Полная версия
Красные партизаны на востоке России 1918–1922. Девиации, анархия и террор
Неудивительно, что и российская армия, набранная из крестьян-рекрутов и управляемая офицерами-крепостниками, часто воевала по средневековым нормам, а это в XVIII и XIX столетиях уже вызывало критику европейцев296. В записках шведского офицера о Семилетней войне говорилось о повальном насилии казаков в Пруссии в 1759 году: «…жалобы слышались со всех сторон… [на] этих грабителей, которые, кажется, только для того и воюют, чтобы разбойничать. <…> Я довольно гордо отвечал Шувалову, что… прочие воюющие державы не подражали действиям войск ее величества императрицы, которые выжгли половину прусских деревень; что русская армия делала ужасы во владениях короля…»297 Жители Варшавы навсегда запомнили расправы суворовских войск, разъяренных яростным сопротивлением поляков, над женщинами и детьми во время штурма Пражского предместья298.
Массовые расправы над пленными были очень характерны для Отечественной войны 1812 года, когда огромная часть населения столкнулась с вражеским нашествием «двунадесяти языков». Нередко крестьяне выкупали пленных Великой армии у солдат за немалые по тем временам 2 рубля серебром (цена бутылки шампанского), после чего беспощадно умерщвляли безоружных. Согласно А. И. Михайловскому-Данилевскому, один сельский староста запрашивал барина, каким еще манером следует убивать французов, потому что он уже истощил все способы смертей, ему известные299. А. К. Кузьмин со слов одного из крестьян вспоминал: «Нахватаем их человек десяток и поведем в этот лесок. Там раздадим им лопатки да и скажем: ну, мусьё! ройте себе могилки! Чуть кто выроет, то и свистнешь его дубинкой в голову…»300Герой Бородина В. И. Левенштерн вспоминал, что, «проезжая мимо одной освобожденной русской деревни, видел, как крестьяне, положив пленных неприятелей в ряд головами на большом поваленном стволе дерева, шли вдоль него и разбивали дубинами сии головы»301.
В ответ на подобные истории один из офицеров записал: «Слыша такие рассказы, нельзя было не содрогаться ожесточению Русского народа против своих разорителей: возбужденный фанатизм выходил за пределы человечности. Так в народной войне исчезают всякие правила, и неприятели следуют единственно побуждению ожесточенного сердца – истреблять друг друга утонченным варварством»302. Характерно, что в «Войне и мире» о принципиальном истреблении французов говорит только князь Андрей Болконский: «…ежели бы имел власть… я не брал бы пленных <…> …это одно изменило бы всю войну… Не брать пленных, а убивать и идти на смерть!»303
Такой военный знаток, как генерал А. В. Геруа, ставил рядом понятия «отряд» и «банда», упоминая «имена Фигнера, Сеславина, кн. Вадбольского, Василисы-Старостихи, со своими отрядами и бандами, работавшими на сообщениях французской армии в 1812 году»304. Дворянин Денис Давыдов в «Дневнике партизанских действий 1812 года» негодовал на жестокости известного партизанского вожака, дворянина немецкого происхождения305 А. С. Фигнера, ссылаясь на свидетельства знавших его людей и считавших кровожадность средством «привязать к себе чернь, всегда алчущую подобного рода зрелища». «Едва он узнал о моих пленных, – пишет Давыдов о Фигнере, – как бросился просить меня, чтобы я позволил растерзать их каким-то новым казакам его, которые, как говорил он, еще не натравлены». Правда, и «сам Давыдов признавал, что по военным обстоятельствам ему приходилось убивать пленных», только он был против хладнокровного уничтожения бывших врагов уже после горячки боя. Тем не менее вестфальский унтер-лейтенант Й. Ваксмут, взятый в плен в октябре 1812 года казаками Давыдова, «описал в… мемуарах, как тяжелораненые и изувеченные пленные были отданы по приказу начальника отряда на растерзание крестьянам… на глазах как партизан, так и остальных пленных»306.
Для действий Фигнера типичным было постоянное истребление пленных наижесточайшим образом, вплоть до сожжения живьем. Знавшие Фигнера отмечали, что весь его отряд носил разбойничий характер – был собран красноречивыми призывами к грабежам из «праздношатающихся вооруженных людей всякого рода войск… для приобретения добычи», после чего Фигнер «с двумя сотнями разнокалиберных удальцов начал производить свои набеги»307. Один из подчиненных Фигнера подробно описал уничтожение партии из 180 пленных: Фигнер сначала приказал раздеть их, а потом перебить холодным оружием, чтобы не выдать пальбой расположения отряда. Когда под Можайском в селе князя Вяземского отрядом был обнаружен десяток французов, «Фигнер сейчас развешал их по соснам под селом, как ветчину на солнце вешают». Выдача пленных на растерзание крестьянам тоже была у Фигнера обычным делом308.
При этом есть все основания полагать, что жестокость Фигнера поощрялась высшим военным руководством309. Когда он обратился к генералу А. П. Ермолову с вопросом, как поступать с многочисленными пленными, содержать которых уже нет возможности, «Ермолов отвечал лаконичной запиской: „Вступившим с оружием на русскую землю – смерть“». Так с этого времени «началось жестокое истребление пленных, умерщвляемых тысячами», – утверждал племянник Фигнера, ссылаясь на свой разговор с Ермоловым (позднее прославившимся жестокими расправами над горцами). Сослуживец Фигнера И. Т. Радожицкий сообщает, что после того, как Фигнер стал в Тарутинский лагерь ежедневно присылать партии по 200–300 пленных, то в Главной квартире «стали уже затрудняться в их помещении и советовали ему истреблять злодеев на месте». Современный исследователь утверждает, что на погибшего Фигнера «и в литературе, и в мемуаристике как бы возлагалась ответственность за жестокости партизан по отношению к пленным, которые… не укладывались в общепринятые европейские нормы…»310.
Переживший русскую зиму в Вильно пленный писал о бесчеловечном отношении победителей, которые больных и раненых грабили и выбрасывали на улицу: «Крики на улицах становились все ужаснее, когда, собрав в кучи несчастных… их целыми сотнями запирали в пустые помещения при церквах или монастырях, не давая возможности развести огня, не выдавая пищи по 5 и 6 дней и отказывая даже в воде. Таким образом[,] почти все погибли от холода, голода и жажды. <…> Общий подсчет умерших за четыре месяца моего пребывания в Вильне достигал приблизительно 2000 [пленных] офицеров и 20 000 солдат. И в русских военных госпиталях процент смертности был большой, потому что здесь также развилась госпитальная горячка311.
В. И. Левенштерн мимоходом подтверждал, что в Дорогобуже пленные «французы были скучены в церквах и на улицах, где они умирали голодной смертью», и присовокуплял, что положение русских войск «было так же бедственно, как и положение французов». Заняв для ночлега первый попавшийся дом в Дорогобуже и выгнав оттуда дюжину французских квартирантов, Левенштерн наблюдал, как хозяин дома, «ярый патриот», тут же схватил кухонный нож «и убил на моих глазах 5 или 6 французов так быстро, что я не успел помешать этому». Затем «патриот» принялся кричать соседям, чтобы они выходили и помогали резать неприятеля – народ бросился убивать безоружных «топорами, кирками, косами, вилами и всем, что попадало под руку <…> …на лицах мирных жителей отражалось в эту минуту зверство истых людоедов…». Инициатор резни похвастал офицеру, что прирезал 20 пленных: «Я не сделал ему выговора: патриотизм довел его до фанатизма»312. Также Левенштерн сообщал, что взятые в плен во время роковой переправы через Березину от 500 до 600 женщин были заперты в большом сарае и через несколько дней умерли от холода и голода – «в живых осталось всего восемь женщин; матери и дети погибли вместе»313.
В последние годы стал широко известен факт оставления в Москве в 1812 году 22,5 тыс. раненых при Бородине, большая часть которых сгорела в великом пожаре Первопрестольной, зажженной и русскими войсками, которые огнем уничтожали склады, и горожанами, которые почти все ушли из города. Отношение к своим раненым было сходным и в следующей большой войне. Мемуарист сообщил слышанный от Л. Толстого рассказ об одном из эпизодов Крымской кампании: «Когда Малахов курган был взят [французами в 1855 г.] и войска спешно переправлялись на Северную сторону, тяжелораненых оставили на „Павловом мыске“, где была батарея… с которой можно было обстрелять весь город. Когда сообразили, что нельзя ее так отдавать французам, то решили ее взорвать <…> Мысок был взорван с батареей и со всеми ранеными, которых нельзя было увезти…»314
Переход к ХХ столетию ознаменовался кровавой драмой на Дальнем Востоке, о которой Россия забыла, зато до сих пор очень хорошо помнит Китай. Когда к приграничному Благовещенску летом 1900 года вплотную подкатилась стихийная волна бушевавшего в Китае антиевропейского восстания боксеров (ихэтуаней) и со стороны Сахаляна (Хэйхэ) по городу было сделано несколько артиллерийских залпов, повлекших жертвы среди населения – погибло пятеро и 15 было ранено, русскими овладела паника, вылившаяся затем в жесточайший погром многочисленных местных китайцев. Только в Благовещенске 4 июля 1900 года казачеством при абсолютном попустительстве властей были изрублены топорами и шашками, застрелены и утоплены в Амуре не менее 3,5 тыс. мирных китайцев, среди которых было множество женщин, детей и стариков315.
После расправы в Благовещенске местные жители убивали китайцев и маньчжуров сотнями по всей крестьянской округе; в ответ китайцы пытались высадить десант в Зазейский район. Полицейские приставы сообщали, что «всего в 8 волостях найдено 444 трупа, однако в уголовном деле отмечалось, что это явно заниженные цифры»316. Подобные беспричинные убийства, неизменно сопровождавшиеся грабежами и мародерством, увеличили число жертв среди китайцев примерно до 5 тыс. человек. Наказания за зверства были символическими: полковник М. М. Волковинский, приказавший расстрелять в Поярковском станичном округе 85 китайцев с захваченного парохода и собранных в окрестностях, был уволен с военной службы с лишением пенсии и права ношения мундира. Характерно, что благовещенская трагедия встретила довольно равнодушную реакцию современников и скоро забылась317. Между тем в 1920‐х годах алтайские крестьяне, вспоминая Гражданскую войну, сокрушенно признавали: «Наши ходили в Китай усмирять. Так же галились над народом, как чехи [в Сибири] и французы»318.
В годы русской смуты первой четверти ХX века частые военные жестокости, вызвавшие повальное обесценивание человеческой жизни, сочетались с опьяняющей обстановкой революционной вседозволенности, из‐за чего происходили особенно вопиющие отклонения огромных масс населения, преимущественно мужского, от традиционных нравственных норм.
Эпохи войн и революций крайне способствуют стремительному превращению многих людей, особенно нравственно неразвитых и с определенными психическими наклонностями, в окровавленных скотов: «…Осквернение и уродование трупов, насилование и истязание жертв, а подчас даже случаи людоедства, вот неизбежные последствия таких взрывов звероподобной дикости. Избиения Варфоломеевской ночи изобиловали инцидентами подобного рода. <…> Тотчас вслед за убийством Генриха IV тело Равальяка было растерзано народом в куски, который тут же съел его мясо». При этом жаждущая крови толпа легко убивает и своих. Так, в 1871 году, когда парижские коммунары расстреливали заложников, «…один из коммунаров хватал каждого попа поперек тела и перебрасывал через стену. Последний поп оказал сопротивление и упал, увлекая за собою федералиста. Нетерпеливые убийцы не желали ждать и… убили своего товарища так же быстро, как и попа»319. Все эти классические черты разнузданности буйной черни320 очень четко проявились и в отечественном бунтарском движении.
Здесь следует подчеркнуть, что идеологическая и расовая ненависть внутри модерного общества может давать плоды, превосходящие в жестокости то, на что способно общество патриархальное. Образцы крайне свирепого поведения во время гражданского противостояния в первой половине ХХ столетия показали и развитые страны, далеко ушедшие от традиционной патриархальщины: Финляндия, Венгрия, Германия, Испания… Дикие расправы финских войск и их добровольных помощников с красными пленными во время краткой, но ожесточенной вспышки гражданской войны в Финляндии (1918), гораздо более продолжительная война всех против всех в Испании 30‐х годов, а также массовый террор нацистов, которые уничтожали население оккупированных территорий в угоду своим расовым принципам, – наглядные тому примеры.
Но в Европе допущение зверств было со стороны государства временной уступкой широким настроениям социального реванша, национализма и мести; затем их пресекали, а виновных в эксцессах ждало возмездие – суровое наказание ряда турецких генералов после геноцида армян 1915 года было осуществлено даже в отсталой Османской империи. В итоге социальные бои на национальной, классовой и религиозной подкладке, подстегнутые Первой мировой войной, оказались не очень продолжительными, не смогли разрушить основ общества. Европейцы сумели пережить эксцессы больших гражданских конфликтов и вернуться в правовое состояние, усовершенствовав государственные и общественные институты.
В России же архаичность социума обусловила гораздо более длительный и жестокий накал вооруженной борьбы, причем государство прямо поощряло гражданскую войну, занимаясь классовым подстрекательством. В ходе грандиозного общественного конфликта отсталое крестьянское население массово пыталось воплотить идеал анархического безначалия на основе принципиального отторжения цивилизационных ценностей. Делалось это путем широкой социальной чистки, когда к чужакам, подлежавшим истреблению и экспроприации, относились не столько лица из других наций или военнопленные, сколько представители собственного сословия, оказавшиеся на противоположной стороне. Слабость правового сознания вызвала разгул уголовного и политического криминала, а бессилие общества перед ним не позволило создать эффективную государственность ни Временному правительству, ни белым, ни красным (советское «ресурсное государство» автор считает тупиковым конструктом). Физическая ликвидация и последовательная дискриминация образованных и зажиточных людей в деревне крайне усугубили общественные проблемы, осложнив ход развития в сельской местности на целые десятилетия.
Сегодня отечественные историки активно пытаются понять роль как патриархальщины, так и идеологии в русском бунте, в его «осмысленной бессмысленности», когда различные общественные силы сознательно сделали ставку на растравливание бунтарских традиций с целью политического, военного и материального выигрыша. Именно радикальная интеллигенция создала экстремистские партии большевиков, эсеров и анархистов. В 1905 году Максим Горький финансировал восстание в Москве, а в его и М. Ф. Андреевой квартире была мастерская по производству бомб. Одной из боевых дружин в период московского Декабрьского восстания командовал скульптор С. Т. Конёнков, под началом которого действовал 16-летний реалист С. А. Клычков, будущий поэт321.
Историк Б. Н. Миронов отмечает, что модернизация сознания и нравов русской деревни не поспевала за реформами в жизни образованных классов, и указывает, что современники почти единодушно утверждали: простой русский человек – крестьянин или горожанин – нуждался в надзоре, так как был склонен к спонтанности за недостатком самоконтроля и дисциплины, индивидуализма и рациональности в поведении. Миронов прав, говоря о неизбежности изменений сознания крестьянства, о чем свидетельствует сибирская его часть – намного более свободная и относившаяся к богатству не как к греху стяжания, но как к закономерному результату напряженного труда. Однако у России не оказалось исторического времени на цивилизованный переход от традиционного общества к гражданскому. Столкновение традиций и инноваций вызывало глубокие колебания психики масс и имело необычайно серьезные последствия в виде кризиса традиционной идентичности, разные уровни которой (общественный, групповой и личностный) интенсивно наслаивались один на другой322, резко усиливая потенциал конфликтности.
Как подчеркивает В. В. Согрин, русское крепостничество почти свело на нет возможности произрастания буржуазной цивилизации и обусловило то, что даже в начале XX века Россия оставалась преимущественно традиционным обществом. Ментальность различных сословий сохраняла свою антибуржуазность; сокровенным желанием крестьян была конфискация всех помещичьих земель и передача их в общинную собственность, а после столыпинской реформы – «черный передел», т. е. экспроприация всех частновладельческих земель – и помещичьих, и выделившихся из общины крестьян – в пользу крестьянской общины. Антибуржуазная концепция справедливого общественного устройства была привнесена крестьянством, являвшимся главным источником формирования рабочего класса, в город и стала основополагающей частью ментальности молодого российского пролетариата. И антибуржуазная революция 1917 года была не импортным продуктом, а чисто русской антимодернизационной революцией323.
Хотя русский крестьянин внешне демонстрировал стремление к равенству, «открывшиеся после революции социальные лифты монопольно использовались в интересах собственных или своего окружения», а «широкая их доступность казалась нарушением принципа справедливости». Лозунг свободного труда трактовался как освобождение от всякой работы, а «понимание под работой только физического труда… привело к тому, что он стал признаком социальной принадлежности… к „подлому“ сословию. Стремление избавиться от этого порочащего качества реализовалось в ходе революции, а комплекс социальной неполноценности соблазнял обменяться этим признаком с ранее привилегированными слоями…»324.
Партизаны были преимущественно крестьянскими маргиналами, причем данный слой не исчерпывался дезертирами царской, Белой и нередко Красной армий (так сказать, законными маргиналами). Очень многие селяне маргинализировались стихийно, в дурманящей обстановке безвластия или слабой власти, не вынося покушений на личную собственность и свободу, понимаемую исключительно как волю. Собственный военный опыт диктовал уверенность, что с унесенной при дезертирстве325 или купленной винтовкой можно защититься и от соседа, и от государства, одновременно как следует нажившись чужим добром.
Недостаточная легитимность властей, сменивших монархию, их «временность» провоцировали крестьян на анархические захваты государственной и чужой собственности, на бунт против тех, кто пытался вернуть нацию в правовое поле. Крестьянская молодежь, массово получившая военный опыт, оказалась особенно горючим материалом. Люди, прошедшие через фронт, неизбежно сближались мировоззрением с уголовщиной – начинали пренебрежительно относиться не только к чужой жизни, но даже и к собственной, не говоря уже об уважении прав личности и собственности. Военный риск стал частью жизни, а для довольно большого числа людей – и необходимым стимулятором жизненной активности, настоящим наркотиком.
Известно, что в традиционном обществе молодежь строго контролируется старшими, а при ослаблении патриархальных уз видит возможность более вольного поведения и нередко ведет себя по-детски, освобождаясь от присмотра. Перед Первой мировой войной российские чиновники попытались выявить причины растущего хулиганства в традиционалистской среде и сделали вывод, что молодежь хулиганила без осознанных целей – просто так. Как заключает известный современный исследователь, при кризисе традиционного общества «Россия вступила в полосу глобальных „иррациональностей“»326.
Российская империя, составляя социокультурное целое с Европой, оставалась ее периферией, «а потому наиболее остро реагировала на общеевропейские идейные поветрия и катаклизмы»327. Согласно В. П. Булдакову, «в отличие от европейской цивилизации, несущей в себе гены самомодернизации, Россия представляла собой традиционную империю» и бралась за непосильную и «абсурдную задачу форматирования социального пространства под собственные немощи». Поскольку «имперское существование на обочине мир-системы тянет к подражательности», «российские верхи тянулись к Европе», а «низы, напротив, были склонны спонтанно отстаивать свою „самость“». Такое «резонирование ритмов европейской и российской истории порождало кризис идентификации»328.
«…Структуры традиционного общества всеми силами сопротивлялись модернизации. Поэтому реализуемый „сверху“ модернизационный процесс вел к нарастанию конфликтности во всех сферах жизнедеятельности общества… в итоге революция 1917 года стала его традиционалистской реакцией на происходившие в стране изменения»329. Шла быстрая маргинализация огромных масс – множество семей, разоренных после призыва хозяина в армию или потерявших имущество при военных действиях, беженцы и выселенные из зоны военных действий, дезертиры, безработные, сироты плюс уже имевшиеся маргиналы, численность которых в кризис закономерно увеличивается: люмпены, пьяницы, наркоманы, проститутки, уголовники, ссыльные, революционеры… Для изгоев общества возникал шанс на другую жизнь, и они представляли ее в самых радужных красках.
Первая мировая война продемонстрировала, как в наиболее цивилизованных странах того времени соединились в разрушительный поток не только амбиции политиков и военных, но и широкая популярность национализма, разных утопических учений, а также избыток молодежи, означающий повышенную агрессию части общества. Эта война, столкнув в истреблении людей и материальных ценностей почти все развитые нации, подняла целые пласты социальной архаики, разрушая прежде всего представление о ценности человеческой жизни. В книге британского историка дается совершенно определенная оценка влияния мировой войны на общество: «В том, что наступила невообразимая, беспрецедентная моральная деградация, нельзя было сомневаться…»330
Более отсталые общества переживали эту мировую драму наиболее тяжело, теряя устойчивость социумов. В России активное меньшинство, всегда играющее основную роль в социальных катаклизмах, в период войны и революции выросло и радикализировалось, привлекая на свою сторону огромные массы людей, утративших нравственные ориентиры. Девиантное поведение становится для многих нормой, самосуды, бунты и пьяные погромы – частью революционной культуры толпы331. Активные люмпены заражали своими призывами и примером психологически неустойчивую массу, постоянно колеблющуюся между разрушительным инстинктом буйной деятельности (раз государственная власть ослабла) и паническим инстинктом бегства прочь при малейшей опасности, то и дело превращая ее в бешеное стадо.
В годы Первой мировой войны военные погромы в городах, зачастую вызывавшиеся случайными причинами вроде раздражавшего новобранцев сухого закона, стали нередким явлением. Но и фронтовая дисциплина постоянно нарушалась. От особенностей неустойчивой деревенской психики «шли те резкие перепады в настроениях, когда одна и та же рота или батальон, вчера еще проявлявшие вполне осознанную слаженность действий и самые „высокие“ чувства, на другой день взрывались анархическим пьяным погромом… винных складов или винокуренных заводиков»332.
На фронте не редкостью были эпизоды расправ солдатни над мирным населением, причем в начале войны это случалось и по инициативе генералов. Начальник штаба Северо-Западного фронта В. А. Орановский 21 ноября 1914 года телеграфировал действовавшему в Восточной Пруссии командующему 10‐й армией Ф. В. Сиверсу: «Главнокомандующий приказал подтвердить к точному исполнению требование Верховного главнокомандующего при наступлении гнать перед собой всех жителей мужского пола рабочего возраста, начиная с 10 лет». Работавший в Ставке офицер М. К. Лемке отметил, что войска были «вынуждены» прибегнуть к таким мерам из‐за «изуверства и вероломства местных жителей»333.
Летом 1917 года русская армия отметилась кровавыми погромами в городах Галиции. Печально знаменитый погром в захваченном победителями Калуше произошел в ходе июньского наступления и «стал серьезным предупреждением о полном моральном разложении войск»334. Аналогичные погромы городов производила русская армия и в Персии, причем даже та (основная) часть солдат, которая не принимала участия в грабежах, тем не менее относилась к ним «как к озорной игре»335.
Гражданское население тоже активно участвовало в беспорядках. Известно, что в начале ХX века пьянство как основной элемент досуга и рабочих, и прочего населения городов Сибири отмечалось во многих свидетельствах336. Революция резко усилила неустойчивость социума, раздраженного «сухим законом», и винные погромы прокатились от столиц до дальневосточного захолустья. В Троицке Оренбургской губернии празднование майских дней привело к разгрому винного склада, а затем к введению военного положения, во время которого перепились и казаки, рубившие друг друга шашками; общий итог в уездном городке – до 200 погибших в течение суток337.
С осени 1917 года пьяных погромов стало резко больше. В Перми к начавшим 4 ноября погром пьяным солдатам гарнизона «пришли на подмогу бабы-солдатки, подростки, не только пьяные, но и трезвые обыватели из простонародья». Город двое суток находился во власти пьяной солдатни. Жертвами оказалось около 100 человек: несколько офицеров и студентов, остальные – сами солдаты-громилы338. В Оренбурге в середине декабря итогом погрома стало 200 трупов339.