bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Мы с Анечкой замираем.

– А вдруг она… теперь… – Анечка боится даже предположить.

– Ничего с ней не будет! – Данка машет рукой. – Переживет. А что я могла сделать? А?

– А больше никто не звонил? – Анечка меняет тему.

– Нет, а кто еще? – Данка роется в сумочке, отыскивая сигареты. Анечка пожимает плечами:

– Бог, например. Раньше он звонил часто.

– Бог все знает, ему звонить не нужно, – это Надька, снимая наушники, отвлекается от компьютера. – Ему по статусу так положено.

Данка выходит курить. Анечка щелкает кнопкой чайника.


Люблю монтажку. Пусть тесно, пусть жужжит аппаратура и капает конденсат из темной щели кондиционера, зато тут – территория покоя площадью полтора на два метра. Стол с полками для трех мониторов, видеомагнитофонов разных форматов и огромного компьютера. В уголке – микшерский пульт и доживающий свой век пульт линейного монтажа с западающими кнопками.

Между столом и стеной – узкая полоска пола, на которой помещаются два офисных табурета на колесиках. Наш видеоинженер Леха огромен, но добр и тих. Его мягкие руки лежат на столе, под ними совсем не видно мыши, и поэтому красный свет из-под ладони в те мгновения, когда рука поднимается над столом, кажется чудом.

Склонив голову, он колдует над моим сюжетом.

– Вот так и вот так… Давай? – приговаривает он. – Класс, хорошо старается Димыч, надо будет ему сказать. Какая красота, ну надо же! Плесень, капли, окно пыльное, унитаз вон какой нарядный… Ради тебя старается?

Я краснею от удовольствия.

Мне нравится, что Леха не торопится клеить, когда не поджимает время. Мы сидим и тихонько болтаем обо всем на свете, но больше всего – об офисе.

– Леш, – спрашиваю я, – а ты здесь был в четверг, когда Эдика?..

– Нет, не был, – отвечает он, подрезая следующий кадр. – Вечером был, а потом ушел, как новости свел. А что?

Пожимаю плечами:

– Просто интересно. Хочется все же узнать, что случилось.

– Хочется.

– Может быть, у кого-то был мотив?

– Был.

– У кого? – я подскакиваю на месте.

– У Захара – точно был.

Я разочарована: Захар Лехе – вечный враг; он забирает себе все проекты, где работать надо мало, а получить можно много. Он – главный режиссер.

– Ну конечно, и одиннадцатое сентября – тоже Захар, – я тяну к Лехе скрюченные пальцы, делаю вид, что хочу его задушить.

– Нет, – он вдруг становится совершенно серьезен, и я понимаю: не выдумывает.

– А что?

– Да деньги они все делили. Оба – сквалыги, что тот, что другой. Разве не знаешь? Делали вместе халтуру под выборы, деньги забирал Эдик. Вот и вышло – Эдику дала, Захару – не дала…

– Он что, все деньги…

– Все, не все – не знаю, но Захар обиделся – мягко говоря.

– Стой! Стой ты! – кричу я, тыча пальцем в экран.

– Что?! – Леха отнимает руки от кнопок и смотрит на меня. Но я уже и не думаю о Захаре.

– Назад давай, – говорю я. – Там кадр хороший. Тетка плачет.

Леха отматывает немного назад, и мы видим: женщина, темноволосая, кудрявая, с короткой стрижкой, в дешевом, но чистом домашнем халате смахивает с лица крупную слезу. Леха двигает мышкой, перемоткой гоняет слезу вниз и вверх по щеке и соглашается:

– Хорошо снято, крупненько так. Я ее приклею к унитазу.

Клеит. Получается, что женщина плачет, глядя на заполненный жижей унитаз.

– Несмеяна, – говорю я.

– Это да, – кивает Леха. – Наплакала… темненьким таким.

Мы ржем минуту, а может быть – две. Потом я откашливаюсь и говорю:

– Хватит, Леш. Нехорошо как-то. Они, представляешь, так живут.

– И что, там все и правда вот такое? – искренне интересуется он.

– Ага.

– Хреново.

Дальше мы клеим молча. Грустно на все это смотреть, хотя на экране казармы выглядят не так страшно, как вживую.

Вдруг я вспоминаю:

– Так что Захар?

– Да что? Бесился. Знаешь, как они орали друг на друга в последнее время? Жуть, тут офис дрожал.

– И что, ты думаешь, он мог?

– А кто его знает?

– А зачем?

– Ни зачем. От злости.

– Лех, ты зря. От злости? Вот так? Нет. Денег ему от этого не прибавится. Да и выборы когда были! Пора уже остыть.

Леха молчит. У него свой взгляд на вещи.


1 декабря, четверг


Приезжаю с прессухи6 губернатора. Всем раздавали вопросики на бумажках, поэтому было скучно. Пресс-служба бегала с выпученными глазами и шипела каждому на ухо:

– Хотите что-нибудь спросить – только с нами, только через нас, вы же знаете, как он не любит, когда…

Приезжаю, отсидев в душном зале полтора часа.

Данка говорит:

– Не затирай пресс-конференцию, а? Малышева просила оставить исходник7 для итоговой программы.

– Дан, у меня тогда места на кассете не останется.

– Сходи, попроси новую у Захара.

Я поднимаюсь по узкой крутой лестнице на четвертый этаж, в мансарду, место обитания игрушечного начальства, которого боятся только редкие девицы из новеньких. Здесь кабинеты Захара – главного режиссера, и Малышевой – главного редактора. А сбоку – крохотная, без единого окна, комнатушка операторов. Когда съемок нет, они сидят здесь втроем, соприкасаясь коленками и упираясь плечами в полки, с которых хищно смотрят одноглазые камеры. Здесь вьются заросли проводов, в углах таятся коротконогие сложенные штативы, а завершают пейзаж камни аккумуляторов и розеток.

Дверь в кабинет Захара открыта, и я вижу его еще из коридора. Он невысок и толст, но весьма подвижен. Голова его, некогда покрытая светлыми волосами, блестит, отражая свет гладкой кожей. Рот прячется в короткой густой бороде и моржовых усах.

– Захар, – говорю я, опираясь на дверной косяк, – мне нужна новая кассета.

– Вы их едите? – он хмуро смотрит на меня, покусывая русый длинный ус.

– Мне Данка велела оставить исходник для Малышевой.

– Для Малышевой? – Захар сомневается, но потом говорит: – Все равно – нет. Надо заказывать.

– Захар, сходи, закажи, а? – я стараюсь уговорить, потому что понимаю: если он откажет, мне до конца недели клянчить кассеты у девчонок.

– Мне что, делать больше нечего?

– А что ты делаешь? – мой вопрос искренен, я и правда не понимаю, что входит в его обязанности. Я вижу, как он записывает прогноз погоды: это пять минут в день. Еще полчаса монтирует рекламную программу. Что еще? Курит. Смеется в коридорах. Кричит на кого-нибудь. Все, по-моему. Утренний канал запуганные им девчонки делают сами. Они у него умные.

– Нет, правда, Захар, а что входит в обязанности главного режиссера? Что ты у нас режиссируешь?

– Оксан, уйди, не мешай, – Захар обиделся, и это повод не отвечать. Видимо, он и сам не до конца понимает, что должен делать, просто телеканалу положен главный режиссер.

Я возвращаюсь к себе, в новости.

– Не дал? – спрашивает Данка.

– Не дал, – подтверждаю я.

Она начинает рыться в столе.

– Вот, нашла какую-то кассету. Потерял кто-то. Будет наша теперь – нечего терять.

Мне везет: кассета новенькая, и я решаю под шумок оставить ее себе вместо моей, у которой начало уже битое, и изображение при просмотре рассыпается на цветные квадраты.

На новой кассете записано всего ничего: общие планы кабинета да минут пять каких-то перебивок. Я отматываю на чистое место, чтобы ничего не затереть: на случай, если хозяин хватится, и еду на следующую съемку.


2 декабря, пятница


Время от времени кого-то из нас вызывают в милицию. Данка бесится и говорит, что планировать съемки не получается. На самом деле, ей не становится намного труднее, просто она любит нас контролировать.

Мне в милицию к девяти. Мама берется меня провожать, я уступаю, чтобы она не переживала. Захожу в темный подъезд, а она остается мерзнуть в скверике под заснеженными липами.

В крохотном крашенном желтой краской кабинете молодой человек задает мне вопросы.

– Вспомнили что-нибудь еще про четверг?

– Да, – с готовностью отвечаю я. – Вспомнила, кто был, когда я уходила. Перечислять?

– Ну давайте, – ему, похоже, все равно.

– Эдик оставался и оператор Витя Русаков. Захар Кулагин, главный режиссер, и Лида Пяткова, другая ведущая, ждали, когда можно будет записать подводки к рекламной программе, собирались сидеть до конца эфира. На эфир пришел Волков, Степан… Ильич, по-моему, председатель думской контрольно-счетной палаты, с охранником. Директор был, я его встретила на лестнице. Еще была Лапуля – Ольга, жена Эдика…

Тут у следователя в глазах появляется интерес:

– Ольга была?

– Ну да, она заходит очень часто.

– Точно была?

– Точно. Я шла домой, спускалась по лестнице, а она и Виталий Борисович вышли на площадку – я обернулась на скрип двери.

Не говорю про поцелуй. Мучилась всю ночь, а потом решила: не буду.

– Так. Кто еще?

Пожимаю плечами:

– Это те, кого я точно помню. Наверняка, был еще кто-то. Но народа все время так много, все так быстро приходят и уходят, что не помнишь, было это в тот день, или в другой. Кто-то мог быть в рекламе и бухгалтерии. Ди-джеи на радио.

– Хорошо, Оксана Викторовна. Еще один вопрос: руки Эдуарда Васильевича… Вы не помните, когда вы увидели тело, были ли на них наручники?

– Что? Наручники?

– Да. Когда мы приехали, его руки были скованы за спиной наручниками.

– Нет, – я качаю головой, – я не помню наручников. Когда я зашла, увидела сначала ноги, потом – свитер, а выше – камеру… Рук не видела.

Моя губа начинает дрожать. Я вспоминаю серо-сине-черно-белые тона студии и пятно крови: тоже черное, но по-другому, ярко.

Платок достаю быстро: он у меня в рукаве – мама засунула за манжету, как в детстве, перед походом к стоматологу, чтобы можно было сразу найти.

– Но если бы руки были скованы за спиной, вы увидели бы их? Должны были бы увидеть?

– Думаю, да, – соглашаюсь, сморкаясь в платок.

– А кто был на телеканале тем утром?

– Не знаю. Я видела только дядю Пашу, водителя. Но он заходит в офис только за зарплатой. Должен был быть Дима – наш оператор, ди-джеи, может быть, уборщица. Не знаю.

Выхожу из подъезда: мама уже здесь. Обнимает меня и ведет в кафе пить горячий чай.


Появляюсь в офисе поздним утром. Надька уже успела вернуться со съемки: стоит посреди кабинета в шубе и с микрофоном в руках, внимательно слушая Анечку:

–… фингал на пол-лица, – размахивая руками, говорит та.

– У кого? – бодро спрашиваю я: надо делать вид, что настроение – хорошее.

– У Ольги.

– У какой?

– У Лапули.

И Анечка, понимая, что я не отстану, рассказывает мне заново:

– Я вчера была в милиции. Подхожу к подъезду – Лапуля навстречу. На лице – темные очки, под очками – фингал, огромный, не скроешь. Синий, свежий.

– И откуда, интересно, фингал?

Надька и Анечка пожимают плечами и молча расходятся: в кабинет входит Данка.


Вчера мне казалось, что не бывает ничего хуже, чем день без единой свободной минуты. Сегодня думаю, что самое отвратительное – день, гудящий от безделья, словно ведро, по которому бьют палкой. Глаза устали от компьютерных пасьянсов, которые я раскладываю, пока Данка лихорадочно ищет новости; уши – от телефонной трубки, которую я беру, когда Данка уходит курить. Время идет, и хочется делать что-то, что отупляет не так сильно, как пасьянсы или набор бесчисленных телефонных номеров.

Факс из ГИБДД – небесная манна. Отрываю скользкий листок, на котором любое замятие превращается в серую, словно от простого карандаша, черточку и начинаю читать. Данка смотрит на его пустую сторону, снизу вверх, взглядом хищной, но ослабевшей птицы, которой очень хочется добраться до добычи.

– Смотри: может, будет устная?

Я читаю. Мелкие, незначительные аварии, и только в конце пресс-релиза: "… возле деревни Козино водитель П. И., 23 лет, находясь в нетрезвом состоянии, совершил наезд на двух девочек, восьми и девяти лет. От полученных травм девочки скончались на месте".

– Есть устная, – хочу сказать я Данке, и даже думаю о том, что можно взять синхрон в пресс-службе ГИБДД, но тут страшная, черная, холодная мысль обжигает мне сердце: если бы не было трех этих строк, я осталась бы без устной; я не заработала бы сегодня ста рублей гонорара. Теперь заработаю. Так что же: девочки умерли ради этого? Ради лишней сотни в мой карман? Получается, так?

– Ну что там? – Данка нетерпеливо встает, обходит стол, заглядывает через плечо, протягивая к бумаге покрытые золотыми бликами пальцы.

– Пусто, Дан, – отвечаю я, комкая факс. – Только поцарапанные бамперы. К счастью.


Сижу, скучая. Искать уже не хочется. Хочется домой, пусть сегодня и не заработано ни копейки. Раскладываю пасьянс на компьютере, не слушая, как ворчит Данка, у которой выпуск неприлично гол. В четыре она дозванивается в районную библиотеку. Выставка рисунков маленьких читателей.

Едем бегом, врываемся в библиотеку двумя снарядами. Сенька тут же раскладывает штатив и начинает снимать, никого не дожидаясь. Библиотекарь и заведующая испуганы: телевидение у них впервые.

– Рассказывайте, – рявкаю я, и они начинают рассказывать о своей замечательной библиотеке со дня ее основания.

– Только о выставке, – останавливаю я их, и они послушно замолкают. Спиной чувствую, что Сенька готов писать интервью и повторяю: – Расскажите о вашей выставке.

– К нам, – подкашливая, стесняясь и нервно сжимая одну руку другой, говорит заведующая, – ходит много маленьких читателей. Все живут тут, неподалеку, в нашем районе, и мы стараемся всех приучить к чтению…

Пятнадцать минут интервью, еще десять – на съемку рисунков. Пустая, маленькая библиотека, ни одного ребенка в кадре. Плевать, главное – есть сюжет.

В машине пишу подводку и пытаюсь набросать текст.

В офисе пишу быстро, с напряжением, так что начинают дрожать пальцы. Стремительно отсматриваю материал, вырезаю куски синхронов. Рядом что-то торопливо строчит Лиза. Стараюсь успеть раньше нее, но не получается: раз! – и она уже в монтажке.

– Не успеем! Не успеем! – стонет за моей спиной Данка. – Как назло, сюжетов мало, поздних – много.

Что делать? Начинаю монтаж на своем компьютере, примерно прикидывая, сколько секунд видеоряда пойдет на каждый кусочек моего текста.

Лиза выходит в кабинет, я влетаю в монтажку, сажусь, низко нагибаю шею, прижимаю губы к рыхлому поролону микрофонного пыльника. Краем глаза слежу, как усталый Леха настраивает под меня звуковую аппаратуру. Пальцы его взлетают вверх, дают отмашку, я начинаю читать и сразу запинаюсь.

– Не успеем, – сипит он.

Я собираюсь, превращаюсь в робота, отчитываю без единой запинки. Пыльник щекочет губы, но отклониться нельзя, пойдет брак. Руки затекают: тяжело держать текст так, чтобы он был виден в зазор между микрофоном и моей же челкой.

– Молодец, – удивленно говорит Леха. – Надо же!

Он уже открывает по сети файл с моим видеорядом. Куски текста точно встают в подмонтированное мной видео, и только в паре мест приходится подрезать секунды по две.

– Успели? – удивляется Данка.

– Ага, – отвечаю я. До эфира – меньше пяти минут.

– Ну вы даете!

– Я черновик склеила, пока ждала.

– Молодец… – в Данкином голосе уважение.

– Выпуск как: нормальный?

– Нормальный, – Данка потягивается в офисном кресле, вытягивая руки над головой и ноги – под столом. – Четыре сюжета и устная.

– Еще устную нашла?

– Нашла.

– Где?

– Сводки, дорогая, надо читать внимательно. Я решила пересмотреть, Надьке ГИБДД дала – она написала. Ну что, по домам?

– По домам, – тоскливо соглашаюсь я.


5 декабря, понедельник


Четыре часа дня. Аришка вернулась из парикмахерской и сидит у нас в кабинете, обложившись тональными кремами, пудрой, карандашами, румянами, помадой, тенями, тушью, тысячей ваток, тампонов и аппликаторов. Сейчас она накрасится и станет разбираться в путанице подводок, устных и анонсов, потом наденет пиджак и пойдет в студию – вести городские новости. Ее лицо несчастно.

– Ты чего такая? – спрашивает ее Лиза.

– Устала, Лиз. Просто сил нет. Вдвоем с Малышевой ведем, получается неделя через неделю – график жуткий, сама бы попробовала. А у меня еще новости на радио по утрам. Кошмар!

Аришка промахивается карандашом мимо глаза, и начинает ожесточенно стирать неровную черту ватным тампоном.

– Зато денег больше… – для Лизы это вопрос насущный, потому что она одна снимает квартиру.

– Я бы их отдала. С радостью бы отдала, – Аришка снова начинает красить тот же глаз. – Хожу к Виталю, говорю: посадите на эфир Надьку или Аню! Ни в какую. Я говорю: они уже вели на заменах, получалось нормально! А он – нет. Кто-то, видно, ему капает. Кто-то не хочет.

– Кто? – спрашиваю я.

– Не знаю, – вздыхает Арина, – знала бы – убила.

– Леш! – кричит она вдруг в монтажку. – Ты меня сегодня дождешься?

Леха с Ариной живут в соседних дворах, и он часто ее подвозит.

– Дождусь, – Леха на табурете подъезжает к дверям и выглядывает к нам в кабинет. – А что?

– Да мой этот… родной придурок опять звонил.

– И что опять?

– Опять говорил, что любит. Обещал после эфира ждать у подъезда с букетом цветов. Ой, девчонки, вы бы знали, как я его боюсь!

– Почему? – спрашиваю я.

– Оксан, он противный такой. А главное, видно, что больной: глазки бегают, и кончик носа все время шевелится. Я не вру – правда, шевелится.

– Сказала бы мужу…

– Да ну его, – Аришка машет на меня пушистой кистью для румян, и невесомая косметическая пыль летит от нее во все стороны. – Леш, не уезжай без меня, ладно? А то я от страха умру.

– Ладно, – басит он, снова невидимый, из монтажки.


6 декабря, вторник


Просыпаюсь под утро от назойливой мысли. Она хуже мухи – щекочет губы, жужжит в голове. Я думаю: "Наручники!" Только сейчас, почему-то только сейчас я понимаю, что хотел сказать следователь. Выходит, если я не видела наручников на мертвом Эдике, если их там на самом деле не было, значит, кто-то увел меня из студии, а потом вернулся и… Но зачем? Зачем так – бессмысленно и мерзко – путать следы, сковывать и без того скованное смертью тело?

И кто? Кто мог быть тогда в офисе?

Я представляю себе нашу уборщицу, Елену Ильиничну, маленькую, сутулую, с нелепой стрижкой почти горшком и крашеными хной волосами. Вижу, как она ведет меня в кабинет, а сама, волоча за собой пылесос, возвращается в студию. С трудом наклонившись, она выпрастывает из-под трупа руки тем же резким, мучительным движением, каким собирает брошенные на пол бумажки, и со вздохом защелкивает на них наручники…


Подхожу к офису рано, на площадке – ни одной машины, и цепочка следов по свежевыпавшему снегу не превратилась пока в тропу.

Кто-то стоит у подъезда: маленькая фигурка в коричневом не по сезону холодном пальто и черном платке. Она стоит, склонившись над узкой ступенькой подъезда, как вдовы стоят у открытых могил. Две тонкие темные линии перечеркивают снежную белизну ступени.

Хрустит лед под моей ногой, взлетает с забора испуганная галка. Женщина оборачивается на долю секунды, бросает на меня резкий, укоризненный взгляд, и бежит, огибая дом с другой стороны.

– Лариса! – кричу я вслед, но ее уже нет.

На ступенях крыльца, утопая в снегу, лежат две белые розы на тонких стеблях. Хочу поднять их, но не решаюсь нарушить печальную гармонию; обхожу, стараюсь, чтобы даже след мой не оскорбил красоты чужого горя.

В дверь звоню долго: охранник спит. Открывает мне красный, с отлежанной щекой, выдает ключи от кабинета.

Поднимаюсь наверх; у нас холодно. Окно открыто, на подоконнике – снег, на редакторском столе – крохотные лужицы крупным бисером. Кутаюсь в куртку, поднимаю воротник, жадно ловлю первые лучи восходящего солнца. Серые нити уходящих облаков окрашены золотом и розовой водой. Подо мною деревья и низкие крыши частных домов, темных, старых, бревенчатых, и на окнах у них – наличники. Возле каждого дома сад в два-три дерева и крохотный огород, и сейчас все – и деревья, и сарайчики, и бывшие грядки, и мусор, и ветошь – прикрыто белым полупрозрачным снегом.

Дышится легко, черно-белые руки яблонь и слив поднимаются к небу, молят о солнце, я парю над ними, ветер в лицо, домики маленькие, и не видно людей – ни одного человека.

Вспоминаю Аришку: как она там? Леха, конечно, подвез.

Вспоминаю Ларисика: хорошо, что жива, надо сказать Данке, вдруг и ее грызет эта мысль – жива ли Ларисик?

Вспоминаю Эдика: слава богу, он кому-то был нужен, и кто-то принес ему красивые цветы и помолился, склонив голову, и пусть – не там и не о том. Пусть. Главное, что помолился.

Я почему-то уверена, что жалкий Аришкин ухажер не пришел бы молиться на ступенях офиса. Он бы на них помочился.

С виду – одно: Ларисик и этот ухажер, два несчастных, больных человека. По сути – разное.

Аришка отстраняется, боится, гонит, зовет на помощь, тяготится. Я жалею ее, переживаю и немного больше – люблю.

Эдик – гордился. Он поглядывал на вас с превосходством, даже когда орал от бешенства, читая истеричные послания Ларисика на своем мобильнике: у вас, мол, такого нет. Нет такой любви, популярности, известности. У меня есть, меня знают. Вот я весь: в эфире, в экране, в ящике. Вот – народная любовь: мерзнет, ждет, мокнет под дождем, тает от единого взгляда.

Он был жалок мне в этой попытке утвердить свое мнимое превосходство. Маленький город, крохотный канал, микроскопическая знаменитость, до которой возможно дотянуться. Жалкая любовь, ограниченная рамками доступности. Сумасшествие в разумных пределах.

Такие разные – Аришка и Эдик. Жалею обоих – по-разному.


В кабинете появляется Данка.

– Холодно как! – говорит она, захлопывая окно. – Чего мерзнешь?

– Только пришла, не успела.

– Что у нас на сегодня?! – она еще в шубе, но ежедневник открыт, и лист для списка сюжетов брошен на стол. – Нормальный день, – кивок головой, и Данка отправляется курить. В коридоре голоса: курильщики стекаются на балкон.

Я стою в куртке у закрытого окна.


Анечка болеет, я еду вместо нее в Законодательное собрание.

Коридоры, покрытые старыми ковровыми дорожками зеленого цвета с красными полосами по краям, деревянные панели стен болезненно-желтого цвета, под дуб. Строгие охранники, лоток с пирожками, разговоры, улыбки, пожатия рук. Места для прессы – последний ряд, но зал невелик, видно и слышно всегда хорошо.

Сегодня – бюджет. Глава города здесь, напряжен и даже напуган. Ему хочется денег.

Заседание начинается. Пока решают процедурные вопросы, я расслаблена, и оператор спокоен. Вот он ходит меж рядов, то приближаясь ко мне, то удаляясь, но всегда связанный со мной тонкой ниточкой общего сюжета. Сегодня я с Сеней. Он – рыжий, с веснушками по белой коже, которая всегда отчего-то кажется мне липкой; он легко краснеет: от смущения, усталости или жары. У него длинные тонкие пальцы, одинаково легко гнущиеся во все стороны. Сенька сейчас в трех шагах от меня, его пальцы, выползая из-под фиксирующего ремешка, включают и выключают запись. Они уже красные, как дождевые черви. Я смотрю на них, и мне кажется, что красные дождевые черви хотят зарыться в черную камеру, как во влажную землю.

Посчитали явившихся-неявившихся, огласили повестку, поздравили с днем рождения губернаторскую замшу, и теперь с трибуны течет главный доклад по бюджету.

Мне не надо ничего говорить, я знаю: Сенька пишет. Штатив установлен, микрофон подключен, камера глядит на докладчика, сам Сенька – возле, смотрит по сторонам, время от времени – в видоискатель, иногда – на меня. Я поднимаю в воздух руку, мой указательный палец чертит в воздухе дугу: "пишем". Сенька кивает. Ждет, когда я скрещу руки перед собой, и это будет означать, что синхрон окончен. Потом опять – дуга и крест, безотказно работающая система.

Мэр на трибуне. "Пишем-пишем-пишем", – машу я Сеньке. Главная интрига дня: удастся ли ему урвать еще кусок областного бюджета? Губернатор слушает расслаблено: тут хозяин он. Мэр, такой вальяжный вчера, в коридорах думы, здесь – дерганый и зависимый; поразительные различия. Ходят слухи, что губернатор съест его в конце концов. Уже маячит на горизонте уголовное дело… Мэр, говорят, совсем не слушается. Хотя что-то мне подсказывает, что уголовное дело не растет на пустом месте. Мне неприятно всех их видеть, находиться рядом с ними; сейчас я понимаю это особенно ясно.


В офисе спокойно. Девчонки – за компьютерами, Данка скучает у телефона: а что ей делать? Выпуск наполнен.

– Лиз, а когда у нас Тэфи-регион? – спрашивает Данка, разглядывая ногти.

– Не знаю, а что? – Лиза даже головы не поворачивает от монитора.

– Я думаю: давайте поучаствуем.

Надька коротко хмыкает, Данка задета.

– А что, – говорит она, – мы хуже других? Вот сегодня – нормальный выпуск.

На страницу:
3 из 5