bannerbanner
Наследники Византии. Книга первая
Наследники Византии. Книга первая

Полная версия

Наследники Византии. Книга первая

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Поддержи меня, Павел Андреич, – напрямик вдруг сказал Воронцов.

Коробьин не спеша вошел в дом, молвил:

– То, что бояре наши, – улыбка кошачья, – на все согласят… об этом даже не думай! Не дурни ж они совсем: из самовластных бояр в московские холопы идти. Сейчас мы с тобою и всё напишем, и грамоты изготовим…

Семен Иванович кивнул. Великокняжеский дьяк уже дожидался в отдельном покое, созванный Воронцовым заранее.

– Тут бы вот что, – Коробьин опять улыбнулся не то лукаво, не то зло, – за князюшкой нашим как бы заминки не стало.

Опочивший сегодня Великий князь Василий Федорович был очень добрым человеком. Бояре рязанские никогда не знали его грозы, и отцом Великий князь был мягким, потачливым. Он так баловал своих детей, будто никогда не чел слов Писания: «Нагибай выю ребенка в юности, и сокрушай ребра его, доколе он молод, дабы, сделавшись упорным, не вышел из повиновения тебе». Так и сталось. Бояре Воронцов и Коробьин знали, что еще пару лет назад, когда Великий князь стал приискивать жену своему наследнику (14 – 15 лет – самый возраст), то княжич Иван изошелся криками, требуя от отца даже не заговаривать с ним «об этих колодках несносных, цепях острожных». Великий князь не посмел перечить сыну!

А тут и Державный бесконечно слал из Москвы дорогие подарки «возлюбленным племянникам». Казалось, и месяц с неба достанет им, ежели рязанские племянники того пожелают. Эти подарки вызывали постоянные ссоры между братьями, словно московский дядюшка нарочно подгадывал: оделить одного – забыть другого, и наоборот.

Коробьин искоса поглядывал на праведного Семена Ивановича. Тот, честный до испода сердца своего, считал невместным осуждать великокняжескую семью. Но правда-то, вот она – туточки!

– Ладно! – Сказал вдруг быстро Коробьин, – напужаю князюшку нашего! Детки те, что отца своего николи не страшились, других боятся! Расскажу ему, пусть повспомнит, да призадумается, что в их роду с князьями, которые потеряли свои княжества, делали. Дед его одного племянника, другого угробил, а дядюшка сам – то Иоанн Державный зубы на родных братьев точит! Так что пусть не мыслит Иванушко наш, что в Москве его пироги медовые сожидают. Это только вначале пироги, а после – мешок каменный, отрава ли в курице, изгнание ли…

Ох, как не понравились Семену Ивановичу эти речи! Где тут любовь к ближнему, где почтение к князю своему?! Но Коробьин, не дав возразить Воронцову, быстро поднялся, перекрестился на образа, и сказал ни к тому, ни к сему уже на пороге:

– Последние времена. Скоро миру конец, Семен Иванович, али не знаешь?!

Глава 3 Чревоугодие

«…и питалися зелием зде растущим,

былием, иже от земли самовзросшимся,

с персию смесив, ядох»

из «Жития преподобного Александра

Свирского»

В 6993 году (1485 от Рождества Христова) Москва сожрала Тверь. Тверь, великую духом своим, святостью; Тверь богатую, торговую; Тверь, несколько столетий боровшуюся с Москвой за первенство на Руси.

Все последние годы Державный, змей подколодный, переманивал к себе тверских удельных князей и бояр. Ласкал перебежчиков, стараясь почестями прикрыть измену. В конце августа 6993 года царь Иоанн двинул к Твери бесчисленную рать – «… ибо утроба его как ненасытное жерло и жадность его не знает пределов» – записал рязанский летописец.

Все эти события живо отозвались в Рязанском княжестве – теперь Рязань оставалась последним самостоятельным государством из всех бывших княжеств Золотой Руси. Рязань уже не могла, как в былые века, спорить с всесильной соседкой, но могла сохранить свое Великое княжение, оставаясь независимым государством, хотя и под патронатом Москвы.

В конце – концов рязанский княжеский дом по лествичному праву стоял выше дома московского! А такие люди, как Семен Воронцов и Павел Коробьин хорошо понимали, чем для них лично закончится московское пленение. Из Великих бояр они сразу превратятся в прислужников московского царя, утратят всё: право распоряжаться своей землей, её доходами, утратят почет и даже боярство своё…

Двуличие стало основой рязанской политики. С одной стороны угождали, как могли Иоанну, с другой, пользуясь годами мирного времени, укрепляли Рязань, устраивали землю. В конце концов Державный не вечен…

* * *

Боярин Воронцов разрывался между делами княжескими и домашними. Анна Микулишна в августе опять разродилась мертвым младенцем, и всю осень пролежала слабая, больная. Подрастали сыновья. Феденька так и тянулся тонкой былиночкой – покорной, незаметной, а Мишка своим неуёмным нравом приводил в острах родителей. И как только у него живости хватало на всякое баловство! С детства полный, круглощекий, к пяти годам Мишутка превратился в сущего увальня. Ноги у него выровнялись, но немного косолапили, а ручки были до того полными, что мужик не мог обхватить их ладонью.

– Богатырь растет! – нахваливала женишка для своей дочки вдовая боярыня Евлампия Савишна.

После Рождества Анне Микулишне полегчало, и теперь она навещала рязанских боярынь.

Евлампия Савишна гостеприимно усадила Воронцову с сыном за стол, сама подкладывала Мишеньке лучшие куски. Катыш2 сидел между хозяйскими дочками, болтал косолапыми толстыми ногами. Справа от него насупилась длинношея Агафья, а слева сопела ушастая Машенька. Пока боярыни тешились пересудами о тверских и рязанских новостях, Мишутка успевал съесть не только то, что лежало в его тарели, но и запустить лапу к соседкам. Оторопевшие от такого нахальства отроковицы, выпучив глаза, смотрели на уминавшего их пироги с сёмгой постреленка. До поры до времени сестры молчали. Но когда подали румяный сладкий хворост в меду, и толстая рука Мишки потянула к себе всю мису с лакомством, Агашка и Машка не выдержали и заголосили во се горло. Ясное дело: «Дитя плачет, а у матери сердце болит».

– А у меня мяско забрал! – кричала старшая сестра.

– А у меня пирог! – вторила ей младшая.

– Ах ты, волчья утроба! – замахнулась на «женишка» Евлампия Савишна, – мало тебе! Куда только лезет…

Анна Микулишна не позволила ударить сына.

– Да что ж ты его раскормила как борова! У других отбирать…

И, разгорячив сердце, боярыня Евлампия попыталась дать подзатыльник Мишутке в другой раз.

– На своих погляди! Нарожала, ни кожи, ни рожи!

* * *

Дома Анна Микулишна во всем повинилась господину и мужу своему.

«О чрево безстудно и николи не насыщаемо… Тебе же повинуемся и, разжигаемые страстями, уподобляемся бессловесным скотам!» Семен Иванович глядел на добрую супругу свою и, сдерживая гнев, сказал все же раздраженно:

– Более я не позволю ему столько есть! Уж и вправду, до такого стыда… у людей… Стыд!

В глазах Анны Микулишны засеребрились слезы. Чувствуя остуду мужа и свою вину, она комкала в руках шелковый платочек, покусывала розовые губы:

– Но ведь он же дитя еще… Ведь растет…

– Анна! Это укор нам перед людьми и гнев от Господа! Отрочатин грех вменяется родителям… Великий грех чревоугодия…

Сказано – сделано. Как ни дивно, Мишутка принял свою половинную долю каши и снеток без сетований, и голодным – уж как Анна Микулишна о том скорбела! – ни казался. Не знала ведь боярыня, что и утром, и по – обеди, а вечером непременно, – Миша бегал на поварню, где теперь хозяйничала хромая девка Анисья.

Добросердечная вековуха, по вине того же барчука уже два года как кульгавившая на левую ногу, Анисья любила Мишеньку самозабвенно. Подержать его на коленках, поцеловать в мягонькие пухлые щечки, взять за розовую ручку в перевязочках – одно Господне утешение. Стоило только барчуку заглянуть в отверстые двери поварни, как Анисья постилала чистый убрусец на стол и прибаюкивая что-то вроде: «вырастешь бальшим, Михайла Семеныч, станешь баярином, и за столом княжеским вспамянешь маи пироги», потчевала барчука до отвала.

Анисья исправно кормила дитятко оттай от родителей, а боярин Семен Иванович все дивился – уж так мало Мише дают, так мало, а он хоть бы чуточку похудел. Колдовство!

Анна Микулишна тоже стала тревожиться. Как-то у вдовой Великой княгини Анны Васильевны собрались рязанские боярыни за шитьём, пристойным рукоделием. Жена молодого князя Измайлова, приятельница Воронцовой еще с девических лет, ненароком и сказала:

– То, что Миша твой здоровеньким растет – это на добро! Милосердием Царицы Небесной… Только полненький уж сильно, ох полненький…

И, забыв иглу с розовой жемчужиной в длинных изрончивых пальцах, ласково поглядела на подругу.

Сказать более, Измайловой было в сором, да Коробьиха, жена боярина Павла Андреича, стыдиться не стала:

– Мужской силы у него не будет, вот что! – толкнула ногой девку, собиравшую клочки ниток на полу и добавила громко и ясно, – Писюрка мала останется, вся сила в брюхо уйдет!

Боярыни прилепо потупились, кто, скрывая усмешку, кто засоромившись.

Анна Микулишна растеряно обвела взглядом светлицу, рука совершила крестное знамение:

– Бог с тобою… Кто это такое удумал…

В княжеской светлице, на киоте, стояло множество икон Богоматери, все в серебряной куте. На маленьком поставце курилась серебряная же ладаница с шаром и крестом наверху, испещренная затейливой насечкой.

– Да всем известно, – опять громко сказала Коробьиха.

– Правда, истинная правда, милостивица Анна Микулишна, – вступила в говор старая боярыня Кобякова, добрая жёнка, жалостливая, – ты вон… на Марфу Никифорову погляди – сколько лет с мужем живут, а деток-то нет. Так она девкою под венцом и живет. Он-то каков боров.

И еще порассказывали словоохотливые боярыни такого…

С омраченным сердцем возвращалась молодая боярыня домой. И посоветоваться ведь не с кем! Духовнику такое не скажешь, да и мужу – упаси Боже! От одной этой мысли краска залила лицо.

Дворский Илларион встречал сани госпожи. Дождался, пока выскочат на снежок две холопки, помогут выйти боярыне.

– Где Миша? – рассеяно спросила Анна Микулишна.

– Да где ж… на заднем дворе с дворчатами3 бегушком.

Боярыня, подхватив полы легкой шубы, пошла мимо крыльца и подклетей к церкви.

Уж скоро и Воскресение Христово! Снег и в уденье не замерзает, крошится, тает под сафьяновым сапожком. И воробьи – вертлявцы раскричались, расхрабрились на притине Божьего храма. Из поварни до Анны Микулишны донеслись громкие возгласы и прибаутки:

– Ества сладенька, да ложка маленька!

– Сейчас я тебе еще, милёнак, пиражков с гарошком дам. Али с маком?

– Давай, кумушка, щец, да и хлебец твой, – отзывался задорно Мишин голосок.

– Ну и Мишка, славнай парнишка, – балагурила Анисья, – кушай варено, слушай гаворено, я вот тебе сказочку расскажу. Был человек Яшка, на нем серая сермяжка…

– На затылке пряжка?

– Ах, ты мой голубь яснай…

– Анисья, дай я тебя поцелую, – Мишутка ухватил стряпуху за уши и расцеловал в обе щеки.

На пороге стояла мать.

– Анисья, – с ужасом проговорила Анна Микулишна, испуганно обводя взглядом заваленный яствами стол, – мы же с Семеном Ивановичем… А ты…

– Гаспажа – матушка, не пагуби! – стряпуха повалилась боярыне в ноги, – жалко ведь ребятеночка, голоден он!

– Миша, а ты как мог…

Вечер этот закончился благочестиво. Вся семья после вечерней молитвы собралась в гридне, и Федя читал поучения отцов церкви и «мыслителей любомудрых» о посте и воздержании:

– «Гераклит рече же: «небрещи отнюдь тело свое подобает. Питати же худейшими брашнами». И святой Иоанн Златоуст же: «Кто постится истинно и нелицемерно, тот подражает Христу, в юдоли сей грешной уподобляется ангелам».

Федя басил нараспев, как учили в школе. А Мишенька, для исправления нравов которого было предпринято это чтиво, уже кунял.

– «Аще во Святом Писании сказано: „Претерпевший же до конца спасется“ Аще кто объядохся или опихся…»

– Михаил! – Семен Иванович тронул за плечо засыпающего мальчика, – ты слышишь, что чтет брат?

Отрок встрепенулся и согласно кивнул отцу.

– То что? – повернулся боярин к старшему сыну.

– «Зло себе сотвориши…», – затянул опять Федор, – « муку вечную за то прияши…»

Миша закрыл глаза, что бы представить себе все муки ада, которые будут ему за обжорство, и они представились ему в виде пустых тарелей на длинном столе.

– «Аще постом себя изнурих, то жизнь вечную наследят в Царствии Небесном», – громко закончил Федор.

БРЫК! И Мишка, заснув, свалился на колени к матери.

– Он все понял! – вздохнул Семен Иванович.

Муки ада недаром снились ребенку в эту ночь. Утром, после общей молитвы, Мишенька тут же улизнул из дома – и прямиком на поварню. Вот она – вожделенная обитель. Среди закопченных котлов, жарко горящих печей, жбанов, кадей, коробов с мукою, кувшинов с маслом суетились холопки. И хотя шел Великий Пост, но и каши, упаренные в печи, и хлеба ржаные с изюмом, и пряные травники – всё дурманило вкусным запахом. Барчук по-хозяйски прошелся по поварне, осмотрел наготовленное, и сказал:

– Опята? – пухлая ручка подвинула поближе тарель с грибками, – и травник с опятами? Опритчились вы? Кто ж это есть станет – одно и то же на столе?

Девки признали свою оплошность:

– Господи! Как бы от гаспожи нам не перепала!

– Я вас не выдам, – заверил Мишутка.

– Лапушка ты наш, саколик, – щебетали стряпухи, – отведай, чего табе?

– Ну, пожалуй, – Миша со знанием дела стал разглядывать еству, – вот…

– Вы что это удумали?! – Анисья коршуном залетела на поварню, – не трож, бариченочек мой хорошенький, не надо!

Анисья перехватила руку мальчика, потянувшуюся к пирогу.

– Хромоножка! Уродина! – тут же заорал боярчонок, со злостью вырывая руку.

Анисья заплакала.

– Милёнак ты мой… Да разве же мне жалко… А наказание гаспадина?!

Страх перед боярином незримо повис на поварне, будто что-то ощутимое, живое, заставил быстрее двигаться холопок. Анисья все плакала.

* * *

Четыре дня претерпения Миша вынес как добродетельный постник и послушный сын, но на пятый…

По Переяславлю лился чудный Благовещенский перезвон. Звонили во всех церквах, даже у малой дворовой церквушки Воронцовых Архип Конище колотил в било.

Благовещенье. Была большая и торжественная служба в соборном храме. Потом, как и иные сановитые люди, боярин Воронцов с семейством раздавал милостыню. Миша вынимал из корзины, которую тащил позади него холоп, ломти хлеба, моченые яблоки, твердые постные пироги и совал в заскорузлые руки с желтыми грязными ногтями. Нищих на праздник в стольный город собралось видимо – невидимо. От этих людей шел тяжелый запах беды… голода…

* * *

Дома, после малого обеда, велено было идти почивать. Миша и лёг в постелю, закрыл глаза, дождался пока дядька Приселок уйдет, и тишком побежал на поварню. Так и есть. Здесь царила мертвая тишина. Сегодня к празднику отец сожидал в гости Великого князя Ивана с юной супругой4. Еще до зари стряпухи пекли, варили, жарили, исхитряясь из великопостных яств устроить лобный обед. И вечером, и во всю ночь, будет у них работы невпроворот, от того Анна Микулишна позволила стряпухам отдохнуть в людской час – другой.

Все это Миша усек про себя, но… на дверь поварни повесили замок! Мальчик недоверчиво приподнял в мясистой ладошке старую дужку, подергал со всей мочи. И скобы, и замок держались крепко. Тогда Миша подкатил к волоковому окошечку пустую кадь, разодрал бычий пузырь, которым окно было затянуто. Он почти ничего не видел в полутьме, но чуял носом… Окошечко было такое маленькое! И так, и так крутился боярчонок… Неприступная крепость!

Немного поразмыслив, маленький стратилат побежал к избе, где жил отцов дьяк – Прохор Намин. Из всех дворовых мальчишек его сын Андрюша был самый узенький, худой. Андрюша и попался барчуку на дороге – тащил в избу ведро с водой. Бедному мальчонке даже в голову не пришло ослушаться господского сына. Андрюша без труда влез в окошечко и подал барчуку все, что тот велел.

– На, – Миша великодушно протянул Андрюше морковник из кучи пирогов и кусков жаренной рыбы, завернутых в убрусец и приятно тяжеливших руки.

– Нет…, – дьяченок отмахнул головой, – отец меня выпорет за воровство…

– Ну выпорет, так и что?! – Миша хмыкнул, поплотнее прижал к себе сверток.

Нужно было еще успеть съесть все это и лечь в постель, пока не вернулся Приселок.

* * *

Внизу гудит пир. Сыновья боярина Воронцова Федя и Миша давно отправлены в изложницу, давно прочитана вечерняя молитва, давно потушены все свечи. Барчуки лежат под теплыми собольими одеялами, оба глядят на образ тихой Богородицы, что держит в руках своего маленького – маленького сына Спасителя Иисуса Христа. Федя старается твердить про себя молитву, сбивается, не хочет слушать и все равно слушает рассказ Приселка.

Уже несколько лет сыновей боярина доглядает дядька Приселок. Он учит боярчат драться деревянными мечами, натягивать лук, пускать стрелы, ездить верхом. Приселок был ратником. Ходил и на татар, и на литовцев, на самой Угре стоял! В один из малых ордынских набегов, на границе потерял правую руку до локтя. Теперь обрубок руки болтался у Приселка в рукаве. Приселку едва ли было лет тридцать, но боярчатам он казался уже старым, потому что был хлопотлив и ворчлив как девка – перестарок, хмельного в рот не брал, семьи не имел, и вообще целыми днями неустанно нянчился с сыновьями боярина. С утра Приселок всегда отвозил Федора в школу на епископское подворье, а потом целый день тщился уследить за младшим проказливым барчуком.

Приселок всегда был занят каким-нибудь делом: что-то чинил, резал из дерева. Даже сейчас, укладывая боярчат спать и рассказывая им о тоненьких лямболях, Приселок строгал конька, почти на ощупь, при свете лампадки.

– Та…, – говорил он, – а с ними видаются клахтуны, ерестуны, та детки, кого прокляли отец с матерью.

Федя ужас как боится этих Приселковых рассказов. То начнет дядька про овинника сказывать, что мохнатой рукой возьмет и схватит ездока в конюшне за колено: и Федя долго потом боялся подходить к коню. То вот как теперь – так ясно и видится Феде лёгонькие, как былиночки, шатающиеся от домашних сквозняков детки – лямболи. За что прокляли их родители? За грех непослушания. Федя натягивает на лицо одеяло, глядит на Благую Заступницу. Иной раз отец так гневает, кричит. Ругает он всегда больше братца Мишу за его вечные бедокурства. А что, если как-то станет сечь Мишку розгами, а после и скажет: «Проклинаю тебя!». И истает толстый Мишка, на глазах истлеет. И будет после бродить по дому невидимый, пугать людей и пищать тоненьким голоском: «Ма-а-а-а-ма, ма-а-а-а-ма».

– Мама! – Федя и сам не понял, он ли это закричал от страха. Анна Микулишна и вправду вошла в изложницу со свечою в руках.

– Мама! – Миша вскочил с постели и с веселым воплем обхватил шею матери.

О разорении на поварне дворский Илларион узнал, когда уже на широкий боярский двор съезжались именитые гости. Не посмев досаждать господину, Илларион рассказал о случившемся боярыне. Все сердце сомлело у бедной матери. И еле дождавшись возможности отлучиться с пира, Анна Микулишна спешно поднялась в терем.

Из неприкрытой двери в отдалении слышались громкие голоса, пение гуслей. Миша тут же любопытно высунул голову из-за материнского плеча. Анна Микулишна усадила ребенка на ложе и с трепетом, присев подле, стремясь поймать взгляд сына, спросила:

– Миша, это ты содеял?

– Мама! Ты как имписа…

Боярыня в праздничной, расшитой серебром и лалами кике, от которой до самых плеч спускались аметистовые подвески, в золотном платье с жемчужным огорлием, походила на византийскую императрицу из книги Льва Диакона с картинками. Анна Микулишна взяла прохладными ладошками личико сына и обернула его к себе:

– Скажи мне, ты лазал на поварню? В окно?

Прошала и услышать боялась. Что же? Все благочестивые наставления, молитвы, отцова гроза, наконец? Неужто, все смог попрать, надругаться?!

– Я в окно не лазил, – сказал Мишуля, светлыми ясными глазами глядя на матушку.

– Господом нашим молю тебя, Мишенька, ты не лжешь ли мне?

– Я в окно на поварню не лазил.

– Та как бы он туда залез, – Приселок в это время собрал все стружки до единой около порога, где сидел, – гаспажа баярыня? Мне та Илларион та баял… как бы залез, говорю? Окно-то махонько.

Анна Микулишна растерянно и с надеждой взглянула на дядьку, потом на младшенького своего. Уже в дверях дожидалась её сенная девка – Семен Иванович искал жену. Боярыня лёгкой рукой наспех перекрестила сына. Ушла.

В тот же вечер пьяный дьяк Прохор Намин высек сына: вся ветхая рубашонка мальчика пропахла жаренной рыбой, дорогими мускатом и имбирем.

Глава 4 Конец Света

«… где убо суть времен обношение? Кто убо

вспомянул есть, когда явися Христос другий?»

Иоанн Златоуст

Надо сказать вам, читатели, что это время – последняя четверть ХV века – было временем особенным еще и потому, что по древним пророчествам к исходу седьмой тысячи лет от Сотворения Мира5 на землю должен был прийти Антихрист и воцариться! И тогда грядет Второе Пришествие Христа, Конец Света и Страшный Суд.

Седьмая тысяча лет неумолимо шла к исходу «… и зде страх, и зде беда великая и зде скорбь немалая» – писали в эти годы летописцы.

Семен Иванович Воронцов, как мог, оберегал свой дом от всеобщего отчаянья. И до семитысячного года можно внезапно заболеть, быть убитым на рати. Потому нужно жить так, чтобы в любое время достойно предстать пред Господом.

И все же трудно было не предаться всеобщей скорби. По Руси бродили паломников. Они шли от монастыря к монастырю, от города к городу, распевая покаянные стихиры:

Окаянный и убогий человече,

Век твой кончается и конец приближается,

А Суд Страшный готовится.

Горе тебе, убогая душа,

Солнце твое на заходе, а день при вечере,

И секира при корени.

Душе, душе, почто тлющими печешься?

Душе, встрепещи, как ти явитися Создателю твоему

И како ти питии смертную чашу,

И Како терпети вечные муки!

Два года сряду выпадал глубокий снег в мае. Всякий недород, засуху, истолковывали как знамение. Церкви по всяк день были набиты народом. Во многих волостях смерды, бросая землю, уходили в леса – «спасаться». В селах боярина Воронцова такого не было, ибо он строго следил за честностью своих тиунов, не допускал насильства и не изнурял «малых сих» жестокими поборами. Но часто, наблукавшиеся по лесам «спасатели души» с ребятишками, с бабами своими забредали в воронцовские владения. Таких следовало накормить, устроить где-то на время.

* * *

Привычно бежит дорога под гору, по бережку до стрелки, где бурливо сходятся две реки: Ока и малая Солотча. Обрывистые берега осенены лесами, и даль лазоревая тишеет в разливе… Пригожее место избрал князь Олег6 для монастыря, и ныне душа его радуется, взирая с высот горних на белокаменный Покровский собор, на разросшиеся кельи. С каждым годом все больше в Солотчинском монастыре пострижеников. Обитель богатеет вкладами и богатыми пожертвованиями. Но боярину Воронцову ведомо, что это не от доброй славы монастыря…

Солотчинский монастырь был обычной для того времени обителью, где не строго соблюдался устав, где богатые мнихи жили богато, а бедные – бедно. Игумен Макарий, тихий незлобивый старец, в ожидании Конца Света, попустил все дела на самотек, и сейчас, потчуя Великого боярина и его сыновей трапезой, все вздыхал, повторял без конца:

– Шесть – то годочков осталось, шесть – то годочков.

Впрочем, игумен недолго утруждал Воронцова беседой. Все в монастыре знали, что боярин Семен почитает обитель своими частыми приездами (и вкладами, и многою помощью) по близости душевной с крестным своего второго сына.

Боярин Воронцов и инок Алексий идут по дорожке к саду. В трехслойной одежде из шелков и парчи, наполненный заботами, боярин Семен ступает тяжело, скоса поглядывая на инока. У отца Алексия летящая походка. Простая ряса из тонкого сукна тоже летит вокруг его ног, и невольно думается, что мнихи призваны Господом заполнить места павших с небес ангелов. Алексий улыбается молодо, трет пальцами красные глаза; от него пахнет пергаментом и киноварью – запахом, ласкающим сердце любому книголюбу. Отец Алексий несет послушание переписчика книг.

Есть в этом мнихе то, что на церковном языке называется целоумием – ум, сосредоточенный только на Боге, отрешается от всех сует мира, не отягощается ими. Только ты и Бог. Остальное все суета сует и всяческая суета.

Семен Иванович невольно грустно улыбнулся. И в улыбке этой и горечь на себя… и великая любовь. Вот она – суета сует его… бежит впереди, пристукивая ногой о ногу. И молчаливый Феденька, и жена – красавица, опять носящая во чреве его дитя. Тоже суета – сует.

Лето вовсю гуляло в монастырском саду. Пчелы и монахи с усердием трудились на огуречных грядках, молодые послушники таскали воду, поскрипывая бадьями.

Как с той первой встречи, когда пришел боярин Воронцов в эту обитель молить Бога о первенце своем, так и ныне сердце Семена Иванович было отверсто для отца Алексия. Подобно чистой воде умывался он беседою с мнихом.

На страницу:
2 из 5