Полная версия
Под знаком Амура. Благовест с Амура
Вагранов перекрестился на все церкви, не пропустив ни одной, на Спасо-Преображенскую даже дважды – это была домашняя церковь Волконских, и он в нее заходил неоднократно – и с Муравьевым, и с Михаилом Сергеевичем. Вот в Успенской, которую часто называли Казачьей (городовые казаки считали ее своей – и казарма была рядом, и улица Казачья), побывал только однажды – на отпевании Семена Черныха.
Нежданно-негаданно перед глазами всплыло лицо Насти, невесты Семеновой, и таким оно показалось милым, что защемило сердце. Подумалось: надо будет узнать у Аникея, как там жизнь складывается у девушки – здорова ли и кого родила. Вспомнились и поминки в доме Черныхов – как там ему, штабс-капитану Вагранову, было тепло среди простых казаков, и все собравшиеся казались родными и близкими. Вряд ли случайно – хоть и офицер он теперь, хоть и дворянин записной, а мужичья кровь к своим тянется, и ничем это не перешибить. Элиза тоже была не из дворянок, однако Европа ее вышколила, а она, Европа, значит, на русских всегда смотрела свысока. Вот и прожил он с musicienne четыре с лишком года, любились, или, как здесь говорят, милешились, до потери сознания, но так и не сыгрались. Он это чувствовал постоянно, винил себя, винил судьбу, угнетался, но отрешиться от ощущения мезальянса не мог. И даже увлечения контрразведкой, когда ему показалось, что он достигает уровня Элизы, хватило лишь ненадолго. Впрочем, вместе с неудачной вылазкой в Май-мачин как-то сами собой завершились и его с Мишей Волконским контрразведывательные действия.
До поминок, которые намечались для узкого круга в Белом доме, времени было еще много, и Вагранов решил пройтись пешком, благо Васятку по малолетству на похороны не взяли. Захотелось проветриться, тем более что третий день у него сильно болела голова, с той самой минуты, когда, пробежав аллею, он увидел лежавшую навзничь на краю дорожки окровавленную жену и выглядывающую из коляски перепуганную мордашку сына, который повторял жалобным голосом: «Мама… мама… мама…». Череп Ивана тогда словно раскололся в тех местах, куда вошла и откуда вышла маймачинская пуля. Его крепко шатнуло от нестерпимой боли: сквозь застлавшую глаза пелену он разглядел, что вся грудь жены порвана крупной дробью. Сразу стало понятно: стреляли из охотничьего ружья, с небольшого расстояния.
Но – кто и зачем?
А может быть – почему?
Совершенно безобидная виолончелистка, которая и по городу-то ходила всего несколько раз, кому она могла столь навредить, что ее решили убить? Единственная зацепка – мужчина, вышедший из кустов навстречу Элизе. Кто это, Вагранов разглядеть издалека не смог, хотя фигура показалась смутно знакомой. И потом, в руках у него не было ружья, а выстрел раздался уже после его появления. Полицейские, которые дежурили у дома генерал-губернатора, прибежав на звук выстрела, нашли в кустах, причем в разных местах, ружье и картуз, на клеенчатой подкладке которого значилось имя владельца – Герасим Устюжанин, написанное черными чернилами. Вагранов такого человека не знал, к тому же не мог поручиться, что картуз вообще имеет отношение к убийству Правда, позже припомнил, что мужчина был в картузе. Полицейские же, бросившиеся в погоню за ним, утверждали, что наткнулись лишь на любовную пару: чернобородый молодой мужик лежал на траве, а девка в платке сидела на мостках и бултыхала ногами в воде.
– Почему вы решили, что пара любовная? – спросил Иван Васильевич.
– Дак вид у них был такой, – смутился один из полицейских, молодой парень с редкими светлыми усиками, – вроде как оне токо што… этим самым занимались…
– Днем и прямо на берегу? – не поверил Вагранов. – С чего ты взял?
– Дак обое взбулгаченные, рожи красные, волосья растрепанные…
– А там место такое… укромное… – пояснил второй полицейский. – В этих кустах на берегу, ваше благородие, чего только не бывает. Не у всех же дома условия есть.
Судя по правильной речи, этот полицейский – он был старше первого – успел поучиться в гимназии. Выгнали за что-нибудь, иначе был бы чином повыше, рассеянно подумал Вагранов. Он тогда очень устал и чувствовал себя просто раздавленным случившимся, поэтому махнул рукой и отпустил полицейских. А сейчас, неторопливо шагая по пыльной Казарминской улице в сторону Ангары, вернулся мыслями к той любовной паре.
«Взбулгаченные… рожи красные… волосья…». Выходит, на мужике картуза не было, что вообще-то уже странно: Вагранов задумался, но не смог припомнить случая, чтобы горожане мужского пола появлялись на улице без головного убора. А растрепанный вид может быть и после быстрого бега по кустам. И мужик чернобородый – тот, на аллее, тоже, кажется, был с бородой, но это могла быть и тень от дерева на лице. Как ни крути, пара-то весьма подозрительна! Однако… если в руках мужчины не было ружья, тогда получается – стреляла девушка? Но это же абсурд! Впрочем, в Сибири все возможно. Хотя даже если и так, чем Элиза могла досадить какой-то девице, причем так досадить, что та взялась за ружье? Иван Васильевич в женской психологии, мягко говоря, разбирался слабо, но мог с какой-то долей уверенности предположить, что женщина берет в руки оружие только в крайнем случае. Он слышал, бывает, что женщина из ревности убивает соперницу. Как говорят, мужика не поделили. Из-за какого же мужика могли убить Элизу? Из-за него, Вагранова? Ха, смешно! А других около Элизы не замечалось.
Штабс-капитан вышел с Казарминской на Мастерскую, которая шла над Ангарой до Большой улицы и Белого дома, пересек ее и остановился на небольшом обрыве над водой. Напротив, саженях в двадцати-тридцати, столпились заросшие кустарниками острова, разбивавшие могучее течение реки на замысловатое сплетение мелких и узких речушек, почти ручьев, каналов и проток. «Так и мысли мои разбегаются, – подумал Иван Васильевич, – а на стрежень никак не выйдут».
Хотя… Стоп-стоп-стоп, как это – других не замечалось? А бывший легионер, который пытался овладеть Элизой и потом, раненный ею, куда-то пропал? И пропал из усадьбы Кивдинских, а у Христофора Петровича дочка-шалава… как ее?., да, Антонина! Комбатант этот, французский подданный, как припомнил Вагранов, был черноусый, весь из себя видный. Могла Антонина в такого влюбиться? Да запросто! Влюбиться и отомстить за милого дружка. Во-от! Как его звали-то? Элиза говорила… кажется, Григорием. Да, да, Григорий Вогул! Если он опять в Иркутске объявился, значит, под чьей-то крышей. Скорей всего, у Кивдинских, хотя гостиницы и постоялые дворы тоже не мешает проверить. Впрочем, свой французский паспорт он вряд ли будет предъявлять, его же следует регистрировать в полиции. Ну и Устюжанина надо поискать на всякий случай.
Хозяина картуза нашли быстро. Вернее, не самого, а место его пребывания на постоялом дворе. Вещи и конь были на месте, а Герасима полиция, прождав два дня, не обнаружила. Решили, что Устюжанин сбежал, а своими соображениями Вагранов ни с кем не поделился – ему вдруг подумалось, что смерть для Элизы явилась наилучшим выходом.
4– Ну, переговорил со своим дружком-приятелем? – Зеленые глаза Кивдинского остро смотрели на Вогула из-под седых бровей.
– Переговорил, – коротко ответил Григорий.
Они сидели в маймачинском доме купца, чаевничали. Из трубы самовара пахло вкусным дымком сосновых шишек, от медных его боков шло умиротворяющее тепло, свежеиспеченные ватрушки с молотой черемухой и творогом испускали дразнящий ноздри аромат, который тонко смешивался с ароматом дорогого чая, выращенного на южных склонах гор Уишаня. Крутоносый заварной чайник из обожженной красной глины и чашки тонкого китайского фарфора, расписанные в Янчжоу в стиле горных пейзажей, радовали глаз своим совершенством – Христофор Петрович любил, чтобы в чаепитии все было красиво.
И действительно, красота накрытого к чаю стола настраивала на домашний уютный лад. Вот только крупноколотый рафинад в стеклянной сахарнице немного портил общую картину своими острыми углами. Глаза Вогула то и дело натыкались на этот сахар, и каждый раз он внутренне напрягался: бесформенные голубоватые куски словно напоминали, что придется делать, в случае, если его план не удастся.
А план теперь отличался от того, что задумывалось после разговора со Степаном Шлыком.
Страшная смерть Элизы выбила Григория из равновесия. Некий тип с широким оскалом и косой на плече искоса глянул на него из-под глубокого капюшона: вот, мол, ты собирался сделать одно, а я вмешался – и все перевернулось. И вмешался-то просто, думал бывший легионер, – всего лишь подтолкнул глупую девку к ружью – она и ухватилась, вперед не глянув, к чему это приведет. Хотела мил-дружка к себе привязать – ну привязала на пару дней, пока в схроне сидел, даже в койку затащила, а дальше-то что? Послал ее мил-дружок на постоялый двор – узнать, не приходила ли за ним полиция, а как узнал, что пришла да ушла, так и помахал рукой на прощанье. А ведь и в Маймачине может то же приключиться: кто-нибудь подвернется и одним случайным движением порушит замысленное. Да еще и спросит: ты вот решил купца и англичанина повязать да на российскую сторону перекинуть – а зачем? Подарок, что ли, генералу, ворогу своему закадычному, сделать? Ну семейство Шлыков оборонить – это понятно, святое дело, однако же, поди-ка, можно попробовать как-нибудь по-другому – чтобы и волки были сыты, и овцы целы? А как – думать надо, думать.
Григорий и придумал. Решение наипростейшее, но сработать может. А вот если не выйдет…
Не хотелось это брать в голову, но – приходится.
– И об чем же ты с ним переговорил? – Кивдинский налил себе новую чашку из заварника, чуть-чуть разбавил кипятком – уж больно крепок напиток, горчит, а сахар Христофор Петрович не употребляет, говорит, мысли от сладкого слипаются.
Вогул тоже сладости не любил, вот ватрушки – дело другое. Особенно треугольные, как матушка пекла, и, конечно, с черемухой – в ней самой сладость есть, но не сахарная, а какая-то… какая-то… дикая, что ли. И косточки черемуховые молотые на зубах похрустывают – так славно.
Он и налегал на ватрушки.
Повторный вопрос застал его в момент, когда рот был полон откушенной сдобой. Кивдинский не торопил с ответом, но глядел пристально, изучающе. Григорий жевал неторопливо, обдумывая слова, которыми надо убедить старика отказаться от недобрых намерений и самому не подставиться.
– Степан за ради внучки на что угодно готов. – Григорий запил прожеванный кусок и тоже наполнил чашку новой порцией чая, а заварник залил свежим кипятком из самовара. Вторая заварка куда как крепче первой. – Однако говорит, вреда особого пожар не принесет.
– Это почему же? – прищурился Христофор Петрович и даже чашку с блюдцем отодвинул в сторону. Так его озадачило неожиданное заявление.
– А говорит, после шилкинского пожара все, что есть деревянного на Петровском заводе, обмазали каким-то клеем, которого огонь не берет, а железо так и так гореть не будет. – Вогул нес эту чушь напропалую, напористо, без запинки. Он еще в Легионе, докладывая командиру о результатах разведки, убедился: чем увереннее несешь бред про скопление сил мятежников, тем больше шансов отдохнуть от боев в наскоро отрытых окопах. – У него есть другой расклад. – Григорий снова отхватил полватрушки и с удовольствием начал жевать.
– Да хватит те брюхо набивать! – рассердился Кивдинский. – Говори давай!
Вогул старательно изобразил спешное дожевывание, хлебнул чаю, поперхнулся и закашлялся.
– Тьфу на тебя! – окончательно рассвирепел старик. – Эй, Трофим!
На зов появился невысокий, но широченный в плечах мужик с пудовыми кулаками.
– Дай ему по спине, – показал на кашляющего Вогула Кивдинский. – Да не в полную силу, не то дух вышибешь.
– Не надо! – замахал руками Григорий, испугавшись всерьез. – Уже… уже все!
Он несколько раз глубоко вздохнул, останавливая кашель. Трофим, повинуясь жесту хозяина, неслышно исчез.
– Оклемался? – скривил в усмешке губы, а с ними седые усы и бороду, Христофор Петрович. – Вот уж точно: поспешишь – людей насмешишь. Так что там за расклад такой-сякой?
– Расклад – по машине паровой. Степан делает модели, по коим отливают части машины, то есть детали. В Англии для этих деталей используют самое лучшее железо, сталь называется…
– Знаю про сталь, – махнул рукой Кивдинский. – Дале сказывай.
– На Петровском заводе такой стали нет, гораздо хужей выходит. А чтобы детали были крепкие, у нас их делают толще. И получается – машина тяжеленная, а силы английской в ней нету. Поставят такую машину на пароход, она и тянуть будет плохо, только вниз по течению, а при плохой тяге управляемость тоже плохая, да и осадка у судна больше – значит, все мели будут его. Еще и корпус теперь железный!
– Это все?
– Ну-у… в общем, все.
– А расклад-то Степанов – в чем?
– A-а… главное позабыл. По Степановым моделям детали тоньше получаются, значит, прочность их – меньше. Ломаться будут чаще, а каждая поломка – остановка парохода на починку. Он больше стоять будет, чем ходить.
– Так-так-так… – Кивдинский подумал, пообжимал седую бороду в кулаке. Вогул спокойно жевал ватрушку, запивал ароматным чаем – вторая заварка и верно была куда приятней, – а у самого внутри какая-то жилка дрожмя дрожала: поведется хитрый старик на такую наживку или напраслина на Степана и впрямь окажется напраслиной. – И никто, значит, ничего такого не заметит? Они чё там, слабоокие, али как?
– Да ты не сомневайся, Христофор Петрович, Степан все так сделает, что комар носа не подточит. К нему никто и не придерется, коль скоро его сам Муравьев на завод послал.
– Не об Степане твоем думаю, – отмахнулся Кивдинский. – Чё, я не вижу, чё ли, как ты его отмазывашь? – Старик погрозил узловатым пальцем. Сердце Вогула екнуло: не прокатила, значит, выдумка! – Все я вижу, варначья твоя душа! Ну да ладно, можа, и правда твоя. А вот в голову мою думка затесалась… Помнишь, про торговлишку с Рычаром говорили? – Григорий кивнул и отставил свою чашку, обратив на Христофора Петровича неподдельное внимание. Что-то в его словах, и даже не столько в словах, сколько в том тоне, каким они говорились, показалось ему любопытным. – И я тогда булькотнул, что мы, мол, купцы, в торговле с кем угодно заединщики. А теперь думаю – совра-ал! Какие мы, к лешему, заединщики?! Заединщики – значит, товарищи, а мы промеж своих грыземся не хужей волков. – Кивдинский поднял указующий перст. – Конку-рен-ция! – со смаком, по частям, выговорил он иноземное слово. – А энтих, аглицких, к нашим богатствам только подпусти – сожрут! Схрумкают наши косточки и не подавятся. У наших-то какая-никакая однако честь-совесть имеется. А у тех ее и с фонарем не сыскать. Какие уж тут заединщики!
Вогул ушам своим не верил. Он-то думал, что вот-вот придется схлестнуться со всей этой закордонной камарильей, а теперь выходит, старый хрен-купец англичанину не брат и не сват, того и гляди Муравьева начнет поддерживать. А Христофор Петрович, словно подслушав взъерошенные мысли Григория, продолжил:
– У меня, конешно, на генерала нашенского зуб огроменный, и я ему разор мой никогда не прощу, однако ж, ежели по большой правде судить, то на Амур прицел он правильно выставил, и купечество сибирское и промышленники наши ему за это еще не раз в ножки поклонятся. Там же богатства немереные – и зверь пушной, и рыба-кит, и леса – руби не хочу! И всем энтим с аглицкими горлохватами делиться?! Мы чё, недоумки, чё ли?
– А ты откуда про богатства-то амурские знаешь? Бывал там или сказывал кто?
– Бывал, – неохотно уронил Кивдинский. И, помолчав, добавил: – С Корнеем Ведищевым по молодости сплавлялись. А он меня, гад такой, генералу заложил!
– А ты генералу отстегни деньжат на амурское дело, глядишь, и поладите.
Кивдинский пронзительно глянул на Вогула из-под седых бровей – проверил, шутит, нет ли, но лицо Григория было непроницаемо, и старик, опустив голову, глубоко задумался.
Вогул тоже помалкивал. Ему самому было о чем подумать. Он уже знал, что Остин куда-то исчез из Май-мачина, причем даже Кивдинский не знал куда, но это, может быть, и к лучшему. Гнездо, получается, разорилось само собой: вон и старик уже готов если не на мировую с Муравьевым, то на перемирие. И основание у него, можно сказать, веское: понял, что от англичан ждать ничего хорошего не приходится. Если русский купец все меряет рублем, не претендуя на его превосходство, и ради этого готов дружить с кем угодно, то у английского торгаша главенство фунта стерлингов превыше всего, и ради этого он готов воевать с кем угодно. Есть разница? Есть, да еще какая разница! Сам Григорий пропитался неприязнью к англичанам, служа в Иностранном легионе (кстати, в нем кто только не подвизался, но британцев не было – ни одного!). Все его солдаты и офицеры знали, что мятежников Абд аль-Кадира тайно поддерживает и снабжает оружием Великобритания – так она руками алжирцев воюет со своей извечной соперницей Францией. И вообще, Англия – мастерица tirer les marrons du feu[25], особенно чужими руками.
Но что теперь делать ему, Вогулу? Он-то, в отличие от старика Кивдинского, списывать Муравьеву должок не собирается. Вот только остался он совсем один. Степан его отрезал от себя, Гринька считает убийцей (хотя правильней было бы если и называться убийцей, то несостоявшимся: все его покушения оканчивались ничем, видно, Господь Бог так распорядился, чтобы руки Григория Вогула оставались чистыми – и это, пожалуй, неспроста, надо обдумать), Анри вообще куда-то пропал – ни слуху о нем ни духу. Остается два пути – примкнуть к уркам или вернуться в Европу. К бандитству душа не лежит, в конце-то концов, он – человек военный, солдат, а солдатская честь и грабеж мирных жителей в его сознании как-то не совмещаются. Да, он участвовал в разграблении города Константины, но там была война, а на войне издавна такая традиция – обзаводиться после победы трофеями, естественно, за счет побежденных. Так что совесть его с этой стороны спокойна. А нападать на кого-либо, чтобы просто поживиться, – совсем другое дело.
Так что не два пути остается, а только один – вернуться в Европу. Но почему бы и нет? Паспорт французский он сохранил, сил хватает – работа подходящая наверняка найдется. Да вот дорожка на Запад через всю Россию ему заказана: что Григория Вогула, что Герасима Устюжанина рано или поздно схватят. Зато на Восток прорваться, к Великому океану, есть резон: там, он слышал, корабли иностранные ходят, а с ними можно и в Америку уплыть. Про Америку в Легионе сказывали, что там любой может укорениться, там население сплошь из таких, как они, легионеры, состоит.
Ладно, с этим решено. Куда идти – ясно, а как идти? Через Китай – опасно: китайцы из-за войны с англичанами на всех белых обозлены; в лицо улыбаются, кланяются, а спину лучше не подставляй. Значит, надо вниз по Амуру, однако спускаться в одиночку – можно запросто пропасть, как говорится, ни за понюшку табаку. Так может, лучше дождаться сплава? Говорят, он следующей весной начнется – а ему, Григорию, куда спешить? Там народу много будет, затеряться несложно. А пока прибиться к плотовщикам – плоты с ними вязать, вряд ли кто его у плотогонов искать будет. Можно и бумагой запастись, от того же Машарова, мол, послан помогать сплавному делу.
Вогул прокрутил план в голове и так и сяк, благо Кивдинский не отвлекал – тоже был погружен в раздумья, – и пришел к выводу, что решение со сплавом, пожалуй, наиболее подходящее.
Глава 6
1Люди едут в какую-либо страну из любви к ней, или по необходимости, или, наконец, из простого любопытства – Муравьев ничего подобного к Англии не испытывал. Более того, можно с уверенностью сказать, что он ненавидел эту страну, считая, что Россия уже полвека находится под ее незримым гнетом. До него доходили слухи, что именно англичане задумали заговор против императора Павла, так как испугались его примирения с Наполеоном и подготовки совместного похода в Индию, и он нисколько не сомневался в справедливости этих слухов. С той поры, по его мнению, они и крутили правительством России как хотели через своих агентов.
Николай Николаевич был убежден в прирожденном коварстве и холодной расчетливости британцев, в их изначальном высокомерии и озлобленности против русских (правда, не понимал, откуда они произошли, эти качества их национального характера, да, в общем-то, глубоко над такими вопросами и не задумывался), а тут вдруг появилась возможность окунуться в непосредственную жизнь враждебной страны или хотя бы ее столицы. И он не преминул этим воспользоваться, ощутив себя вроде как разведчиком. Этому способствовало и то, что за границей ему приходилось носить цивильный костюм, и он откровенно скучал по военному мундиру. Кстати, в других странах, той же Франции, Германии или Испании, у него ощущений разведчика не было. Наоборот, он к ним чувствовал полное благорасположение.
Однако в Лондоне Муравьев довольно быстро устал. Несколько дней пребывания в крупнейшем городе мира были насыщены до предела делами бездельника (так он назвал свое времяпрепровождение). Поездки в кэбе по шумным улицам, заполненным самыми разнообразными людьми – от оборванных детей с грязными худыми личиками, на которых была написана постоянная готовность или украсть, или заработать любым способом мелкую монетку, до джентльменов в цилиндрах и сюртуках с бархатными воротниками, прогуливающих своих дам с кружевными зонтиками… Посещения музеев – Оружейной палаты Тауэра, Национальной галереи (он ничего не понимал в живописи и скульптуре, но был уверен, что Катрин обязательно спросит, что видел), постоянной выставки восковых фигур недавно умершей мадам Тюссо на Бейкер-стрит (его буквально потряс Кабинет ужасов Французской революции), Вестминстерского аббатства, дворца Тюдоров Хэмптон Корт, собора Святого Павла… Прогулки по Гайд-парку (вокруг прелестного озера Серпентайн), Риджентс-парку (чуть ли не целый день он провел в тамошнем зверинце), Грин-парку (тылы Букингемского дворца, постоянной королевской резиденции, были в строительных лесах)… Слава богу, избежал заходов в шикарные магазины Бонд-стрит и Оксфорд-стрит – решил, что для Катрин хватит и парижской Риволи, тем более что все равно ничего для нее не смог бы здесь купить: генерал, как он считал, вовсе не обязан что-либо понимать в платьях, сумочках, туфлях, украшениях и прочей женской белиберде. Но зато каждый вечер перед возвращением в свой отель – а он жил в самом центре Лондона, в огромном Hotel London Mayfair, занимавшем почти целый квартал на улице Гросвенор-Сквер между Карлос-Плэйс и Саут-Одли-стрит, – генерал заходил в какой-нибудь паб – выпить кружку темного эля и понаблюдать за отдыхающими горожанами. Ведь известно, что лучше всего человек проявляет себя в трех состояниях – в работе, отдыхе и в отношении к другим людям, особенно к старикам и детям. (Разумеется, есть еще одно определяющее проявление – в любви, но оно обычно скрыто от посторонних глаз.)
Как в Лондоне работают, он полюбопытствовал на строительстве грандиозной башни, задуманной – так ему пояснили – как часть готического здания Парламента на берегу Темзы; при общей ее высоте почти сто метров чуть выше середины должны установить огромные часы. Башню с часами будет видно с любого конца Лондона. Сооружение, конечно, грандиозное, в России ничего подобного нет, но Муравьева впечатлила не колоссальность строительства и даже не организованность работ, а их механизация – ему очень понравилось, что для подъема и перевозки грузов англичане применяют паровые машины. Степана Шлыка бы сюда с его головой, подумал он, глядишь, и перенял бы что-нибудь для наших нужд, а то у нас все руками, руками да на своем горбу.
Понаблюдал он и за другими работами – тех же кэбменов, уличных мусорщиков, полицейских. Нормальные, как правило, добродушные люди, любители пошутить и посмеяться. Никакой заносчивости, а уж тем паче злобности не ощутил. И это располагало к ответному дружелюбию.
В пабах, что были далеко от центра города, где собирался простой люд, Николай Николаевич слушал бытовые разговоры – о семейных делах, где главными персонажами были сварливые жены и непослушные дети, о заработках и налогах, о богатстве и бедности, сам заговаривал кое с кем, причем в нем сразу узнавали иностранца и если не принимали за француза, то относились хорошо. А вот французов нескрываемо не любили, чему генерал ничуть не удивлялся, так как еще с уроков в Пажеском корпусе знал историю отношений Англии и Франции, которые веками грызлись как кошка с собакой. Недаром именно между ними была Столетняя война.
В общем, размышлял он, попивая эль, сами британцы народ неплохой, а то, что у него правители любят нос задирать, так это и у нас случается. За примерами далеко ходить не надо. Вон светлейший князь Меншиков был отправлен послом в Константинополь и так высокомерно себя вел даже с султаном, что война стала неизбежной (и она уже почти что началась). И ведь опять же пошел на поводу у британского посла… как его?.. Стратфорд-Рэдклифа – об этом в Европе все газеты судачили.