду, если бы не друзья и рестораны, – сказав «друзья и рестораны», она приставила ладони к внешним уголкам глаз, отгораживаясь ими, как ширмой, посмотрела вниз и медленно покачала головой. Как мим, изображающий стыд для невидимой аудитории. Вита все свои слова сопровождала преувеличенными театральными жестами, и тогда мне это нравилось. Она торжествующе взглянула на меня, блеснув улыбкой и по-прежнему закрывая руками лицо и свои большие глаза: – А что мы тут будем делать?
– Тут есть кафе. И китайский ресторан. Китайский ресторан, где можно заказать еду навынос. Вам понравится, – я успокаивала ее, как успокаивала бы Долли.
Я молча проговорила про себя ее слова: «ни-чи-во-о-о, кроме вина», «ужа-а-асная хозяйка»; «умерли с го-о-олоду». Я пока не понимала, акцентирует ли она слова случайно или в зависимости от их смысла. Сама я говорила монотонно, и Долли иногда передразнивала меня, начиная говорить как робот; мы обе смеялись. «Доб-ро-е-ут-ро-ма-ма», – чеканила она в ответ на мое безжизненное приветствие, и размахивала негнущимися руками и ногами, изображая, что сделана из металла.
Вита ничуть не стеснялась того, что холодильник ее пуст и хозяйка из нее никудышная; напротив, она была этому рада. Я поняла это, взглянув на ее лицо: она широко улыбалась, явно довольная тем, что не ведет такую же жизнь, как большинство женщин на нашей улице. Лицо Виты читалось как открытая книга; она обладала идеальным для этого набором – симметричными чертами и полным отсутствием стремления угодить окружающим. Поэтому читать ее было на первый взгляд легко, как ребенка. На самом деле эта детская непосредственность была личиной, но прекрасно сконструированной. Ее слова тоже пленяли; я раньше и не подозревала, что кто-то может радоваться своей хозяйственной никчемности. Эдит Огилви считала, что высочайшей и наиболее ценной заслугой любой женщины является умение быть хорошей женой, хотя мой опыт этого не подтверждал. Вита села за стол на кухне и откинулась на спинку стула, точно делала это каждый день уже не первый год.
Тогда я еще не знала, что у соседей можно попросить любую вещь, даже если это не вещь первой необходимости, а, например, вы просто забыли что-то купить. В книге Эдит об этом ничего не говорилось. Вита вальяжно зевнула, глядя, как я открываю большой белый холодильник, который дед Долли подарил нам на прошлое Рождество. Он проводил инвентаризацию в магазине и заменил устаревшие выставочные модели на более современные, со стеклянными дверцами, окантовкой серебристым металлом и острыми углами. Я обрадовалась подарку, так как не любила покупать дорогие вещи. У меня на счету по-прежнему лежала приличная сумма, но сама я столько не зарабатывала. Тем летом от моего наследства осталась ровно половина, и сложно было сказать, как скоро кончились бы деньги, если бы я вела более расточительный образ жизни. Я живу по принципу «чтобы хватало на самое необходимое», исключения делаю только для Долли.
Я протянула гостье холодную бутылку молока, и та схватила ее обеими руками со счастливым и благодарным видом, какой иногда бывает у людей, когда протягиваешь им чашку теплого чая. Домой она явно не собиралась. Она получила то, о чем просила, но не ушла и продолжала говорить. Я села напротив нее за маленький скромный столик, оставшийся еще от родителей, как и большинство мебели в моем доме. Я не пью ни чай, ни кофе; Долли с малых лет сама научилась заваривать себе и чай, и кофе. Если Вита рассчитывала получить горячий напиток, ее ждало разочарование. На ней была повязка и голубая полосатая пижама с инициалами «Р. Д. Б.», вышитыми темно-синей нитью на груди. Пижама была из тонкой летней ткани, которая почти не скрывала того, что под ней. Я видела, как под легкой тканью приподнималась и опускалась грудная клетка, как колыхались ее маленькие груди, мягкие и ничем не поддерживаемые.
Раньше ко мне никогда не приходили гости в пижамах, и я не знала, входит ли замечание о внешнем виде гостя, явившегося в пижаме, в список запретных тем по Эдит Огилви. Поэтому на всякий случай я ничего говорить не стала. Но, когда Вита сравнила свой растрепанный вид с моей простой и практичной рабочей униформой, покраснела отчего-то я, словно, тактично не упомянув ее пижаму, я солгала или утаила что-то в секрете. На руке у Виты был шрам, довольно большой, во всю кисть, – серебристо-розовая кожа напоминала рыбью чешую и переливалась на свету, когда она вращала в руках бутылку.
Я вспомнила – я часто об этом вспоминала, – что, когда мои родители были живы, вся эта кухня была завалена рыбой; рыбины лежали на всех столах, раскрыв рты, как доверчивые пациенты. В туристический сезон отец каждое утро возил отпускников на рыбалку на своей лодке и привозил улов домой, а мать чистила и потрошила рыбу, чтобы жены или кухарки этих мужчин могли ее потом пожарить. Мама любила наблюдать за отцовской лодкой из окна своей комнаты; если та возвращалась рано, значит, туристы уже наловили достаточно.
В нашем маленьком доме постоянно пахло озером и рыбой со сверкающей чешуей, что каждый день билась в родительских руках. Мама чистила и разделывала рыбу так же ловко, как местные женщины вязали и шили, хотя ее никто этому не учил, и обращалась с ножом так же искусно, как они с иглой и спицами. Вся кухня была усыпана косточками, тонкими и белыми, как молочные зубы, и выглядела как место недавней трагедии.
– Мои родители ловили рыбу, – сказала я Вите. – Отец был местным рыбаком.
– Мой отец тоже ходил на рыбалку! – восторженно воскликнула она, словно рыбалка была редким и удивительным занятием и очень странно, что оба наших отца этим занимались. – Но больше любил охоту. А твой охотился?
– Нет. Только рыбачил, – ответила я.
Но она уже снова заговорила и принялась рассказывать о том, что сама была метким стрелком.
Пока она тараторила, я разглядывала перламутрово-розовый шрам на тыльной стороне ее кисти; из-за этого шрама Вита почему-то казалась мне хрупкой и уязвимой. Дочь никогда не понимала, каким образом я делала выводы, и предупреждала, что цепляясь за детали, я упускаю из виду самое важное. Но мой ум – неуправляемая сила, движущаяся со скоростью электричества; в моем представлении все между собой связано, и лишь поняв эти взаимосвязи, эти точки пересечения, можно понять мир. Я уже знала, что, когда расскажу Долли об утреннем визите Виты, та рассердится, если я заговорю о ее блестящем шраме и о том, как тот напомнил мне родительскую рыбу, и если скажу, что его нежно-розовый цвет навел меня на мысли об уязвимости нашей новой соседки и о том, что та очевидно в нас нуждается. Моя дочь была прагматиком и не терпела подобных разговоров. Она хотела знать только факты, а не домыслы, и вечером дома я пыталась рассказывать ей только факты. Но никогда не знала, какие из моих ответов ей не понравятся и в какой момент она вздохнет и уйдет наверх в свою комнату.