Полная версия
Изнанка
Минут через двадцать Андрей вышел в прихожую – счастливый и внутренне собранный. Грязную одежду он замочил в тазу, мать придет – постирает. Придется объяснять, где он так извозился и почему лицо разбито. Но это ничего.
Под дверью залы виднелась полоса света: «специальный корреспондент Владислав Барганов», похоже, вернулся с «важного редакционного задания». Андрей усмехнулся. Ну, что ж. Время почти пришло. Сейчас – в свою комнату, одеться, причесаться, в последний раз отрепетировать придуманные заранее слова, фразы, требования. А потом, не стучась, зайти и закончить то, что было начато вчера. Да, время пришло. Вчера Андрей только намекнул на свое тайное знание и этого хватило, чтоб на отцовском лице появилась растерянность, которая секунду спустя превратилась в отчетливый страх. Страх! Отец его боялся! Его, мозгляка и тупицу, бездаря и лентяя, которому прямая дорога в уголовники! Ну ничего. Скоро отец узнает: то, что было вчера, – это только начало. Скоро все узнают. Все.
КАТЯ– Ну, вывалились мы из поезда на Ленинградском. Конец июля, жарень – асфальт плавится. Чемоданчики и авоськи в камеру хранения сунули, а сами пробздеться решили – первый раз в Москве-то! Мамкины куры и пышки в пути надоели, да и подтухли маленько, так что купили мы по пирожку с мясом и вышли к площади. К стеночке прислонились, пирожки лопаем. Юбки – мини, короче некуда, ляжки – как окорока свиные, батники самострочные на сиськах трещат. Стоим, значит. Мужик какой-то нарисовался и кругами вокруг нас ходит. А нам-то что? Народу вокруг – тьма, одним больше, одним меньше. Тут он подходит – плешивый какой-то, но одет хорошо, в джинсы и рубашечку с погончиками. Зыркнул на нас и спрашивает, вполголоса и будто в сторону: «Сколько?» Я ему: «Пятнадцать». И дальше пирожок жую. Он удивился – аж рот разинул и говорит: «А че так дорого?» А подружка моя, Надька, на него, как на дебила, посмотрела и как гаркнет: «Так с мясом же!»
Ленка засмеялась первой. Потом разулыбалась Катя, а там присоединилась и сама рассказчица – тетя Люся. Смех у Ленкиной матери был уютный: то ли сова ухает вдалеке, то ли каша пыхтит в кастрюльке.
– Во-о-от! Ленка сразу все поняла! Недаром в Москве выросла, не то что мы с Надькой – кулемы деревенские. Она у нас самая умная в семье. Лен, ты в кого умная такая? В кого красивая – понятно. – Большая и мягкая тетя Люся снова заколыхалась от смеха. – Кать, а ты чего не ешь-то? Давай-ка я тебе еще картошки… И мяско вот. Давай-давай, жуй-глотай! А то вон какая тощая!
Кормили у Хлюдовых на убой. Тетя Люся давным-давно «сидела на продуктах»: начинала с продавца, потом дослужилась до директора продмага. Так что в доме во все времена водились в изобилии и гречка, и сливочное масло, и рыбка в цветах московского «Спартака», и мясо всех сортов и видов, от буженины и перламутрового на срезе балыка до бордовой говядины и атлетически поджарых кроличьих тушек. Когда бы Катя ни приехала, в выходной или будний день, утром или к полуночи, ее всегда приглашали к столу.
Ели Хлюдовы вкусно. Не готовили вкусно (хотя и это тоже), а именно ели. Можно было бесконечно смотреть, как Ленка сочиняет многоступенчатый бутерброд, заговаривая его, как знахарка снадобье: «А вот мы на хлебушек маянезик намажем, и огурчик свеженький то-о-оненькими лепесточками, и ветчинку, и сервелатика чуть-чуть. И сырком дырявеньким сверху накроем, ма-асдамчиком, на машине специальной порезанным. М-м-м…» Наколдованный бутер исчезал в Ленке как в черной дыре – быстро и бесшумно.
А как тетя Люся вкушала маринованные помидоры! Нежно снимала с их тел прозрачные лепестки кожицы, торжественно подносила обнаженный плод ко рту, прикрывая глаза в предвкушении. Катя в этот момент замирала, а после сглатывала вместе с тетей Люсей, наслаждаясь зрелищем, и тоже хваталась за пряную, пахнущую чесноком и укропом вкуснятину. Она, всегда относившаяся к пище утилитарно, как к горючему, на просторной хлюдовской кухне впервые ощутила и телом, и душой: если чревоугодие и грех, то вполне простительный.
Ленкин младший брат Сергей и глава семейства дядя Саша поглощали пищу не так самозабвенно, но тоже с аппетитом. Сергея Катя видела редко: тот учился в выпускном классе и всерьез занимался спортом. А с дядей Сашей не раз сиживала за обедами и ужинами. Ленкин отец был молчалив и улыбчив, ростом – не ниже жены и той же невнятно-русой масти, но габаритами – как молодой кабачок против круглой налитой дыни. Всю свою столичную жизнь работал в «Метрострое». Катя, не любившая подземку за шум, духоту, плотность многоглавой безликой толпы, после знакомства с Хлюдовым-старшим стала относиться к метро иначе. У подземного царства появилось лицо, и это было лицо дяди Саши – простецкое, с носом уточкой, с маленьким, каким-то детским ртом. Качаясь взад-вперед на разгонах-торможениях, Катя представляла, как самые обычные, невеликие мужички роют радиусы и хорды тоннелей, как прячут за драгоценным мрамором железобетонное нутро арок и стен; как в обеденный перерыв усаживаются прямо на рельсы новой, еще неезженной линии и достают котлеты, вареные яйца, термосы с чаем и подначивают самого молодого: «Что, Илюха, опять с батоном и кефиром? Вот пентюх! Когда ты уже бабу себе заведешь»?
Александр Хлюдов «завел» Людмилу Семенову в общежитии для лимитчиков: приехал к приятелю в гости, из такой же общаги, но на другом конце Москвы. Люся к тому времени в столице обжилась и даже заменила койку с панцирной сеткой на диван, обтянутый гобеленом – красным, с синими разлапистыми тюльпанами. В комнатке на троих она оказалась… Да как и все прочие. В свой первый столичный день, наевшись на вокзале пирожков и посетив достопримечательности (Красная площадь – Мавзолей – ГУМЦУМ – «Детский мир»), она заселилась в общежитие педагогического института, откуда отбыла через неделю, провалив экзамены даже не с треском, а с грохотом. Но домой не вернулась, устроилась на прядильно-ткацкий комбинат. Платили хорошо. А что после смены в ушах шумело – так то ж Москва, тут у всех шумит: не от станков, так от машин или высокой ответственности. Смешно еще, что сморкалась разноцветно: то розовым, то зеленым, то голубым – зависело от того, каких ниток нанюхалась.
Саша ей сразу понравился: чистенький, ходит вприпрыжку. Свой, русак, с нежно-игольчатой, как новорожденный еж, прической. За разные места Люсю не хватал даже после полбутылки, а на вопрос «Ты кем хоть работаешь?» ответил «Кротом». Она – тогда еще сорок шестого размера, а не пятьдесят восьмого – вытаращила глаза, а он засмеялся, дробным, как просыпавшийся горох, смехом.
Комнату дали отдельную, не сразу, но дали. Ленка уже на подходе была, через четыре года – Сережка. В промежутке между детьми Люся поменяла работу: перебралась с грохочущей фабрики в уютный универсам. Так что жили нормально. А детям вообще в общаге было раздолье. В хрущевке на велосипеде не покатаешься, а по двадцатиметровому коридору – пожалуйста. Можно, правда, от загулявшего соседа подзатыльник получить, но это сегодня. А завтра – конфету. И не карамельку какую-нибудь, а «Мишку» или даже «Стратосферу».
Саша и Люся тоже не жаловались. В этих отдельных квартирах все сами по себе, закроются-замуруются и сидят как сычи. А тут если нужно пятерку до зарплаты стрельнуть, то дадут обязательно, если не в первой комнате по коридору, то уж в третьей наверняка. На демонстрацию ходили, с флажками и бумажными цветами, наверченными на ветки; Ленка за руку, Сережка – у отца на плечах, и тянули шеи к трибунам, и орали во всю мощь пролетарских глоток. «Да зда… ет аюз абочеа класса и удового… стьянсва! Уа-а-а…» А как на Новый год пельмени мастрячили всем этажом? Пять мясорубок, двадцать пар обсыпанных мукой рук, три ведерные кастрюли, а потом под водочку, под вино «Арбатское», за накрытыми прямо в коридоре столами: «Ну, с новым счастьем!»
Счастье в виде трешки в новенькой шестнадцатиэтажке – с десятиметровой кухней и лоджией площадью как комната в общежитии – привалило ожидаемо и неожиданно, когда слишком развитый социализм, кряхтя, доживал последние безрадостные годы. Успели! Вскочили в последнюю электричку! Двадцать минут от Киевского вокзала, а потом – на автобусе, бесконечно, мимо сотен домов, похожих издалека на блоки дорогущего «Лего»: вроде разные, а все равно одинаковые. Ленка свое Солнцево называла не иначе как «жопа мира»: «Хорошо тебе, Катька, тебе от метро недалеко, хоть и на автобусе, а я пока до своей жопы мира доеду…» Но Хлюдовы-старшие вили гнездо неутомимо и восторженно, десять лет без перерыва.
Раз в два года переклеивались обои – непременно в арбузного размера цветах, обязательно с золотом. Раз в три года обновлялась мягкая мебель. Однажды Катя, приехав в гости, застала дядю Сашу в прихожей, где он ухарски рубил топором кресло: в дверь оно не пролезало и позже было отправлено на помойку расчлененным. За сменой ковров, паласов и покрывал не уследил бы даже тот, кто посещал хлюдовскую квартиру регулярно, а не от случая к случаю, как Катя. Хотя бывать там она любила. Ей было интересно наблюдать за «полной семьей»: когда и мама, и папа, и двое детей, и родственники наезжают – шумные, говорливые, обнимают до хруста, вынимают из бездонных сумок свертки и пакеты, чаще со съестным. А тетя Люся мечет на стол мисочки, плошечки, тарелки и тарелищи и переживает, что не предупредили, а то бы она пирогов!..
Пирожки, кстати, Ленка регулярно таскала в институт – минимум раз в месяц, а то и два, штук по двадцать-тридцать, завернутые в плотную бумагу и втиснутые в ветхозаветную холщовую сумку. Однажды кто-то из участников уже привычного пира изучил облупившийся рисунок на ней, опознал группу «Boney M.» и заголосил на всю кофейню: «Ма-ма-ма-ма, ма бейкер!» Потом вспомнили «Бахаму маму» и «Распутина», а Катя подошла к сидевшей чуть в стороне Ленке, чтоб задать вопрос, давно ее волновавший:
– А тетя Люся что, специально для нас пироги печет? С чего вдруг?
– Да нет, – Ленка поморщилась, – просто мать с отцом опять поссорились, а мы столько пирогов съесть не в состоянии. Она ж их в запале намесит столько – чума!
– Что-то я связи не уловила, – удивилась Катя.
– Ну, они когда ссорятся, если только не ночью совсем, то мать – на кухню сразу и тесто на пироги ставит. А отец на лоджию идет, у него там мастерская. И полочки сколачивает. Как доколотит, тоже на кухню плетется. Всю кухню мукой уделают, налепят три-четыре противня, потом пекут, потом убираются. И спать идут. А утром – как ни в чем не бывало. Вроде и не было никаких ссор.
– А из-за чего ссорятся-то? – Картинка в Катиной голове никак не складывалась: немногословный дядя Саша, добродушная тетя Люся – и домашние скандалы? Быть того не может!
– Да черт их теперь знает! Они при нас никогда отношения не выясняют. Было когда-то, из-за всякой ерунды: кто-то что-то сказал или отец выпил лишнего. А потом Сережкина учительница в первом классе сказала, что нельзя при детях ссориться. Что психологические травмы могут быть и успеваемость страдает. С тех пор – как партизаны. Молчат. Пироги вот только, в промышленных масштабах. Ты знаешь, я ем будь здоров как, но столько теста сожрать – это ж самоубийство! И, между прочим, соседи жалуются, если отец по вечерам на лоджии дятла изображает. И он им тогда полочки дарит. Они красивые, людям нравятся.
Спрашивать у Ленки, часто ли мать с отцом ссорятся, Катя не стала. Она мысленно считала полочки. На кухне штук пять или шесть. В Ленкиной три. В гостиной тоже, на каждой стене – по паре минимум. А если еще и у соседей…
– Кать, поехали сегодня ко мне? Завтра ко второй паре, успеем и выспаться, и добраться до института из моей жопы мира. Поедем, а? А то там пирогов еще – чума!
В начале восьмого они вошли в электричку. Надпись на головном вагоне – «Солнечная» – февральским вечером читалась как издевательство. Но до конечной они не доехали: на полдороге, когда поезд стал тормозить, Катя взглянула в окно, схватила Ленку за руку и потащила к выходу:
– Давай выйдем сейчас!
– Ты с ума сошла? Холодрыга такая, и это вообще не станция, а платформа в чистом поле!
– Давай, давай, скорей! Разрешите, пожалуйста, нам нужно выйти! – Протиснувшись через плотно упакованную людскую массу в прокуренный тамбур, они выскочили на перрон. Двери, взвизгнув, начали закрываться.
– Ну, Катька, ты даешь! – выдохнула Ленка и резким движением выдернула из смыкающейся вагонной пасти конец длинного шарфа. – И что мы тут делать будем? Вот ты чума!
Катя хорошо запомнила тот вечер – лучше, чем многие последующие: разъедающие душу, ломающие судьбу через колено. Они с Ленкой спустились с платформы на пустырь, где были в беспорядке уложены строительные бетонные блоки. Луна желтела в небе как сыр, который лет пять назад в алюминиевой кастрюльке варила из творога Катина мама.
Их было трое ярких, дополнивших собой монохромный супрематизм: извечная пленница Земли, Катя в красном пуховике и Ленка – в зеленом. Белое полотно заснеженной земной тверди, черно-серые прямоугольники и квадраты, овал Ленкиной фигуры, узкая трапеция Катиной. Сколько времени они провели там? Полчаса? Час? Скакали по сложенным друг на друга плитам, завывали, стоя напротив друг друга, «Вот и лето прошло» – придурковатую попсу на грустные стихи. Выкрикивали «Послушайте!», обращаясь к глухим и безгласным пассажирам пролетающих мимо электричек; плевались в темноту на словах: «Кто-то называет эти плевочки жемчужиной» и хохотали до сиплых стонов.
В Солнцево Катя не поехала. Ленка вначале надулась, но долго обижаться она не умела, так что, немного постояв на противоположных платформах, они отправились по домам. Катина электричка пришла первой, и, сидя сначала в стылом вагоне, потом – в метро и автобусе, она все думала: вот приехала Ленка домой, а там – пироги. Может, только вчерашние, а может, уже новые лепятся. И дядя Саша на лоджии – тук-тук, тук-тук. Вот тебе и семья. Это что, любовь? Или просто экономический союз, кооператив для выращивания детей? Или вообще обоюдный стокгольмский синдром. Может, лучше так, как у них? У Кати есть мама, у мамы – Катя. И все. И больше никто не нужен. Ну, может быть, когда-нибудь, если Катя не выйдет замуж, она возьмет и родит себе дочку, будет ее воспитывать и любить. Будет у них семья – уже на троих. Потом. Когда-нибудь. Лет через десять?..
До дома Катя еле доплелась – промерзшая до последней косточки и с животом, где то ли кот урчал, то ли котята мяукали. От сумбурных чувств и тягостных мыслей она разнюнилась и размякла. Думала: сейчас приду, подсяду к маме под бочок, потом лягу головой к ней на колени, как в детстве. Но это потом. А сначала – есть! И пить тоже хотелось страшно. И в туалет по-маленькому (она до сих пор говорила именно так, и Ленкино «Ссать хочу!» каждый раз ее почти шокировало). Войти в квартиру быстро не получилось. Катя, вся зажавшись и чуть присев, мелко топталась у двери, но ключ в замочную скважину никак не вставлялся: мама, похоже, опять забыла в дверях свою связку. Пришлось звонить. Через долгие пять секунд дверь распахнулась, Катя просеменила мимо мамы, сбросила пуховик прямо на пол в коридоре и со всей возможной скоростью рванула в туалет.
После пришлось идти в душ: все-таки не утерпела. И согреться хотелось. Через двадцать минут она вылезла из ванны на вязаный коврик. Сплошь запотевшее зеркало было как чистый лист, и Катя несколькими размашистыми движениями нарисовала на нем лицо. Оно получилось не смешным, как хотелось, а страшноватым. Наморщив нос, Катя приложила чуть выше узкого рта зубную щетку. Махристая щетина сделала рожу еще противнее, и Катя, хмыкнув, смахнула рукой усатую страхолюдину и подмигнула туманно-розовому лицу, которое выглянуло из получившегося окошка. Ее любимое полотенце – квадратное, огромное, похожее на гигантского пушистого ската, было в стирке, пришлось взять из шкафчика другое, в которое Катя едва поместилась.
На кухне ничем вкусным не пахло, на плите стояла остывшая кастрюля с водой из-под пельменей.
– Ма, а ты что, опять ничего не приготовила? – Катя, надув губы, встала на пороге гостиной.
– Да, Кать, извини. Работы очень много. И вообще, я думала, ты у Ленки ночуешь. Не ждала тебя. Там в морозилке блинчики с творогом и пельмени, сваришь? А то у меня работа.
– Опять работа. – Катя стояла у открытого холодильника и исподлобья смотрела в его равнодушное нутро. Блинчиков не хотелось. Что тут еще? Масло, подсохший кусок сыра, закисшие огурцы в белесом рассоле. Как так можно? Тоже мне, дом называется!
Мама у Кати вообще как-то испортилась в последнее время. Пирогов в их доме сроду не водилось, но хотя бы картошки можно было сварить? И котлет пожарить. Или хотя бы сосисок купить, что ли. А у нее одна работа на уме. Таскает с работы огромные стопки бумаг, все вечера и даже по выходным сидит над ними, уткнувшись в слепяще-белые листы с муравьиной россыпью цифр. Ложится поздно, Катя сквозь сон слышит из гостиной шуршание бумаги и клацанье по компьютерной клавиатуре.
Компьютер в доме появился недавно, и он был не совсем их. То есть совсем не их, а маминого начальника, как сказала сама мама. Однажды в субботу приехали два лохматых парня в толстых свитерах (один на Катю иногда посматривал, другого, классического ботана, очкастого и прыщавого, интересовали, кажется, только привезенные железяки), затащили в дом несколько коробок, быстренько их распаковали. Теперь под обеденным столом в гостиной стоял серый ящик с кнопками и прорезями на передней панели; от него тянулись провода к черной клаве и монитору, похожему на голову динозавра с тупой мордой.
На просьбы Кати купить комп и для нее мама ответила резко и безапелляционно:
– Не вижу смысла тратить такие деньги на развлечение.
– Почему на развлечение? Это же необходимая вещь! Скоро у всех дома будут стоять!
– Ты работать на нем собираешься? Кем? Учись давай лучше! Вот когда начнешь зарабатывать, тогда и купишь себе.
– Мам, ну я же должна научиться пользоваться? Ну, или в интернете пошарить. Ленка говорит, что ей брат рассказывал… В общем, его Сережей зовут, а у Сережи есть друг, а у того есть компьютер с интернетом. Пентиум. И там столько всего: и музыка, и игрушки всякие, и даже книги можно читать! Можно я хотя бы иногда буду садиться, когда ты на работе?
– Это не наше, ясно? И это рабочий инструмент. Я договорилась с шефом, чтобы машина стояла у меня, чтобы я могла работать по выходным. Или если приболею.
– Когда люди болеют, они должны лечиться и больничный лист брать! А с твоим сердцем…
– Нормально у меня с сердцем. А те времена, когда можно было месяцами на больничном сидеть, давно прошли. Совок развалился, так что теперь как потопаешь, так и полопаешь.
Ха! Катя вот сегодня натопалась так, что будь здоров, а полопать-то и нечего. Зря к Ленке не поехала. Там пироги и еще куча всякой вкуснятины. Может, сделать горячие бутерброды? Если сыр еще не протух окончательно…
– Кать!
Пришлось возвращаться в комнату.
– У тебя в комнате на кровати лежит кое-что, посмотри. – Мама даже не повернулась к ней, так и сидела, уставившись в монитор.
– А что там? – Катя решила покапризничать.
– Сходи и посмотри.
– Ну ма-ам! Ну что там?
– Куртка.
Куртка! Ура! Может, меховая? Наконец-то!
Через минуту, не больше, Катя вернулась, держа на отлете правую руку с зажатой в ней обновкой. Куртка слегка покачивалась; поникшими плечами и склоненной головой-капюшоном она была похожа на висельника.
– Я не буду это носить. Ты слышишь? Не буду. – Она чуть было не швырнула коричневую тряпку на клавиатуру, но, натолкнувшись на мамин взгляд, передумала.
– Хорошо. – Мама отвернулась.
– Не буду, и все!
– Я поняла.
– Да? И все? Чего ты молчишь? Тебе все равно, да?
– Катя. Ты сказала, что носить не будешь. Я сказала: хорошо. Чего еще ты от меня хочешь?
– Я хочу знать, зачем ты это купила. Вот это вот! Ты вообще по сторонам смотришь? Ты видишь, в чем сейчас ходят? Сама одеваешься как старуха и меня заставляешь! – Катя стала мотать курткой перед собой, будто пыталась что-то из нее вытряхнуть. – Оно какашечного цвета и почти до пят!
– Я не заставляю.
– Но ты же мне это купила! Зачем?!
– Мне показалось, что это хорошая куртка.
– Это?!
– Да. Тете Тамаре привезли из Финляндии. Ей оказалась маловата, она предложила мне. Ну, в смысле тебе… Она вообще-то хотела подарить, ты же знаешь, как она тебя любит. Но я решила, что это неправильно, и уговорила ее хоть полцены взять. Тем более что куртка очень качественная и очень теплая. А твой пуховик…
– Да уж лучше дырявый пуховик, чем это! Я же шубку хотела! Ты же знаешь… Ну, мамулечка! Шубку. Такую недлинную, с капюшоном. Ну, пожалуйста!
– Кать, не придумывай. Пуховик у тебя не дырявый. Мы его в прошлом году покупали, и ты сама его выбирала. Помнишь? Он просто коротковат, а впереди еще два месяца холодов. И ты ведь сама хотела перевестись на дизайн. А это деньги…
– Деньги, деньги! У тебя все время только деньги, противно просто! Ты же главный экономист! Экономист, это уж точно! – Катя фыркнула. – На всем экономишь, ни шмоток нормальных, ни обуви, даже украшений нет, одно колечко дешевенькое. А тетя Тамара? Вот она себе ни в чем не отказывает! И если бы у нее дети были, она бы… Не то что ты! Я вообще не понимаю: она всего-навсего твой заместитель, а у нее золото, норка, нутрия и сапоги итальянские!
– Сапоги у тебя есть.
– Они не такие! Я хочу на каблуке.
– Катя. Я очень устала.
– Ну, конечно! Ты опять устала! Ты все время «устала»! Ты хоть посмотри! – Катя стала натягивать на себя куртку. – Мне она вообще не идет! Рукава длинные, капюшон сползает, и молния тут неудобная, не застегнешь никак!
Пока Катя, картинно гримасничая, влезала в куртку и возилась с молнией, в зубцах которой застряла какая-то нитка, куцее розовое полотенце, державшееся на честном слове, раскрыло объятия, выпустило из них девичье тело и обессиленно прилегло у пушистых голубых тапок.
– Блин, не застегивается! – Катя раздраженно тряхнула головой и только тут заметила, что между распахнувшимися полами куртки нет ничего, кроме нее самой, Кати. – Ой!
Она стянула зубастые края и со злостью, удивившей ее саму, крикнула в мамино улыбающееся лицо:
– Гы-гы-гы! Чего ты смеешься! Что тут смешного? Ты как… вообще не знаю кто! А куртку эту дурацкую я все равно носить не буду, поняла?!
II
Катя
Отделение дизайна было, конечно, коммерческое, но платить не пришлось. Ректор их полутворческого вуза оказался не только новатором, но и либералом, и расщедрился на несколько бесплатных мест «для своих». Из-за творческого конкурса пришлось поволноваться: эскизы Катя переделывала три раза, рычала на маму, которая выудила из мусора истерзанные листы и попыталась убедить дочь: «Это не только прекрасно, но, возможно, лучшее из всего, что ты хоть когда-то рисовала». Но все закончилось хорошо, и ее имя оказалось в числе принятых. «Глажина Екатерина» – почти в самом начале списка. И пусть он был по алфавиту, все равно Кате было приятно, как будто она заняла одно из призовых мест.
«На дизайнера» она перевелась с потерей года, но это не расстраивало и не пугало, даже радовало: продлить беззаботную студенческую жизнь – чем плохо?
И в том, что с Ленкой они теперь учились не вместе, тоже не было ничего страшного. Институтская кофейня никуда не делась, студенческие там не проверяли и зачетки не спрашивали. Приходи, плати, тусуйся, жуй пирожки с ливером и трубочки с кремом, пей из казенных чашек и стаканов мутный чай, горький кофе, а порой и что покрепче (горячительное приносили из магазина напротив и разливали под столиками все в те же емкости).
Курс подобрался пестрый. Вчерашние выпускницы. Редакционные секретарши, способные по запаху отличить копеечную газету от «глянца», а простецкую «Крестьянку» – от изысканной «Мэри Клэр». Неудавшиеся художники, мечтающие за бешеные баксы рисовать вывески и сайты. Программисты, уверенные, что смогут составить конкуренцию художникам. И он – Андрей Барганов. Тот самый, чья фамилия была в списке первой.
Злые языки утверждали, что буква «г» в его фамилии появилась благодаря жадной до денег паспортистке, но Кате фамилия нравилась: в ней слышался и сухой речитатив горячего песка, и вибрирующий гул экзотического инструмента. Она влюбилась с размаха. Смотрела на него во все глаза, звенела смехом, играла пальцами в пушистых волосах: все говорили, что у нее красивые волосы. Феромонами от нее шибало метров за десять, так что однокурсники дурели и по очереди пытали счастья. Безуспешно. Ей нужен был только Андрей.
В один из дней октября он подошел после лекций, взял Катю за руку и спросил: «Пойдем?» И она пошла. В метро он поставил ее в угол у выхода, придвинулся почти вплотную, по-хозяйски обежал взглядом ее лицо:
– Это ничего, что я маленький. Зато мне удобно смотреть в глаза.