Полная версия
Змеиный медальон
Так, видно, думали и солдаты. Было их немного, отпора они не ждали. А народ наш волюшку любил и с оружием ладил… Сгинули в лесах королевские конники. Любославу же не до нас стало. Сын прежнего короля, мальчик лет двенадцати-тринадцати при помощи воинов-чародеев с острова Пенноводный отвоевал у него трон. И едва усмирив дядиных сторонников, двинул пенноводнинский отряд за Лесную Реку.
У меня есть дар предчувствовать беду. Я сказала людям, чтобы бросали дома и бежали в лес, как можно дальше. Но недавняя победа кружила им головы, и они верили, что одолеют пенноводнинцев так же легко, как ленивых и беспечных вояк Любослава. Они лишь позволили мне увести детей… Когда через пять дней мы вернулись в деревню, то увидели пепелище, а посреди него – гору обгорелых трупов… Ближайшее селение, на речке Щучьей, постигала та же судьба. С тех пор мы укрываемся в лесу. Юный король Добродей хотел превратить Залесоречье в мёртвый край…
– Добродей! – фыркнул потрясённый Кешка. – Злодей он, а не Добродей!
– Ты знаешь эйкальский? – быстро спросила старуха. – Ах да, понимаю… Так вот. В Земле Единых Людей не должны проведать, что по нашу сторону Лесной Реки есть живые. Поэтому ты не сможешь уйти отсюда куда глаза глядят. Тебе придётся остаться с нами и жить нашей жизнью. Уверяю, это не самая плохая участь… А теперь ступай. Ты голоден. Скажи, пусть тебя покормят.
Кешка поднялся, машинально запихнул медальон в карман джинсов. Старуха встрепенулась.
– Знак держи при себе! Лучше всего надень на шею и не снимай, что бы ни делал. Даже на ночь.
Длинный стол, человек на сорок, был пуст, котёл на подставке чуть в стороне – холоден. По стенкам налипли остатки бурого варева. Местные держались поодаль, следили настороженно. Если Кешка пытался встретиться с кем-то взглядом, отворачивались. Кричать – далеко, да и не хотелось ни о чём просить этих угрюмцев. Он же для них вроде марсианина. Глядят и ждут, не позеленеет ли у него кожа и не вырастут ли уши-локаторы…
Ну и чёрт с вами! Кешка совсем уже собрался поддеть пальцами со стенки котла немного рыхлой массы – хоть попробовать, как вдруг под носом у него выросла чернявая бабёнка, замахнулась поварёшкой:
– Куда лапы распустил! Щас врежу!
Голос – чисто бензопила, и сама вся в тётю Любу – такая же малорослая, грудастая. У Кешки кольнуло внутри: он же тётю Любу, получается, никогда больше не увидит…
– Ваша главная сказала, чтобы мне дали поесть, – выдавил он, сглотнув подкативший к горлу комок.
– Кто сказал – Мара? – чернявая сбавила тон.
Кешка не знал, как звали старуху, но твёрдо кивнул.
– Вот ещё! Кормить мне тут всяких… Ладно, давай плошку.
– У меня нет.
– Так чего ж ты припёрся? Я тебе что, в горсть насыпать буду! Ходит тут неизвестно кто, неизвестно откуда, и без плошки ещё…
Бензопила набирала обороты. Похоже, придётся терпеть до завтра. Сядут все за стол, выползет эта Мара из своей берлоги, глядишь, и ему обломится… Живот протестующее заурчал. Но Кешка повернулся к хозяйке котла спиной. Под каким деревом ему лучше устроиться на ночлег?
– Стой! Куда пошёл? Садись, обалдуй!
Через пару минут перед ним стояла глиняная миска, до отбитых краев наполненная серо-бурыми комьями – каша с мясом, как гордо объявил тёть-Любин клон.
Каша оказалась чем-то вроде перловки, мясо – жёстким, волокнистым, с привкусом хвои и каких-то душистых приправ, всё холодное и без крупинки соли. Но Кешка слишком проголодался, чтобы привередничать. Бензопила уселась напротив, разложила на столе тяжёлые груди – бюстгальтера у неё не было, распахнутый ворот рубахи открывал глубокую впадину между двух смуглых выпуклых полушарий… Кешка уткнулся в тарелку.
– Ты, значит, пришёл с Той Стороны?
– М-м, – ответил Кешка, перемалывая зубами мясные желваки. Пусть понимает, как хочет.
– Меня Маниськой зовут. То есть вообще-то Блаженной, но все Маниськой кличут. А тебя?
Глубоко посаженные чёрные глазки блестели любопытством.
Да она ведь совсем молодая, сообразил Кешка, вглядываясь в обветренное землистое лицо. Старуха не сказала, что кто-то из взрослых уцелел. Этой Маниське лет двадцать, не больше.
– Кеша, – представился он. – Можно Кешка.
Чернявая прыснула.
– Правда, что ли? Тебя правда так зовут?
– А что?
– Нет, правда? – Маниська давилась смехом, зажимая рот руками. – Это у вас на Той Стороне такие имена? Ке-ейшка… Гы-гы!
Она произнесла его имя протяжно, странно выговаривая звуки, – и у него в мозгу вдруг щёлкнуло. Он-то думал, с ним по-русски говорят, а получалось… То есть пока толком не понятно, что получалось. Вроде как Маниська выговаривает слова по-своему, а он понимает безо всякого перевода, и она его – точно так же.
«Кейшка», – эхом отозвался в голове Маниськин голос… Оп-ля. Слово-то непечатное. Не дай бог, дурочка расскажет своим, ему же спасу не будет! А они вон из-за деревьев подтягиваются, сами услышать могут…
– У нас это слово ничего такого не значит, – буркнул он, оправдываясь. – Сама – Блаженная…
Кешка вслушался в звуки, которые повисли в воздухе: А-ма-ни-си-я. Он даже не знает, как называется местный язык, а уже говорит на нём. Чертовщина какая-то!
– Ну, Аманисия. И что с того?
– Блаженная, значит.
Теперь получилось по-другому: «луймихса». И на этот раз Маниська поняла.
– Чего-о? Сам – блаженный!
Похоже, для неё слово «аманисия» – просто набор звуков, которые числятся ей именем. Это, как у нас, Пётр – камень, Георгий – победитель… Получается, он, Кешка, понимает Маниськин язык лучше самой Маниськи. То есть, похоже, уже не Маниськин, а… откуда там взялось её имя, из какого-нибудь местного греческого?
Названия и имена, по идее, переводить не принято. Тогда, выходит, Лесная Река – это… Хотимь. Вот как! Страна Единых Людей – Майнандис, Добродей – Питнубий, а его папаша с дядей, как их там… Кешка окончательно запутался и махнул на эту лингвистическую муть рукой.
– Ладно, забудь. Зови меня Иннокентий.
Своё полное имя он терпеть не мог. Вон и Маниська повторить не смогла… Но Кешкой ему в этих краях точно не зваться!
– Ин-но-кен-тий, – чётко, по слогам выговорил он.
– Ой, Кен! – Маниська просияла. – Кен Могучий!
– Что, опять какое-то ваше слово?
Он прислушался к себе, к звукам, которые выходили из Маниськиного рта… Вроде, нет.
Пока она удивлялась, как это он не слышал о Кене Могучем, сыне пахаря Силы и Хлебной Девы, – ведь его даже малые дети знают! – Кешка покончил с кашей и дочиста выскреб миску. Заодно понял, вернее нутром почуял, что есть имена, которые всё-таки стоит переводить. Если пахарь – Сила, то он Сила и есть, буквально, в лоб, в этом качестве его самая суть заключена.
Хлебная же Дева вовсе не жница или пекарша какая-нибудь, как он сперва подумал, а дух возделанного поля. Можно сказать, фея. Летом пляшет и резвится с подругами в стеблях жита, зиму пережидает в подземном царстве. Кто усерден в земледельческом труде, тому хлебные девы помогают, у кого на делянке сорняки да запустение, с тем могут злую шутку сыграть…
– А Сила всем пахарям пахарь был, – Маниськин голос обрёл напевность, стал ниже, приятнее. – Столько земли умел вспахать, сколько другому за тот же срок налегке не обойти, борозду клал глубокую, ровную – залюбуешься. И хлеба родились у него на зависть всем. И сам он был статный да ладный… Хлебные девы смертным показываться не должны, но одна не утерпела, вышла перед пахарем во всём блеске своей красоты…
– Они полюбили друг друга с первого взгляда, поженились, и у них родился сын, которого назвали Кеном, – скороговоркой закончил Кешка.
– А говорил, не знаешь! – Маниська обиделась.
– Так я и не знаю. Просто догадался, – хотел добавить: обычная мыльная опера, но поостерёгся. Кто знает, во что преобразуется это название на местном наречии. – Ты дальше рассказывай.
– Ну вот… Прожили они лето, как муж и жена, а потом настало время Хлебной Деве в подземное царство уходить. Говорит она Силе: «Ты меня жди, я по весне вернусь». А сама уже в тягости была, только ему не сказала, чтобы не тревожить зря. Думала, как до весны вся природа засыпает, так и дитятко в её чреве заснёт до тепла. Но вышло по-другому. Тягость её стала вскоре всем видна, а под конец зимы приспело время рожать. И пришла к ней Хозяйка подземного царства, и молвила: «Глупая, думаешь запреты наши просто так, впустую, придуманы? От смертного мужа зачала ты смертное дитё. Родишь сынка в царстве мёртвых – и наверх он уже не поднимется. Не видать ему света-солнышка, не ходить по травке-муравушке, а навечно лежать во сырой земле, не живому уже и не мёртвому, и страдать от тоски, и мучиться…»
Маниська всхлипнула, растроганная собственным красноречием.
– Принялась Хлебная Дева Хозяйку умолять, чтобы сыночка её пощадила, отпустила в подсолнечный мир. «Ты знаешь закон, – отвечала Хозяйка. – Жизнь жизнью выкупается». – «Знаю, – сказала Хлебная Дева. – Возьми мою жизнь, только сына спаси». Перенесла её Хозяйка в средний мир, положила в овчарне между козами. Там Хлебная Дева от бремени и разрешилась. Обтёрла ребёночка соломой, взяла на руки, вышла под небо. Глядь, перед ней дом пахаря Силы. Только и успела, что опустить сосунка на крыльцо – тело её стало прозрачным и невесомым, как туман. Дунул ветер – и развеял Хлебную Деву без следа. Тут козы в овчарне все враз замекали, заржала кобыла на конюшне, залаяла собака в конуре. Вышел пахарь Сила посмотреть, что за шум, увидал ребёночка на крыльце и в один миг всё понял. Взял он сына на руки…
Кешка слушал невнимательно – больше поглядывал на лесных жителей. По одному, тихой сапой, они подтягивались к столу. На лицах скорее любопытство, чем враждебность, но кто их знает…
И тут Кешку молнией насквозь прошило: сирота! Подкидыш! Этот Кен подкидыш, как и он сам… Герой чужого предания в полсекунды стал для него родным братом.
– …Нарекаю тебя Кеном, молвил пахарь.
И Кешка сказал:
– Да, правильно. Кен – хорошее имя. Мне подходит.
Кажется, у него дрогнул голос, и Маниська расплылась в улыбке.
– Рос Кен не по дням, а по часам. Силу богатырскую набирал и того быстрее. Когда сравнялось ему пять лет, околела старая кобыла отца его. «Как же быть? – воскликнул пахарь. – Как я выйду в поле без лошади?» – «А давай, – сказал Кен, – я вместо неё впрягусь». Подхватил он плуг и поволок по полю, да так резво, что отец едва за ним поспевал…
На поляну вышел высокорослый голенастый парень – штаны до колен верёвкой подвязаны, ступни такие, что за ласты принять можно, голый по пояс, на голове что-то вроде плетёной шапочки. Встал, подбоченился. Плечи вроде неширокие, и грудь впалая, но кулаки с дыню. Лицо длинное, носатое, скулы торчат, глаз не видно под тяжёлыми надбровьями, на щеках серые мазки – зачаток будущей бороды. А у Кешки даже над верхней губой – только лёгкий намёк, хотя давно бы пора…
– Когда Кену стало семь…
– Маниська! – медведем проревел голенастый. – Иди сюда!
Она сидела к поляне спиной – и бровью не повела, точно не слышала.
– Ах да, забыла. Хозяйка, когда Хлебную Деву отпускала, наказала ей строго-настрого к груди сосунка не прикладывать, молока своего не давать, не то…
– Иди сюда, кому говорю! Маниська!
Она обернулась всем корпусом, плеснув над столом чёрными космами, и включила бензопилу:
– Чего орёшь? Сам иди, ежли надо! Не видишь, я с человеком разговариваю…
И он подошёл. Схватил Маниську за волосы, сдёрнул со скамьи, как тряпичную куклу, волоком потащил за собой. Она беспомощно извивалась, колотя по земле крепкими смуглыми ногами и голося без умолку.
Кешка огляделся: лесные люди, те, что стояли поближе, втянулись обратно под деревья, а дальние наоборот выдвинулись, любопытствуя. Женщины с той стороны поляны крикнули что-то насмешливое – то ли Маниське, то ли её обидчику. Вмешиваться явно никто не собирался. И ему, Кешке, то есть Кену, не следовало. Но она только что сидела так близко, улыбалась ему, блестя чёрными глазами…
Он обошёл вокруг стола и понял, что теменем едва достаёт голенастому до подмышек. Взял поварёшку, благо ручка длинная, похлопал по высокому плечу.
– Эй, дядя.
Может, как с Борькой – пронесёт…
Голенастый был неповоротлив, его кулак взлетел в воздух тяжелогружёным бомбовозом и, пока неспешно, торжественно заходил на цель, Кешка успел нырнуть в сторону. Парень уставился на свою руку, удивляясь, как это он мог не попасть. Кешка посмотрел в мутно-голубые, как у новорожденного котёнка, глаза. Твёрдо произнёс:
– Я не знал, что она твоя девушка. Если бы знал, ни за что не стал бы с ней разговаривать.
Тяжёлые веки дрогнули и опустились, острый подбородок склонился на грудь.
А потом кулак взлетел вновь – камнем из пращи, и на Кешку рухнуло небо.
Оно было тяжёлым и гулким, как медный котёл.
***
Вечные силы, что значит, личное дело затерялось?
Человек в светлом плаще-тренчкоте бесцельно брёл по улице. Прошло почти тринадцать лет. Всего тринадцать. Как же так можно? Документ строгой отчётности не напёрсток!
Он выбрал этот мир, прогрессивный, сытый, многолюдный, в надежде, что ребёнку тут будет хорошо. Но, главное, из-за ватной глухоты здешнего Эфира. В этом мире читать объекты можно, только подойдя вплотную. Отличное место, чтобы спрятать что-то или кого-то.
Сам себя перехитрил.
В кармане лежал список приютов, в которые направляли детей из дома малютки. Он начал с того, что в городе. Теперь придётся мотаться по деревням, проверять остальные.
Человек в плаще устал и был голоден. Слишком много сил ушло, чтобы выжать сведения из властных, самоуверенных директрис, чтобы заставить их помогать…
Впереди по правую руку пространство раздалось, заблестели на солнце жучиные спины выстроенных рядами самодвижущихся повозок. В глубине разогретой площади, пахнущей железом и химией, лежал оранжевый куб большого магазина, из разряда тех, где есть и продукты, и вещи на все случаи жизни, где развлекают и кормят. То, что нужно.
Человек влился в людской водоворот, вбираемый раздвижными дверями, – один из многих, такой же, как все. Чем хороши миры, подобные этому: никто не взглянет на тебя дважды, все твои странности сгладятся и утонут в зыбучих песках толпы.
Шумел фонтан, зеленели, не по сезону, растения в кадках, глянцевый пол дробил льющийся с высоты свет на множество маленьких солнц. Человек в плаще усмехнулся. Вечный праздник, на котором так легко расставаться с деньгами. Кошелёк в кармане перевоплотился вместе с одеждой, в нём не звякало, а шуршало. Хорошо.
Он огляделся в поисках хода на верхние этажи, где в таких местах располагались едальни. Внимание привлекли красочные вспышки в рамах за стеклянной стеной. Он видел такие раньше, но эти рамы были непривычно плоскими, не толще отальских гобеленов. Изображения в них, слишком яркие, контрастные, резали глаз.
Когда-то он любил разгадывать тайны чужих чудес, и его, как ребёнка, потянуло к пёстрому мельтешению за стеклом. Он решил поддаться импульсу. У обычных людей это зовётся интуицией. Возможно, струны его души уловили некую подсказку в мировых вибрациях.
Но что могут сообщить движущиеся картинки?
Взгляд скользнул по рядам экранов, где сменяли друг друга виды природы, городов и людей. Зацепился за сценку, чуть отличную от других – слишком аляповатые декорации, безыскусные лица, простенькие ракурсы. Девочки, мальчики, рисунки в альбоме, резной деревянный медальон…
Он вздрогнул и резко, предельным напряжением сил, выдернул из-за стекла звук. Лишь для того, чтобы услышать прощальное: «Марина Буторина, Алексей Дубенко, специально для канала «Сиб-Сити» из Новоэтаповского района».
И картинка сменилась.
Человек в плаще ворвался в призывно распахнутые двери, выпалил в дежурную улыбку девушки, двинувшейся ему навстречу:
– Где мне найти эту Марину Буторину?
– Какую Марину? – улыбка померкла, густо накрашенные ресницы изумлённо заметались вверх-вниз.
– Да вот только что: Марина Буторина, Алексей Дубенко, для канала «Сиб-Сити»….
– Это вам, мужчина, на телецентр надо, – посоветовала продавщица, с недоумением глядя на странного посетителя.
Глава 3. Охота-неволя
На первый взгляд, жизнь в лесном селище мало отличалась то той, какую Кешка вёл дома. Овощные грядки, скотина, бесконечные хлопоты по хозяйству… Дома, правда, не было хлебных полей, и сад начинался сразу за огородом, а не у чёрта на куличках, по другую сторону сожжённой деревни. Дома плечи и спина никогда не болели так, что хоть криком кричи, и не саднили стёртые ладони.
Страда была в разгаре. Мара подгоняла своих подопечных, стращая пришествием ураганов с ливнями и градом. В поле работали все – парни, девки, подростки. Только охотников отпускали вглубь леса за дичью; по грибы-ягоды да за скотом ходила детвора. Здесь не было электричества, а значит, не было света, плиты и чайника, закипающего в три минуты, не было телефона и интернета, не было книг, радио, мыла, зубной пасты, зеркал, не было бумаги – вообще никакой. Даже нормальной уборной не было, только кое-как огороженное отхожее место у палисада. Спасибо, Мара не разрешала своим деткам гадить где попало. И так душок стоял…
Поселили Кешку в холостяцкой избе – тесной землянке без единого оконца. В вечной темени он то и дело натыкался на столбы-сохи, подпирающие крышу, или стукался лбом о крутые бревенчатые скаты. Спать приходилось вповалку на нарах, крытых травой и ветошью, накинув на себя отдающие тухлятиной шкуры или тряпьё, такое рваное, что в носку оно не годилось. И как тут заснёшь, когда всё вокруг провоняло гнилью и застарелым потом, а у тебя под боком возятся, стонут, вздыхают абсолютно голые парни. В книжках ему случалось читать, что такой-то любит почивать совсем без одежды. Это казалось причудой, навеянной идеей близости к природе или ещё какой-нибудь блажью. Но здесь, в лесной деревне, перед сном обнажались по одной причине – чтобы сберечь одежду.
Первые дни мучила тоска: неужели придётся всю жизнь скоротать в этом лесном бомжатнике… Потом он начал приспосабливаться. Как приспособился в своё время к детскому дому, потом к Куролововым и к каждому из их приёмышей. Теперь он скидывал с себя всё, даже трусы – изотрутся, где другие возьмёшь? Туземцы белья не знали. А всех тканей у них – овечья шерсть да льняная дерюга.
За день Кешка выматывался так, что отрубался, едва упав на лежак. Но через час-другой, когда проходила первая усталость, он просыпался и долго маялся на колкой подстилке среди жарких, неспокойных тел. Соседи ворочались, сучили ногами, разбрасывали руки, порой кричали или бормотали что-то невнятное. Кешка завидовал Прыне, Маниськиному ухажёру, который дрых отдельно, на полу, потому что на нарах не помещался и потому что любил во сне махать пудовыми кулаками. Одному парню, говорят, нос во сне сломал…
На другой же день, вернувшись с пасеки, Прыня подошёл к Кешке и еле слышно, глядя в землю, проговорил: «Маниську не трожь. Прибью». Кешка честно старался держаться от неё подальше. Но что делать, если она по пятам ходит? Не палкой же гнать! Девка-то добрая. Любопытная, как кошка. Всё расспрашивала, каково живётся на Той Стороне. Будто не понимала, что Прыня и её, и Кешку одним махом в землю вгонит, если застукает.
Что интересно, была у лесных людей своя школа. Только учили в ней не грамоте. Сперва Кешка стеснялся, комплексовал, что попал в один садок с мальками, которым, по меркам нашего мира, и в первый класс ещё рановато, но потом оценил преимущества. Лежишь на травке, солнце греет веки, и так хорошо, что Марин скрипучий голос кажется колыбельной:
– Слушайте шелест крон, смотрите, как трепещут листочки, как они изгибаются от дуновения ветра, задевая друг дружку. А теперь закройте глаза и увидьте эти листочки внутри себя. Идите вместе с ветром от дерева к дереву, дальше и дальше. Слушайте птичий грай, различайте в нём сорочий стрёкот и соловьиную трель, посвист синицы и песню малиновки. Следуйте за голосами птиц, перелетайте с ними с ветки на ветку. Что в этих голосах – испуг, радость, голод? Услышьте зуд комарика над ухом, шуршание ежа в траве, слушайте, как ползёт букашка по стеблю остролиста. Слушайте лес…
Кешка честно слушал – и общий лесной шум баюкал его, качал на могучей звуковой волне, как на облаке, растворял в зелени, в солнце, в синеве неба, которое проглядывало сквозь ветви. Глаза закрывались, а гул-шорохи-крики вокруг были как рокот двигателя, который нёс эту махину, этот лесной рой сквозь пространство и время.
Кто-нибудь из малолеток щипал Кешку за бок – Мара велела следить, чтобы он не спал. Бог знает, может, она и правда надеялась обучить его своей чуднóй премудрости или просто жалела недотёпу, заброшенного в чужой мир, одинокого, потерянного, замученного непривычно тяжёлой работой… Она называла себя ведьмой, рассуждала о предчувствиях и предвидениях и об особом чутье-слухе, которое может развить в себе каждый. Чтобы преподать детям эту науку, она через день выползала из своей берлоги, ковыляла глубь леса, путаясь в зарослях пижмы и багульника, оступаясь на взгорках и ухабах, устраивалась на трухлявом пне и сливалась с ним в одно целое.
Вся изломанная, скорченная, одетая в бурое тряпьё; лицо морщинистое, жёсткое, как кора. Настоящая Баба Яга. Но детвора глядела ей в рот, старшие слушались без возражений. Прыню за то, что едва не пробил дыру в Кешкиной черепушке, Мара отправила помогать на пасеке, хотя он, оказывается, до смерти боялся пчёл. Отправила на целую неделю, то есть на местный лад – девятидницу. И он пошёл. Ни словечка против не сказал, хотя мог переломить Мару пополам двумя пальцами. В этой её власти над лесной деревней, пожалуй, и заключалось подлинное колдовство.
Старуха сидела, полуприкрыв круглые глаза. На солнце они выцветали, теряли свою пронзительную яркость. Как сова, Мара слепла от дневного света. Но ей зачем-то нужны были эти уроки:
– Слушайте дыхание друг друга, замечайте, кто как дышит. Идите вслед за вдохом, в грудь, туда, где бьётся сердце, слушайте его стук, и ток крови в жилах, и пение жизни в каждой частице вашего тела, большой и малой. Найдите в этом многоголосье главный тон, который есть основа всему. Патя…
Косматый босоногий ребёнок в рубахе до колен – мальчик или девочка, не поймёшь – повернулся лицом к соученикам. Глубоко вздохнул и выпустил из себя долгую глубокую ноту, похожую на негромкое гудение колокола:
– Хм…амммм…
– Запомните это слово – доминанта. Становой тон мироздания. Научитесь улавливать его, и остальное не составит труда. Ибо на доминанту, как на ось, нанизаны все звуки на свете. Она служит опорой вселенной подобно тому, как позвоночник служит опорой телу. Ваш позвоночник – это струна, созвучная главному тону мира. Услышьте его внутри себя… Слышите?
– У Берёзки урчит в животе! – пискнул тонкий голосок, и дети засмеялись.
– Значит, на сегодня мы заканчиваем. Кен, проводи меня до дома…
Кешка вздрогнул, когда холодная, жёсткая рука опустилась ему на плечо.
Мара двигалась медленно, дышала тяжело, и Кешка всё гадал: она выбрала его, потому что он больше и сильнее малышей, или потому что хочет ему что-то сказать.
И она сказала – у самой двери, вцепившись в косяк суковатыми пальцами:
– Ты не веришь, вот у тебя и не получается. Позволь себе поверить. Всего один раз. Пробы ради.
Может, это что-то вроде коллективного гипноза, гадал Кешка. Она приручает их с малолетства. И меня хочет приручить…
Он сполз с нар, нашарил одежду и ощупью, через чужие ноги, по неровным ступеням выбрался наружу. Дверь стояла нараспашку – для вентиляции. Кешка привычно замер, опьянев от ночной свежести, от запахов леса. А когда глаза различили очертания стволов и крыш – тёмное на тёмном, – медленно побрёл через спящий посёлок.
Меж крон зеленоватым блином висела луна. Тени впадин на её поверхности складывались в рисунок, похожий на знакомый лик естественного спутника Земли, и глядя на него, Кешка безотчётно верил, что по-прежнему находится в родном мире, просто очень-очень далеко, в Австралии где-нибудь…
Серебристый свет очертил обрубок ствола в полтора человеческих роста.
Главный идол лесных жителей.
Такой же, говорят, стоял в деревне и сгорел вместе с ней. С одной стороны вырезана мужская фигура, с другой – женская, со всеми анатомическими подробностями. Резьба плохонькая, вульгарная, будто хулиган на заборе ножичком баловался.
Идола этого изваял Стук, одиннадцатилетний сын деревенского плотника, – прежде, чем рядом со старой Мариной хижиной был выстроен первый дом нового селища. Мальчик усвоил многое из отцовского ремесла и за пять лет стал мастером. Избы, возведённые под его командой, не рушились. Столы, скамьи, лари он тоже навострился делать добротно – раз больше некому. Но нигде ни завитка, ни глазка, ни лучика.
Дара да и тяги создавать красивое в парне не было, и у Кешки засвербело – взяться, показать себя, чтоб удивились и порадовались. Чтобы хоть в чём-то не ребёнком малым за другими повторять, не во всём неумехой казаться. Но примерился к Стуковым инструментам и загрустил. Для плотника эти скобли, тёсники и просеки, может, хороши, а столяру от них пользы нет.