bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

– Иди стол накрывать, Тихон. Благодарю тебя за помощь, – прервал я его причитания.

– И то верно, барин, – Тихон спешно вышел.

Я снял с себя всё лишнее и подошёл к окну.

Летний полдень. На яблонях наливались пока ещё небольшие плоды. А вот интересно, есть ли груши или их ещё не завезли в Россию. Желая посмотреть на сад без помех, я открыл окно. Тут же в лицо пахнуло полуденной июльской жарой.

– Так жарко может быть только в июле, – вылетело у меня вслух.

– Июль и есть, – послышался голос моего друга, входящего в комнату.

– Июль? Стало быть, названия месяцев тебе известны.

– Знамо дело. Царь дозволил на оба манера писать свободно, равно, как и лета. Желаешь, пиши в купчей или в сказке: «Третий день июля года 1717 от рождества Христова», а желаешь, к тому ещё прибавь: «года 7208 от сотворения мира». Я завсегда прибавляю.

– А только по-старому нельзя указать?

– Сие не можно, – отрезал Михайло, – царский указ таков. Да полно! Буде! Ох, и умаялся я на покосе! Тихон сказывает, будто не по душе тебе ферязь пришлась.

– Да нет же! По душе. Просто… у нас такое не носят, понимаешь? Ты не обижайся на меня, Михайло Васильевич, очень мне понравилась вся одёжа, зело лепа, да только не привык я к ферязи. С меня рубахи достаточно. Иногда кафтан могу надеть. Но ферязь – уволь.

– Как тебе угодно будет. Разумею я, что тебе наша одёжа одинако чужда, аки нам иноземные обычаи. Только ты повяжи кушак, спаситель мой, негоже распоясанным ходить. Да и пойдём же отобедаем, батюшка Александр Петрович, чем Бог послал.

Я подпоясался и мы спустились по узкой лестнице в трапезную, что располагалась на первом этаже (то есть первом жилье).

На обед были поданы грибные щи, лапша с курицей и луком, запечённые бекасы, варёная рыбная икра, пироги с разнообразными начинками: с рыбой, грибами, луком, яйцами, ягодами… Было множество напитков: меда, вина местные и заморские, квас.

Хозяин дома прежде всего встал под образами и помолился шёпотом на протяжении минут двух-трёх, отвешивая земные поклоны. Я молчал, уважая обычаи того времени. У меня не было привычки благодарить Бога перед едой, Михайло Васильевич же исправлял эту традицию перед и после каждой трапезы (как я не мог не заметить позже). Ел он много, пил достаточно, но трезвой памяти не терял.

– Не слаб ли ты здоровьем, Александр Петрович? – поинтересовался он у меня. – Мало хмельного пьёшь. Да и хмелеешь скоро.

– Не могу сказать, что быстро хмелею… А вчера это скорее шок повлиял… Я равнодушен к алкоголю, не часто выпиваю. Михайло Васи… Послушай! Позволь мне тебя Михайло называть. Можно так у вас?

– Отчего же не можно? А я тебя Александром звать буду да Алексашей! – просиял он.

– Отлично!

– Отлично от коего? – не понял меня мой друг.

– Я хотел сказать, хорошо!

– А! Добро!

– Добро!

– В нашем полку баяли, будто царь пиво с водкою мешает и пьёт зело мнози хмельного и бояр неволит, и мрут бояре от тех застолий, а пьянчужке-царю всё как с гуся вода – встанет поутру, будто и не пил вовсе! Да чинит во хмелю безобразия многовидные, и мнози люду избывает сим…

– Да, я читал, что он страдал алкоголизмом.

– Ох, и лют он во хмелю, сказывают, – вздохнул Михайло, – людей бьёт, жён боярских неволит! А Санкт-Питер-Бурх?! Верно, на ассамблее своей выдумал! Великое мнози народа сгубил пока выстроил. Знамо, беса к болоту тянет. Так он и бояр туда понудил к комарам да метелям жить. Сказывают, ветры там свирепые. Да не можно ослушаться душегубца – слезами умывались, уезжали туда бояре, дома свои московские побросав.

– Вот здесь не соглашусь с твоим негодованием, Миша, – возразил я, – тот город на болотах был, действительно, нужен России. Заячий остров, на котором возведён Петербург, имеет крайне выгодное географическое положение, и строительство города-крепости было стратегически необходимо для развития страны. Он и задумывался царём, как «ключ от Балтийского моря», и стал таковым. До сих пор северная столица является важным транспортным и экономическим центром мира и тем самым «окном в Европу», увековечившим имя Петра Великого.

– Тяжко нам дался оный ключ Балтийского моря! Никогда не воевал столько народ русский, сколько теперь! Отнележе возвратился царь из чужих земель – так ни годочка замирения не было! Бояре да дворяне принуждены свой век в походах прозябать, а не землями своими править! А сколько в тех походах людей сгинуло! Воинов-то царь себе на всея жизнь заневолил, а вот радеть об них не взялся! Солдатики в походах Богу душу отдавали, и до поля брани не дошедши – силы наше войско в пути теряло великое мнози! В военных кампаниях от голода, хлада и поветрий гибло больше половины люда – не на битву правую мы шли, а на гибель верную. Было ли такое при прежних самодержцах?!

– Понимаю, – бессильно вздохнул я, – военная кампания – жестокая вещь. Все великие изменения оплачивает народ: потом и кровью. Как бы ни желал властитель избежать жертв – это неотвратимо. Огромное число погибших и пострадавших – цена развития государства. Полезно это или губительно? И то и другое. История всегда неоднозначна. Как нет одной единственной правды, так и грандиозные реформы не могут иметь однозначной оценки. А наша великая страна всегда развивалась сложными путями. Кроме того, всяким государством правят люди: не в силах человеческих объять необъятное и предусмотреть любые последствия нововведений, последние же в большинстве своём по началу всегда являются палкой о двух концах: укрепляющей одно, но разрушающей другое. Так и Петр опытным путём создал мощнейшую в мире армию (так необходимую тогда России), и могущество то стоило огромного числа человеческих жизней.

– Не так уж могуче гладное войско! – возмутился мой друг. – Только водкой, бывало, в полку и «сыты» были. Гладно жили: буде купить кой провиант – поешь, а нет – вырвешь у хозяев-селян.

– Вырвешь? Грабили местных что ли?

– Глад нудил, Алексаша. Иной раз едешь мёрзнешь, живот хрюкает, в ушах звон стоит, да и мыслишь: «По что я, боярский сын, и сам изгладался, и холопа, и лошадёнку свою избываю (того и гляди рухнут оба жалкие). А не свернуть ли мне сей же час? Не припустить ли по полю из остатков сил – да и поминай как звали?»

– Дезертирство, верно, сурово каралось… я имею ввиду, побег.

– Сурово. Ох, неволя! Велено было одного из трёх беглецов вешать, а других кнутом бить и в вечную каторгу ссылать. Беспроторица. Для царя мы все – холопы. Да только вот холопов своих добрый барин гладом изводить не станет, Алексаша, – мой друг вздохнул и выпил ещё одну чарку вина.

– Да, неужели же так и было?! Неужели вы только грабежом да кражами пропитание себе добывали? Совсем не выделяли довольствия?

– Сказываю – водку давали. Ранее, в батюшкину пору обозы с пропитанием возили за полком, так и пожить можно было в ополчении, а нет сражений – распускали людей по вотчинам. А с антихристом – гинуть остаётся али на Христа Бога уповать. Обозы ему в тягость! Беспроторица, Алексаша, – он снова налил себе и выпил. – Самая битва – только-то и забытья в ратной службе. Бьёшься с ворогом, что есть мочи да в забытьи. Аще раздумья али боязнь одолеют – скоро сгинешь. Супостат не дремлет – бьёт да колет. Да токмо битвы те не всякому принять суждено было – великое мнози помирало дорогою: черевуха, почечуй, блевота, антонов огонь, тайное согнитие… А уж буде моровое поветрие – молись Господу, авось помилует. Бывало за утро едва ли не весь полк во сыру землю зарывали.

– Как же так?! Неужели докторов не было?

– Дохтура разве управятся? Коли на сырой земле спишь, да реки вброд переходишь (особливо по осени), сохнешь нагим (да мразно), воду из тех рек хлебаешь, да пропитание имеешь убогое – мало поболев, да в землю зарываем будешь. Костоправы, кровопуски, знахари не имеют той силы, дабы без сыти да тепла исцелить. А хворого грудной жабой али тайным согнитием токмо у Господа отмолить можно.

– Тайным согнитием?

– Стыдная болезнь, гибельная да прилипчивая. Аще изначально живым серебром не натрёшь язвы, то уж после не излечишься. Всё на срамных девок грешили, ан и блудницы, и дети их сию гибель носят. Меня Господь уберёг от тайного согнития: не шатался я по девкам, страждущих недугом сим сторонился – для баженной моей себя берёг. Настасьюшка мне крест с живым серебром на шею повесила, знамо, он меня и охранил. А её сугревушку мою ничто не уберегло, – тут Михайло Васильевич тяжело вздохнул, опустил голову и замолчал.

Мне вспомнилось (где-то читал), о том, что сам Петр I страдал сифилисом (тайным согнитием) и ещё множеством заболеваний, от которых и умер, простудившись при наводнении в Финском заливе, простуда осложнилась пневмонией, и царский организм, ослабленный запущенной стыдной болезнью, хроническим пиелонефритом и многолетним алкоголизмом, не выдержал удара. Тогда ещё ничего толком не умели лечить.

– Постой, а что за живое серебро? – полюбопытствовал я.

– Али не ведаешь? – в свою очередь удивился хозяин. – Серебряная вода, что в красный угол кладётся, та, что на себе носят, да страждущие пьют.

– Вода? В красный угол? Кладётся? Покажешь?

– Изволь, укажу.

Мой друг подошёл к полке с иконами и усердно перекрестился трижды. Затем он придвинул скамью, забрался на неё и начал шарить рукой за иконами.

– Вот она, – он вытащил небольшой суконный мешочек.

Подойдя ко мне, Михайло Васильевич бережно развязал его и аккуратно вытряхнул себе на руку большую каплю… ртути.

Я молча поднял на него изумлённые глаза.

– Да нечто в Англии не водится живое серебро?! Вящий оберег от порчи и злого глаза!

– Вящий оберег?! – вернулся ко мне дар речи, – И ты это дома держишь? В сукне? В руках?

– Как есть. Крест с живым серебром мнози годы оберегал меня от напастей.

– Крест нательный?! Вот это да! А вы это серебро ещё в язвы втираете?

– При иных болезнях его пить довлеет…

– Ты не пил, я надеюсь…

– Господь миловал от таких напастей, да зело исцеляет оно.

Я встал со стула и в растерянности прошагал к печи, раздумывая, что сделать: раскрыть другу всю правду о вредном воздействии ртути или оставить ему слепую веру в чудесное вещество.

– Послушай, Михайло, дело, конечно, твоё, но ртуть – ядовитый металл, её токсичные пары накапливаются в организме и отравляют…

Мой друг смотрел на меня теми глазами, какими смотрят на иностранца, когда он в процессе разговора переходит на свой язык и становится непонятен собеседнику.

– Я имею ввиду, что в Англии, – попытался перевести я, – живое серебро почитают ядом и не держат в доме.

– Вотще, чудодейную силу оно несёт, – барин бережно отправил «магическую» субстанцию в мешочек, снова залез на скамью, снова трижды перекрестился, и вернул оберег на место.

Я вспомнил, что, если разобьёшь ртутный градусник в квартире, следует немедленно вызвать МЧС. Капли же его серебряной воды хватило бы на двадцать градусников, и она мирно хранилась в доме десятилетиями, а может, и столетиями. Стоп! Иконы стоят в каждой горнице, стало быть, и в моей тоже лежит такой кусок ртути! Надо будет убрать его куда подальше. И как только человечество не вымерло при такой медицине! Я читал, что Иван Грозный усиленно лечился ртутью, но, что весь народ занимался подобным самолечением, не знал. Какова была бы продолжительность жизни человека в эти века, если бы он не был так невежественен?

– Послушай, Михайло. Вот ты жалуешься на звон в ушах – так это вполне может быть влиянием ртути, то есть живого серебра.

– Вотще баешь, Алексаша, – слегка обидевшись, возразил хозяин, – да и грешно: серебро святое, ниже от лукавого. Грешно тебе. А в ушах звон – от ранения. Отнележе и звенит. Экий ты!

Мой друг зевнул, погладил живот и произнёс:

– Ну, а теперь почивать. После работы много будет: гряды полоть, морковь копать, малина не собрана, берсень варить надобно…

– Когда же крестьяне СВОЙ надел убрать успевают?

– До темна доволи времени. Где работно, там и густо, а в ленивом дому пусто, – он снова зевнул. – Сечь их поболе надобно лежней. Завтра бабий праздник – петь да плясать в вечеру станут. Пойду спать, сон морит.

Вернувшись в свою комнату, я лёг на постель и тоже сморился дремотой.

Дремал недолго, не имел привычки спать днём. В доме всё ещё слышался чей-то храп, причём храпели наперебой несколько голосов.

Я сел за стол и попытался припомнить всё, что мне известно о времени правления Петра Первого, чтобы иметь побольше представления о том, где я нахожусь. Однако знания мои составляла в основном информация о его трудах на поприще внешней политики, да и то я не мог точно вспомнить, когда окончилась русско-турецкая война и началась война со шведами. Впрочем, я отчего-то точно знал, что ништадтский мирный договор со Швецией подписали в 1721 году, а значит, война с ней сейчас (в 1717 году) ещё не закончена. Тут же мне в голову пришло то обстоятельство, что Петр утвердил пожизненную военную службу для всех годных мужчин. Сей факт являлся каким-то невероятным проявлением безграничной монаршей власти над жизнями своих подданных и абсолютной бесправности этих подданных, а теперь, когда мне открылась истина об ужасных условиях той службы, я был просто потрясён ничтожностью человеческой души в глазах Петра Великого. За международный авторитет своей страны он, не задумываясь, платил сотнями тысяч жизней своих соотечественников, большинство из которых гибло от болезней и антисанитарии, а не на поле боя. Хотя, насколько я помнил, значительное превышение небоевых потерь над боевыми являлось нормой для армий всех стран начала XVIII века. По сути, в те времена, уходя на военную службу, дворянин или крестьянин осознавал, что отныне у него есть только два пути: либо вся оставшаяся жизнь его (скорее всего, короткая), пройдёт в лишениях, голоде и жестоких сражениях, либо он таки вернётся домой, но уже калекой (как мой друг). Альтернатива прожить спокойную трудовую жизнь была только у счастливчиков, определившихся на гражданскую службу, чему в петровскую эпоху не благоприятствовали постоянные войны с иноземцами.

– Важно ли почивал? – заглянул ко мне мой друг.

– Важно. Тебя работа ждёт?

– Пойду прежде Ефимку высеку, – потянулся барин. – Тихон, Зосиму кличь.

– За что ты его сечь будешь?

– За то, что лежень и за скотиной не смотрит. Давеча две коровы его на барский овёс вышли да вытоптали едва ли не четверик овса.

– Неужели сам посечёшь?!

– Человек раболепный сделает. Зосима сечёт моих бездельников, ему сие повадно.

– А, может быть, стоило бы просто оштрафовать?

– Жалился, будто денег сейчас не имеет, так я ему долг записал да высеку.

Зосима и Тихон уже стояли у крыльца.

– За Ефимкой послал? – и получив утвердительный ответ от холопа, барин снова похлопал себя по животу. – Пойдём на конюшню.

Ефимка, пришедши, снял с себя рубаху и улёгся на скамью:

– Вели казнить, барин, – покорно пробурчал он.

Господин подал знак конюху, и тот начал сечь своего собрата плетью, что называется, от души. У меня создалось впечатление, будто Зосима испытывал личную неприязнь к наказываемому.

Удары сыпались на спину несчастного один за другим, рассекая кожу. Ефимка, сжавши зубы и зажмурив глаза, молча обнимал скамейку.

– Да сколько же это будет продолжаться?! – не выдержал я.

– Пожалуй, доволе! – скомандовал барин.

– Прощения прошу, батюшка-барин – промычал наказанный, вставая с места экзекуции.

– Ступай, да напредки вели ребятам своим за скотиной смотреть со тщанием. По осени взыщу с тебя всё вытоптанное.

Крестьянин поклонился, морщась от боли, надел рубаху и пошёл восвояси.

– И часто ты сие наказание практикуешь? – спросил я.

– И седмицы не проходит, чтобы не посечь кого.

– Каждую неделю?! И они не уходят?

– Бог с тобой! Приходят только, – улыбнулся Михайло Васильевич, – Из гулящих завсегда кто-то просится – с тяглом у меня не бедуют. Переверстку тягла чиню я не часто: в один год раз да с мирского приговору; дабы бедных не отягчать, недоимку на всех располагаю; не лютую – добрый барин, жалею их. Прежде по молодости я поболее норовист был: всё батюшку вопрошал, отчего тот мужиков крепче не казнит за леность, за пьянство да за драки – всё мне не доволе казалось. А батюшка молвит: «Все мы, Михайлушко, одним Богом созданы, плоти одинакой. Негоже с теми лютовать, над кем ты Богом господствовать поставлен». Не разумел я в ту пору сказанного. А на службе постиг: все холопы перед Богом и царём; пред нуждою, пред гладом и мразом равны все души человеческие. И я, и Тихон – через одно прошли на службе ратной. Понеже жалею их и казни для них лишь две справляю: плеть да в солдаты.

– В солдаты неугодных отправляешь?

– Сего они поболе боятся.

– Ещё бы.

– В нынешний год некого отдать: все мужики благие. А избрать одного надобно.

– Только одного?

– С двадцати дворов – один рекрут. Моих-то дворов поболе будет, да я мнози утаил – писца подмазал. Добрых работников имать царём велено – так кто же мне останется?

– Стало быть, ты так заодно и крестьянам налог уменьшил – считают ведь по дворам; получается, чем меньше дворов писец записал, тем меньше налога следует к уплате, – тут я вспомнил, что именно Петр Первый изменил подворную перепись населения на подушную: обнаружив значительное уменьшение количества дворов в сравнении с предыдущей переписью, он повелел пересчитать всех мужиков по головам и назначил налог с души. Таким образом, в ближайшие годы моего друга и его крепостных в особенности ждал неприятный сюрприз, хотя… уверен, что и для подобного сюрприза у них найдётся решение.

– А вот Володимеров не подмазал писца, так оный ему и пустые дворы жилыми записал!

– Похоже, альтернативы у вас просто нет.

Мы вышли в сад и направились к длинным грядам овощей и зелени. На них уже трудились крестьяне и крестьянки, разумеется, без особого рвения, однако барин остался доволен.

– Девки запели, – мы услышали разноголосую песню, – в малиннике. Пойдём – любо глядеть.

В малиннике пела дюжина девок и столько же ребятни (мальчишек и девчонок лет семи-одиннадцати) – все с кузовками и корзинками собирали ягоды.

Михайло загляделся на одну статную девушку с толстой светло-русой косой.

– Зараза-девка!

– Хороша! – согласился я с ним.

– Ежели тебе коя приглянется – бери любую, – огорошил меня хозяин, – окромя Дарьи.

– В смысле, бери?

– Тешься.

– А сам ты часто так утешаешься?

– Нет, не падок на мужичек. Только у Агафьи дитё моё, а боле никого не облагодействовал. Агафья, ух, какая была!

– Дитё твоё? А оно не с тобой живёт?

– Знамо, с матерью. От холопки дитё – холопское. Я Агафью в тот же год за чеботаря покойного выдал, добром одарил. Она с ним ещё троих детей прижила. А в дождливый год помер он, так Агаша с ловчим сошлась. Сказывают, будто и двое младших у неё от ловчего, стало быть, ещё при муже она с ним забавлялась, а народ баял про снохача…

Слушая своего нового друга, я удивлялся необузданности нравов в закрепощённой старой Руси. Телесные наказания считались делом абсолютно житейским и воспринимались как норма обеими сторонами экзекуции. Кроме того, побить своего обидчика считалось вполне нравственным даже среди бояр, и потасовки среди неуживчивых благородных соседей случались не так уж редко. В выяснении отношений между господами, либо барином и крепостным, либо мужем и женой действовало только одно правило: бить можно, калечить нельзя. Впрочем, и оно часто нарушалось, так как в состоянии ярости или алкогольного опьянения люди себя попросту не контролировали. Вообще, с самоконтролем у них была беда. Мужчины, чувствуя возбуждение, могли наброситься на любую крестьянку или горожанку прямо на безлюдной улице или в поле, в лесу, на дороге… Женщины, как правило, воспринимали надругательство как унижение, однако по большому счёту относились к подобной дикости, как к горькой обыденности, не смотря на огромные риски, которым подвергалось в таких случаях их здоровье и даже жизнь. Недобровольные половые сношения принимались обществом, как досадная и опасная, но всё же неизбежная часть человеческого существования. Соборное уложение предусматривало мучительную смертную казнь за сексуальное насилие, но на деле доказать факт преступления при отсутствии свидетелей было совсем не просто. Защищены от опасности нападения, согласно рассказам моего друга, были лишь дворянки, их честь охранялась смолоду: они никогда не выходили из дому в одиночестве. Напасть на дворянку или боярыню посмел бы разве только сумасшедший, поскольку свидетельские показания в таких случаях были обеспечены. Дворянская жена могла принадлежать только своему мужу, который, следуя традициям и учениям церкви должен был её периодически поколачивать, но «не с сердца или кручины», а «с любовью и благорассудным наказанием», радея тем самым о спасении души своей и сохранении семейного очага. Должно было жену без вины не бить, а «казнить бережно, без усердия», не допуская увечий, с «благой» целью научить её покорности, «ибо муж над женою волен, а она в молчании ему покорятся должна» – и это бояре да дворяне. То, что происходило в крестьянских семьях и вовсе поражало своею дикостью: к барину на суд то и дело являлись крестьянки либо их матери и отцы с прошением усмирить буйного мужа или зятя, который «незаконно бьёт и мучит без вины» несчастную женщину, отчего у последней происходит слепота, глухота, главоболие, немочь рук и ног… Двоих мужиков, избивших своих жён до смерти в разгар семейной драмы, Михайло Васильевич, как пришло время, отдал в рекруты, поскольку они всё равно пьяны часто бывали и работали на барина плохо. А вот мужик Нефед, хоть и изжил жену свою, но в солдаты отдан не был, потому что оброк большой платит и «пахарь знатный». Хозяин только посёк его. Сами же крестьянки зачастую тоже не были ангелами, и несдержанные мужья поколачивали их то за пьянство, то за грубость, то за воровство (воровством называлась в ту пору супружеская измена)… И снова повторюсь, что всё описанное безобразие воспринималось тем обществом и каждым его членом, как тягостное, но нормальное течение жизни. Мне как адвокату, знавшему, что подобные вещи творят, как правило, люди с серьёзными отклонениями в психике, которым требуется изоляция от общества, всё услышанное было особенно удивительно.

Всю дорогу рассказ барина прерывался раздачей указаний и подзатыльников крепостным.


На вечерней заре, оценив, сколько собрано овощей и верно ли они отсортированы на добрые и порченные, хозяин повелел хорошие отнести в амбар и сложить, где Тихон укажет, а те, что не будут храниться передать Нениле-кухарке. Мы же с ним вновь вышли на откос и сели на траву полюбоваться вечерней зарёй.

Мной снова овладел вопрос – чем же я могу здесь заниматься, чтобы зарабатывать на жизнь и приносить пользу? По большому счёту я не умею ничего, кроме адвокатства, но адвокатура, как институт, здесь и вовсе не существует.

Отвечеряли (поужинали) отменно – здешняя еда мне нравилась, хотя она и была слегка недосолена, всё же имела превосходный вкус.

За ужином мой друг рассказывал о брате, с которым был дружен: Митрий жил Москве с женой и детьми, ему повезло избежать военной службы, зато он практически ежедневно ходил на государеву. Братья время от времени гостили друг у друга. И зимой, как только (отнележе – на местном наречии) ляжет санный путь Михайло ждал Митрия к себе.

Окончив ужин, как обыкновенно, молитвой, господин встал и, пожелав мне покойной ночи, отправился с Тихоном проверять все засовы и печати и запирать незапертое.

Я поднялся к себе.

Во дворе спустили собак, и те озабоченно забегали по территории. Из окна я увидел четверых мужиков с топорами, в обязанность которых, судя по всему, входила ночная охрана барской усадьбы.

Уснул мгновенно.


Проснулся рано. Спустился в столовую. Михайло как раз читал свою утреннюю молитву. Увидев меня – радостно обнял.

– После трапезы на покос поеду. Ежели желаешь, поедем со мною.

– Желаю.

– Да не изволишь ли верхом ехать? Ты, верно, – всадник. Сам с ногой немочной более не сажусь на коня.

– А нет! – поспешил отказаться я. – У меня тоже… немочь такая… в спине… в последние дни, что боюсь верхом ездить…

– Ох, беда! В вечеру в мыльню пойдём, так тебя там Тихон попарит. Знатно парит! Отпустит спину твою.

Вскоре мы уселись в колымагу, запряжённую парой гнедых, и, глотая дорожную пыль, отправились в поле.

– Мужицкая мыльня, – указал мне на одинокое деревянное строение барин, когда мы выехали из деревни, – батюшка построил. В тот год мужиков много померло от черевухи, так батюшка выстроил для них мыльню, дабы чисты были, и болезни к ним не приставали. Сам строил, мужиков здоровых доволи не было. Повелел всем мыться во всякую субботу. Отнележе не было у нас черевухи.


Поле было огромное. Покос шёл вяло. Скошена была лишь небольшая часть. Большинство крестьян и крестьянок сидели с лопухами на головах и по очереди попивали воду из кувшинов.

На страницу:
3 из 4