
Полная версия
Год рождения 1960
После бахчи обязательным был поход в местную пекарню, располагавшуюся в продолговатом, тоже мазаном, но в отличие от других мазанок поселка более белом, бараке на окраине поселка, в котором работала мать одного из калмычат из их компании. Им выносили пару-тройку буханок только испеченного белого неповторимо духовитого хлеба и они, усевшись на скамейках тут же рядом с пекарней в жидкой тени худосочных тополей, ломали горячие буханки руками и уплетали их с крадеными арбузами. Неописуемая вкуснотища! Потом это непредставимое им до того съестное сочетание Фёдор какое то время даже ставил на второе место сразу после жареной картошки на топленом деревенском масле, но постепенно эти ощущения забылись, ибо больше таких арбузов и в таком сочетании он никогда не едал, и после жареной картошки привычное место в его вкусовых пристрастиях вновь заняла грибная жареха.
В тот день все было как обычно. С утра искупались, половили рыбы, потом, пообедав и немного отдохнув, двинули на бахчу. Ну да, от безнаказанности они уже чуток обнаглели. Уже не ползли к бахче по-пластунски, арбузы выбирали не торопясь, громко переговаривались, обсуждая достоинства того или другого кавуна. Когда сторож, оказавшийся сухощавым долговязым стариком со сказочной белой бородой и такими же белыми длинными волосами, выбрался из своего шалаша, они не заметили.
– А вот я вас сейчас, жиздрики!
И дед пальнул в воздух, хотя мог этого не делать, ибо они и без того рванули так, как не бегали никогда. Дальше Фёдор помнил плохо – бежал, перепрыгивал через сухие кусты какой-то колючей травы, ветер свистел в ушах, где-то рядом гулким табуном скакали по степи его подельники… А потом неожиданный полет, удар и темнота.
Он очнулся от резкого неприятного запаха, ворвавшегося в нос. Он узнал этот запах – нашатырный спирт, мама как-то дома протирала им старое помутневшее зеркало. Он открыл глаза.
– Ну вот и слава Богу! Болит головушка то? Ну ничего, жить будешь … Как же ты нас напугал!
Тетя Нина, поджав под себя ноги, сидела на земле, голова Фёдора лежала на ее предплечье, другой рукой она совала ему под нос ватку с нашатырным спиртом. Напротив, на коленях с совершенно белым лицом, будто бы она и не провела уже три недели под палящим астраханским солнцем, сидела мать, а вокруг толпилась вся их шальная ватага, Надя, брат Серега, умудрившийся и во время побега не бросить довольно большой арбуз, поселковые мальчишки. Что произошло, Фёдор понимал с трудом. На тете Нине сверху платья был белый докторский халат, а рядом стояла медицинская сумка с красным крестом на боку. Один глаз открывался плохо, ему что-то мешало. Фёдор поднял руку, ощупал голову. Рука наткнулась на тугую марлевую повязку, нависшую как раз над плохо открывающимся глазом. Тетя Нина уже обтирала скомканным пропитанным чем-то бинтом его лицо, и он увидел, что на бинте расплываются тусклые красные разводы.
– Ничего, Федя, ничего, родненький… Все хорошо будет… Сколько же я вас таких перевязала…
Фёдор понял – он ранен! Он ранен! Ранен! Ранен! В голову! Он это видел много раз. В кино. Раненый боец лежит на коленях перевязывающей его медсестры, а она уговаривает его – «Потерпи миленький, потерпи… Все будет хорошо…» А тетя Нина ведь настоящая фронтовая медсестра… А он по-настоящему ранен в голову…
– Теть Нин, я ранен?
– Ранен, ранен, родимый…
Как и что произошло, по дороге домой наперебой рассказывали Надя с Серегой.
– Мы, бежим, бежим… А Федька аж быстрей всех… А потом как запнется и как полетит … И не встает … Мы к нему, а он глаза не открывает, на голове кровь …
Головой Фёдор приложился о какую-то старую ржавую железяку. Плюс до локтя ободрал руку о шершавый степной грунт. В общем, картина была неприглядная. Как потом рассказывали мальчишки, больше всего перепугался брат Серега – он тряс Фёдора за плечи, ревел и кричал: «Федька, вставай! Федька, вставай! Ты чего? Что я маме скажу?»
Первой пришла в себя Надя. Она рванула в медпункт и привела тетю Нину и их маму. При этом, по всей видимости толком объяснить ситуацию она или не смогла или не успела. Что при этом чувствовали тетя Нина и его мама, Фёдор смог себе представить только через много лет, когда однажды в гостях на его двухлетнюю Маришку, игравшую с двоюродной сестренкой в соседней комнате, упал сервант, у которого по какой-то причине сломалась ножка. Грохот, крик… Что с ним происходило в те мгновения, пока он выскакивал из-за стола и бежал в эту комнату, словами он описать бы не смог. Всё, слава Богу, обошлось без травм, но минутами позже зайдя в ванную и заглянув в зеркало, он увидел там такое же лицо, какое-то было у мамы, тогда там в степи.
Спал в ту ночь Фёдор плохо, болела голова, саднила перевязанная рука. И он поневоле опять слушал заполуночные кухонные разговоры тети Нины и мамы.
– А вот веришь, Маша, все вспомнила! Тут то я уж давно никого не перевязывала, слава тебе Господи… А с Фёдором прямо как тогда … После посмотрела, даже гордость какая-то взяла – какая ладная повязка-то. Руки то помнят…
– Сколько же я их перетаскала… А душа все равно болит. С десяток наверно на руках душу отдали …
Оставшуюся неделю в гостях Фёдор ходил героем – «голова повязана, кровь на рукаве». Дня три, пока не надоело, даже носил руку на перевязи через шею. А после обеда по главной улице поселка степенным, как ему казалось, шагом ходил в медпункт на перевязку. И был уверен, что все местные пацаны ему завидуют.
Все остальное о судьбе тети Нины Фёдор узнал от мамы. Тетя Нина попала на фронт в 1943-м. Она отучилась год в медицинском училище, куда пошла отнюдь не потому, что мечтала стать врачом, а потому что там давали паек и небольшую стипендию, и она могла даже помогать матери, сестрам и братьям в деревне, жившим если не впроголодь, то около того.
В сорок третьем весь выпуск медучилища отправили на фронт. На фронте у тети Нины случилась любовь. Наверно, это объяснимо. Девятнадцать лет, молодая, еще вчера деревенская девушка. Мама говорила, что фамилия того офицера была Виноградов. Им везло, они были вместе почти два года, это много для войны, они дошли до Венгрии. И там, у озера Балатон, он погиб, перед этим отправив в тыл уже беременную, но еще не знавшую об этом, тетю Нину и своего восемнадцатилетнего ординарца. Этот ординарец, татарин по фамилии Рахматуллин, которого тетя Нина звала Сашкой, хотя у него было какое-то свое татарское имя, стал впоследствии мужем тети Нины. Мама Фёдора говорила – «Они не из любви женились. Из памяти… Но жили ладом…»
Мама видела этого Сашку только один раз. Он умер в 1958 году, в 33 года. Мама спросила тетю Нину – «Отчего он умер?» «– От войны, Маша…»
Они странно умирали, фронтовики. Вроде бы ничем не болея, ни на что не жалуясь, они могли просто уснуть и не проснуться, просто сесть на скамейку и уже не встать, перестав дышать, или на огороде, остановившись передохнуть, оперевшись на черенок лопаты, вдруг осесть на землю, не сказав ни слова, или, как дядя Паша, за рулем, успев увести автобус на обочину и затянув ручник, уйти насовсем.
Однажды уже в 90-х, отдыхая летом с семьей в лагере «Политехник» Фёдор задал этот вопрос старому сухому поджарому профессору, с которым они сошлись на почве игры в теннис. Профессору было под восемьдесят. Из долгих и познавательных послетеннисных разговоров Фёдор знал, что профессор в сороковых-пятидесятых отбыл восемь лет в лагерях, потом был реабилитирован. Что ему пришлось пережить Фёдор в какой-то степени представлял. К тому времени о ГУЛАГе уже много писали и говорили. Надо сказать, что профессор, несмотря на возраст, был отменно бодр и телом и разумом. И однажды Фёдор, собравшись с духом, решился и спросил:
– Владимир Алексеевич, вы уж меня простите, но я вас очень уважаю, поэтому и спрашиваю. Вот вы прошли лагеря, тем более были там во время войны. Везде было трудно, а там, понятно, еще труднее. Но вот вы до сих пор в прекрасной форме, и умственно и физически. А почему так рано уходят фронтовики? Я не говорю о тех, которые из-за ранений …
– Я понимаю, о чем ты, Фёдор. У меня тоже младший брат, три года на фронте, ни разу не раненый, ни разу не контуженный, ушел в 45. И я тоже думал об этом. И вот к какой, на первый взгляд, странной мысли я пришел. Мы в лагерях от смерти убегали, стремились выжить – побольше бы пайку, подольше бы отдохнуть, поближе бы к теплу … Мы от смерти убегали… Тут много решимости не надо … Инстинкт выжить.
Он помолчал.
– Мы от нее убегали, а они навстречу ей шли … Против инстинкта … Понимаешь? Против инстинкта самосохранения. А он есть у всех живых существ. А они шли! Шли навстречу… Может потому и уходят рано …
И по-профессорски добавил – Такая моя гипотеза!
Глава 10. 9 мая
Каждое 9 мая Фёдор отправлялся к Черепановым сразу с утра под обычным предлогом поиграть с двоюродным братом Славкой, хотя, понятно, что в этот день причина была другая. В этот день, единственный день в году, можно было увидеть все медали и ордена дяди Паши. Остальное время они, прикрученные и приколотые к старой гимнастерке, в которой дядя Паша вернулся с фронта, лежали в дальнем углу самого нижнего ящика старого комода. Конечно, они со Славкой тайком в отсутствие взрослых не раз открывали комод и подолгу разглядывали эти награды. Два ордена, Красной Звезды и Славы, медали «За отвагу», «За боевые заслуги», «За взятие Кенигсберга». Никакие юбилейные медали дядя Паша никогда не носил. Даже «За победу над Германией».
Они боялись отцепить награды от гимнастерки, но все равно так хотелось подержать их в ладошке, на весу, ощутить их приятную тяжесть, а еще понюхать. У них был какой-то особый запах, как и у самой много-много раз стираной гимнастерки. Они решили, что и награды и гимнастерка пахнут порохом. Чтобы удостовериться в этом, они даже однажды стащили из дяди Пашиного патронташа охотничий патрон, высыпали из него порох и нюхали то его, то медали, и как сейчас это не покажется странным, безо всякого сомнения решили, что да, дяди Пашины награды пахнут порохом.
На дворе были 60-е годы. Бывали ли тогда какие-то официальные мероприятия в день Победы, они не представляли. Их день Победы олицетворялся с тем ритуалом, которые они наблюдали каждый год. С утра тетя Аня доставала из комода гимнастерку, подглаживала ее, не снимая наград, и вешала на стул. И так немногословный по жизни дядя Паша, в этот день дома вообще обходился без слов. С утра он в сатиновых трениках и старой майке бесцельно ходил по дому, что на него, никогда не сидевшего без дела, было совершенно не похоже. А около полудня наконец одевал гимнастерку и спускался во двор.
Во дворе их дома было выстроено несколько, как бы сейчас сказали, гаражей, но скорее сараев, где жильцы дома держали кто мотоциклы и велосипеды, кто кур или даже свиней, кто дрова для «титанов» в ванных, а кто просто складывал туда старые вещи. Между сараями стояла старая большая развесистая береза. Видимо, когда-то во время постройки всех этих дощатых халуп, березу пожалели и оставили в живых. В результате образовался небольшой укромный уголок, закрытый почти со всех сторон стенами сараев и прикрытый сверху березовой кроной. Кто-то поставил под березой стол и скамьи и место это стало крайне популярным у местных мужиков и пацанов.
9 мая это место принадлежало фронтовикам. С дядей Пашей из окрестных домов их собиралось человек шесть. По имени Славка с Фёдором знали только двоих. Один из них – Костя-инвалид был известен всему городу. Во-первых, потому что он работал на рынке сапожником и всякий, кто приходил на рынок, поневоле проходил мимо его дощатой грубо сколоченной будки, которая стояла у самого входа. А во-вторых, у Кости совсем не было ног. Передвигался он на деревянной обитой сукном тележке, к которой снизу были прилажены четыре подшипника. Передвигался он на ней довольно ловко, чтобы отталкиваться от земли у него были две ободранные деревянные баклажки, и Фёдор не раз с удивлением наблюдал, как Костя-инвалид на своей тележке умудрялся не отставать от здоровых людей, идущих отнюдь не медленным шагом.
Собственно в глаза инвалидом Костю никто никогда не называл, только за глаза, чтобы сразу было понятно о ком идет речь. Те, кто собирался за сараями 9 мая инвалидом Костю не называли вообще никогда. Они звали его «Сапёр». И обращались именно так, а не по имени. Фёдор однажды решился спросить у дяди Паши, а почему «сапёр».
– А он сапёром на фронте был…
– А кто это такие саперы, дядь Паш?
Дядя Паша ответил странно:
–А это те, которые или строят, или взрывают.
Потом добавил:
– Или взрываются … Вот как Костя…
Другого все звали «Штрафной». Он всегда ходил в пиджаке, а пустой правый рукав у него был засунут в нижний боковой карман. «Штрафной» тоже был по-своему очень ловкий. Одной рукой он умел делать все, доставать из пачки папиросу, зажигать спички, раскрывать перочинный нож, открывать капот машины….
Еще трое были на вид были обыкновенными работягами. Один из них работал на заводе с отцом Фёдора. По имени Фёдор его не знал. Был он невысок, очень худ, медалей у него была всего одна, какая, они издалека рассмотреть не могли, но зато на правой стороне пиджака было три нашивки – две желтые и одна красная. Фёдор со Славкой знали, что это нашивки за ранения – желтые за тяжелые, красная за легкое ранение. При этом и руки и ноги у этого фронтовика были на месте, и что у него были за ранения, пацаны могли только гадать. Спросить у дяди Паши они не решались.
Еще у двоих ни медалей, ни орденов на одежде не было вовсе.
Они садились под березой, застилали стол газетами. «Сапёр» со своей тележки ловко забирался на скамью, никто даже не пытался ему помочь и выглядело это совершенно естественно. Нарезали хлеб, сало, кто-то умудрялся принести первый зеленый лук, наверно выращенный на подоконнике, иногда оставшуюся после зимы банку соленых огурцов. Свежих в те года в мае еще не бывало.
– Ну что, мужики, за Победу!
Никто не говорил никаких речей, никаких красивых, торжественных слов. Они даже не вставали. Чокаясь, сдвигали стопки, потом в один, два глотка выпивали, не спеша закусывали. Наливали вторую. Такой тост тогда был в любом доме, в любой семье – Чтобы больше не было войны! Но странным образом слово война в дяди Пашиной компании не любили и практически не употребляли. Поэтому второй тост здесь звучал по-другому, иногда с небольшой разницей – «Ну, чтобы больше не дай Бог…» или «Чтоб больше никогда…» и всегда как будто недоговаривая. Как будто даже само произнесение слова «война» могло вдруг как-то увеличить ее вероятность.
Только на третий тост они вставали. Хотя, третьего тоста как тоста просто не было. Они выпивали молча, не чокаясь и не одновременно, а как-то вразнобой, как будто каждый вспоминал что-то свое и воспоминания эти у каждого были разной продолжительности. Какое-то время молчали и курили. Понемногу водка начинала действовать и начинались разговоры. Уже как ритуал дядя Паша просил Штрафного:
– Штрафной, ну давай, скрути мне как ты умеешь.
У дяди Паши для этого случая всегда была припасена пачка настоящей махорки. Штрафной удивительным образом умудрялся одной рукой на столе, а иной раз для хвастовства прямо на колене, скрутить «козью ножку» и вся компания передавая цигарку по кругу с удовольствием затягивалась крепким густым, как низкий утренний туман, махорочным дымом, забористый дух которого доходил даже до затаившихся за гребнем сарайной крыши Фёдора и Славки.
Потом начинались разговоры, перемежаемые «ну еще по одной». По первости, Фёдор со Славкой все надеялись услышать что-нибудь про бои, «про подвиги», но потом поняли, что ничего подобного не будет. Разговоры сводились к воспоминаниям о госпиталях, о госпитальной кормежке, о несуразных ранениях, о симпатичных молоденьких медсестричках, стыдившихся неприглядной наготы израненных мужских тел, о жлобах старшинах, зажимавших пайки, НЗ и новые валенки или полушубки, о том как и где лучше строить теплые и надежные блиндажи, какие повара лучше – грузины или узбеки… И ни слова об оружии, о достоинствах и недостатках автоматов или пулеметов, танков и пушек, наших или немецких, или американских, такие тоже в нашей армии были по лендлизу, Фёдор это слово знал. Прошедшие пол своей страны и пол-Европы, побывавшие за годы войны в таком множестве мест, видевшие столько рек, гор, лесов, даже морей, деревень, городков и сел, столько, что за все послевоенное время они не видели и десятой, а может и сотой части такого разнообразия жизни, они обсуждали не то, как, с каким напряжением сил и воли они защищали или отбивали у врага эти населенные пункты, а то, как жили люди в этих местах, их вид, их быт, какие хлипкие хаты на Украине, какие ухоженные поля в Прибалтике, какие прямые и ровные дороги в Германии …. Они говорили о чем угодно, только не о войне.
Но и этот разговор был несвязным и рваным. Они много и подолгу молчали, думали каждый о чем-то своем. Но в молчании этом не было никакой неловкости, никакого напряжения, никакого ощущения, что молчание это от того, что им нечего друг другу сказать. Им как будто особо не надо было друг другу что-то говорить, как будто они знали друг о друге все. Как будто они выросли вместе с малых лет, и у них не было друг от друга никаких тайн. Они были как братья…
Засарайные посиделки всегда заканчивались одним и тем же. Разливалась по рюмкам последняя водка, дядя Паша скручивал последнюю цигарку и обращался к Штрафному:
– Штрафной, ну давай повесели, расскажи, как там тебя оперировали? Уже год не слышал, забыл…
И Штрафной начинал историю, про то, как в полевом госпитале, Фёдора всегда интересовало, откуда такое название, значит, бывают еще лесные госпитали или горные, про то, как в полевом госпитале у него, у Штрафного, молодая женщина-хирург доставала осколок из паха и как он переживал, чтобы ему не отрезали чего лишнего. Из этого рассказа Фёдор впервые узнал, что главные признаки мужского человеческого существа совсем не обязательно называть унизительным, как ему казалось, словом, созвучным с процессом «писать» или уже известными им нецензурными терминами, а можно назвать просто «причиндалами». Определение это ему очень понравилось и пользовался он им впоследствии при любом подходящем случае.
Рассказом Штрафного посиделки заканчивались. Дядя Паша вставал:
– Ну что, мужики, будем жить дальше. Без команды не умирать …
Пустые бутылки отдавали Косте-инвалиду. Бутылок было много, но пьяных не было совсем.
Когда дядя Паша приходил домой, Фёдор со Славкой уже играли в своих пластилиновых солдатиков. Дядя Паша снимал гимнастерку, аккуратно складывал ее конвертом и сам клал в дальний угол нижнего ящика комода. Потом надевал старую майку, выходил на балкон и долго курил. И, кажется, в этот день больше не говорил ни слова.
Глава 11. Компания
Как и когда они сошлись, объединились, скорешились в эту компанию Фёдор не помнил. Все произошло как-то само собой. Между четырьмя панельными типовыми домами-новостройками неизвестно чьими усилиями построили простенькую хоккейную коробку. Залили лед и каждый вечер на коробке начались жаркие баталии. Порой поиграть даже стояла очередь. Играли до трех голов. Команды поначалу складывались стихийно, потом кто-то отсеивался, приходили другие, но уже после первой зимы сложилось несколько мальчишеских компаний, интерес которых не отграничивался только хоккеем.
Играли в войну, в футбол, ходили в лес, рыли блиндажи, строили «штабы», выпиливали из досок пистолеты и автоматы, строгали мечи, мастерили луки и стрелы – интересных и увлекательных занятий было много.
Точно также со сражений на хоккейной коробке сложилась и их компания, началась их дружба, постепенно превратившаяся из простого желания общения в потребность. Фёдор знал, что когда он собирался на лето в деревню, или позже, на несколько недель в пионерский лагерь, главным его сожалением было лишиться этого практически каждодневного общения с его пацанами.
Их было четверо. Пятым в их команде был круглолицый, рыжий и веснушчатый Аркашка Обухов, года на два или на три помладше. Рассказ о нем немного уводит в сторону, но он стоит того. Сочно-рыжий и веснусчатый Аркашка присоединялся к ним в основном только на хоккее или футболе. Но притом, что он был самый младший, в хоккей Аркашка играл лучше всех во дворе. Он играл лучше всех и больше всех. Когда бы Фёдор не приходил на коробку, Аркашка был уже там, как бы поздно Фёдор не уходил, Аркашка там еще оставался. Даже если на коробке не было никого кроме него, Аркашка долбил шайбой в борта или бросал с разных позиций по воротам, или нарезал круги на коньках. Он один из первых во дворе встал на коньки и освоил их так, что сбить его с ног было почти невозможно. Да, собственно, кроме хоккея другие занятия их компании Аркашку не интересовали. Да и в хоккей он играл с ними не так долго – года три. Потом его где-то приметили и пригласили в хоккейную секцию на стадионе «Бумажник». С тех пор пацаны видели его довольно редко. Точно также как раньше на коробке, рыжий Аркашка теперь пропадал на стадионе. Как-то зимой возвращаясь довольно поздно с тренировки, он занимался лыжными гонками, Фёдор проходил мимо хоккейной коробки «Бумажника» и услышал характерные звуки торможения коньков об лед и удары шайбы о бортик. На коробке было двое – Аркашка и дядя Толя Гирт. Дядя Толя Гирт был тренером «Бумажника». Сухой, жилистый немец. На бумкомбинате его знали и уважали все. Есть такое выражение – «он был мастер на все руки». Дядя Толя Гирт был «спортсменом на все руки». Да и «на ноги» тоже. Он тренировал и хоккейную и футбольную команду комбината, бегал за комбинат эстафеты, и бегом и на лыжах, поднимал штангу и гири, играл в волейбол. А еще он очень мало улыбался, хотя все его считали очень добрым. Он никогда и ни на кого не поднимал голос, знал на стадионе по имени-отчеству всех от директора до дворника и последней уборщицы. Вообще-то, как сказали однажды Фёдору по «большой тайне», дядю Толю Гирта на самом деле звали «Адольфом Фридриховичем», но по известным обстоятельствам так его никто и никогда в лицо не называл, а для всех он был Анатолием Фёдоровичем.
Дядя Толя Гирт в теплой меховой летчицкой куртке и в таких же летчицких унтах, стоял у бортика, а Аркашка нарезал круги и зигзаги между несколькими брошенными на лед валенками и раз за разом бросал по воротам разложенные в разных местах шайбы. В темноте, царившей за пределами коробки, Фёдора видно не было и он, незамеченный, несколько минут стоял, наблюдая за происходящим. Больше всего его поразило лицо дяди Толи Гирта. Дядя Толя улыбался широкой и счастливой улыбкой. Таким его Фёдор не видел никогда.
Да, рыжий Аркашка стал настоящим хоккеистом. Из «Бумажника» его забрали в хоккейный интернат в Кирово-Чепецке, а потом он стал чемпионом мира, пусть среди юниоров, но зато дважды. Один из чемпионатов проходил в Ленинграде, они смотрели матч по телевизору в фойе студенческой общаги. Аркашка забил буллит и Фёдор был дико горд, хватал всех за плечи и орал – «этот парень с моего двора». Потом Аркашка долго играл за команды высшей лиги. Уже в 2000-х Фёдор нашел его в интернете и сразу узнал на фото, хотя прошло больше сорока лет. Аркашка тренировал юношескую хоккейную команду в Твери. На фотографии он стоял у бортика и наблюдал за игрой своих мальчишек. А на лице его была точно такая же улыбка, какую когда-то давно темным зимним вечером Фёдор увидел на лице дяди Толи Гирта.
Дядя Толя Гирт уехал в Германию в начале 90-х. Вернее, как говорили, сам он ехать не хотел, его увезли. Жена и дети. Потом от кого-то из уехавших немцев пришло известие, что через пару лет после отъезда он умер. Фёдор не поверил. Дядя Толя все жизнь занимался спортом, никогда и ни на что не жаловался. У него, несмотря на занятия спортом, похоже даже травм никогда не бывало. От чего же он мог умереть? Если только от тоски. Немец умер от русской тоски…
Да, все-таки одного настоящего хоккеиста их пятерка воспитала. Для остальных хоккей остался тем, чем он и был для них самого начала. Возможностью общения.
Толька Белкин на хоккее любил сражаться – толкаться, прижимать противника к борту, проводить силовые приемы, а по-простому – драться. Он со всей силы лупил по клюшкам, изо всей силы бил по шайбе, от него никогда нельзя было получить мягкого удобного паса. Даже пас его надо было укрощать.
Андрюха Петровский играл в противоположный хоккей, сейчас бы сказали интеллигентный. Он красиво обводил, принимал какие-то, как любят говорить в репортажах спортивные комментаторы, нестандартные решения, отдавал мягкие удобные пасы. Смешно конечно сравнивать их хоккей и хоккей сборной, но Фёдору игра Игоря Ларионова всегда напоминала Андрюху. А когда наши играли где-то, то ли на чемпионате мира, то ли на чемпионате Европы и Ларионов, зайдя в зону, мягко отдал пас между ног назад накатывавшему Сергею Макарову, Фёдор отчетливо вспомнил, как однажды точно также ему оставил шайбу Андрей. Разница только в том, что Фёдор накатывать не мог, он не накатывал, он набегал, потому что играли они в валенках, коньки у всех появились намного позже.