Полная версия
Под знаком Амура. Благовест с Амура
– Кто такая Элиза? – осторожно спросил Коленкур. Муравьева не ответила. – Близкий вам человек?
Мадам! – Он повысил голос, чтобы встряхнуть впавшую в сомнамбулическое состояние женщину.
– Что? Вы что-то сказали? – очнулась она.
– Простите, что приходится напоминать, скорее всего, о крайне неприятных для вас вещах, но необходимо разобраться до конца. Думаю, что это – в ваших интересах.
– Да, да, – кивнула Катрин.
– То, что написано в письме, правда?
– Конечно же нет! – возмущенно воскликнула Катрин, однако сразу поправилась: – Да, Анри… то есть господин Дюбуа был сильно огорчен… расстроен моим замужеством и… сделал попытку меня вернуть… Но я отказалась! Все было в рамках пристойности!
Последние фразы она произнесла громко и резко, почти выкрикнула. Коленкур сочувственно покивал:
– И вы рассказали все вашей наперснице Элизе, а она, выходит, кому-то еще, и эти сведения докатились до Парижа.
Муравьева удивленно воззрилась на комиссара:
– До Парижа?
– Да, мадам. Кому-то очень хотелось, чтобы Анри Дюбуа очертя голову помчался в Россию мстить за жену… и за вас. – Коленкур помолчал, обдумывая, стоит ли быть до конца откровенным с этой милой женщиной, ведь его истина может стать для нее, а возможно, и для него, просто опасной. Но тут ему пришло в голову, что опасность для нее реальна в любом случае и лучше предупредить. Как известно, предупрежден – значит, вооружен. И – решился. Но сначала встал, прошел до двери, выглянул в коридор и, плотно прикрыв створку, вернулся на место. И говорил уже не так громко.
– Я предполагаю, мадам, может быть, даже знаю, кому хотелось подтолкнуть Дюбуа, но называть не буду. Не могу и не имею права. Скажу лишь, что конвертами, в одном из которых было прислано отравленное письмо, пользуется некое секретное учреждение.
– Судя по тому, к чему склонял меня Анри Дюбуа, я догадываюсь, какое это может быть учреждение, – холодно произнесла Муравьева.
– Мадам! – Комиссар, остерегая, поднес указательный палец к губам.
Муравьева понимающе кивнула и, понизив голос почти до шепота, спросила:
– Если дело закрыто, я могу взять копию письма? Она мне может понадобиться в России.
– Возьмите. И будьте крайне осторожны. – Коленкур также говорил вполголоса. – Вы когда намерены быть в Париже?
– Еще не знаю. Муж вернется из Испании – наверное, после этого… – Катрин замялась. Комиссар был ей симпатичен, располагал к себе откровенностью, которая, как она считала, несвойственна служащим в криминальной полиции, но ей не хотелось раскрываться перед ним больше того, что он уже знал из письма. Потому и заключила: – Нет, пока сказать не могу.
Он, кажется, понял ее настрой, неоднозначность этого «сказать не могу» и не обиделся, а четко произнес, назидательно подняв указательный палец:
– Пожалуйста, не забудьте про осторожность. Что-то мне подсказывает, что у вас могут быть сложности.
– В Париже? – уточнила Катрин.
– Они могут быть в любом городе, в любой коммуне, но в Париже вероятнее всего.
4Мысль о предательстве Элизы горячей иглой колола сердце Катрин, и ей стоило большого труда не показывать Николя своих расстроенных чувств. Еще ее тревожило то, что Анри уехал в Россию и снова будет угрожать Николя, но ни о письме, ни о своей поездке в шато Дю-Буа и Бержерак она ему ничего не сказала. Подумала, еще успею, до возвращения в Россию времени много; может быть, что-то изменится. Впрочем, муж ничего и не замечал: он был весело возбужден после возвращения из Испании, где встретил бывшего члена ревизионной комиссии сенатора Толстого Ивана Демьяновича Булычева, который буквально затащил его на корриду, и, к немалому удивлению Николая Николаевича, бой быков ему не показался столь уж отталкивающим.
– Представляете, – рассказывал он за обедом внимательно слушавшим родителям Катрин, – я-то думал, что это просто испанская резня, утоление жажды крови после запрещения дуэлей на шпагах, а оказалось – настоящее искусство, балет на грани жизни и смерти. Волнует необычайно!
– А вас, Николай, не волнует напряженность отношений России с Османской империей? – вежливо поинтересовался Жерар де Ришмон, ловко разделывая вилкой и ножом жареного кролика, традиционное обеденное блюдо в семье де Ришмон. (Этих кроликов в поместье и окрестностях была тьма-тьмущая.) – Как пишут наши газеты, русская армия под командованием князя Михаила Горчакова третьего июля вступила на территорию Молдавии и Валахии, которые находятся под турецким суверенитетом. Насколько я понимаю, до войны остается только шаг.
– Ну воевать с Россией у турок кишка тонка, – нахмурясь, сказал Муравьев. – Мы их бивали не раз, и надо будет – еще побьем.
– Тем не менее, когда чрезвычайный посланник вашего императора князь Меншиков потребовал от турецкого султана в пятидневный срок заключить с Россией договор, передающий православное население Османской империи под покровительство российского императора, османы отклонили этот ультиматум. Их не остановил даже разрыв дипломатических отношений.
– Я читал об этом в немецких и французских газетах. – Голос генерала стал сух и холоден. – И помню слова князя перед отъездом из Константинополя: «Отказ Турции дать гарантии православной вере создает для императорского правительства необходимость отныне искать ее в собственной силе».
– У вас хорошая память, Николай, – заметил Жерар де Ришмон.
– Благодарю. Но хорошую память не мешало бы иметь и тем, на чью помощь в войне с Россией рассчитывает Турция. Позиция России благородна, она хочет помочь единоверцам, стонущим под игом магометан.
– Да-да, – поддакнул Жерар и добавил нейтральным тоном: – А в качестве бонуса получить проливы из Черного моря в Средиземное.
Лицо Муравьева пошло красными пятнами, и Катрин поспешила вмешаться:
– Николя, папа, давайте оставим политику тем, кто ей занимается. Мы же говорили про корриду. Николя, ты так вдохновенно о ней декламировал. «Балет на грани жизни и смерти» – это же настоящая поэзия!
Ей самой было противно от своей фальши, но ничего другого в этот момент она придумать не смогла. А отец тем временем невозмутимо поглощал жареного кролика, запивая легкое мясо превосходным рубиновым «Сен-Эмильон».
Катрин продолжила отвлекающий маневр:
– Ты знаешь, я корриду видела еще девочкой, и она мне ужасно не понравилась. А вот сейчас, после твоих слов, мне снова захотелось ее посмотреть.
– О да! – поддержала дочь Жозефина де Ришмон. – Вы, Николя, тайком от жены стихи не сочиняете? Попробуйте, у вас должно получиться, не все же время заниматься государственными делами.
Слушая простодушную женскую болтовню, Муравьев постепенно остывал. Он залпом осушил бокал бордосского и принялся за остывшего кролика.
– Ты обязательно напиши об этом брату Валериану, а то он у себя в Олонецкой губернии ни о чем подобном и не слыхивал, – окончательно выдыхаясь, закончила Катрин.
Николай Николаевич оторвался от еды:
– Конечно, напишу, давно ему не писал. А ты – Элизе.
– А ей-то о чем писать? О Франции? Приеду – расскажу.
– Пожалуй, – согласился муж, наливая себе вина и, как ей показалось, не особенно вникая в ее слова. И тут она подумала, что после всего, что узнала от Коринны и Коленкура, вряд ли ей захочется встречаться и разговаривать с Элизой.
– Впрочем, – вдруг усмехнулась Катрин, – я все-таки ей напишу Есть чем поделиться, не дожидаясь встречи. И ты Александра что-то совсем забыл.
– Да-да, и ему черкану.
Про Александра Катрин помянула совершенно напрасно: Николай Николаевич братьев не забывал, переписка с ними не прерывалась, где бы он ни находился. Муравьев умел и любил писать письма – обстоятельные, рассудительные, часто философические. Это особенно чувствовалось в письмах к Валериану, с которым у старшего брата были все-таки более теплые отношения. Катрин как-то сказала шутливым тоном:
– Николя, у тебя будет чем заняться на старости лет: ты напишешь замечательные мемуары, которыми будут зачитываться и через столетие.
На что муж ответил очень даже серьезно:
– Я их напишу лишь в том случае, если исполню все задуманное. Только тогда я буду иметь право на мемуары.
Николай Николаевич не любил откладывать что-то намеченное в долгий ящик, поэтому уселся за письма сразу после обеда. Настроение его оставалось прекрасным, и это не могло не найти отражения в тексте.
«Вообще я очень доволен настоящим моим путешествием, – писал он Валериану, который был в то время Олонецким гражданским губернатором. – Оно рассеяло меня от вечных трудов и забот, рассеяло многие неприятные впечатления по службе и оставило во мне лишь необходимое для службы, то есть твердое намерение употребить все мои силы и способы в пользу Государя и Отечества, и укрепило убеждение, что в России лучше, чем во всех других частях Европы».
Екатерина Николаевна, которой частенько доводилось перебеливать бумаги мужа или работать под его диктовку, когда у него болела покалеченная правая рука, а левой писать ему не хотелось, всегда поражалась его умению (а может, потребности) соотносить свои действия и замыслы с интересами императора и всей России. У Муравьева это было так естественно, без малейшей фальши, натянутости и выспренности, что она невольно проникалась его гражданскими чувствами и нередко всей душой становилась на его сторону, порою даже в сомнительных, на ее взгляд, прожектах. Правда, она старалась свои сомнения не таить, а высказывать мужу в глаза, что заставляло его иногда «бегать по потолку», но она считала, что это для него полезно. Заставляло взглянуть на себя несколько иными глазами. Так случилось, когда после путешествия в Камчатку и знакомства с Завойко, построившим Аян, он загорелся обустроить Аянский тракт, заселив его крестьянскими, главным образом старообрядческими, семьями. Все равно, мол, их везде притесняют, а там никто не тронет и даже, наоборот, при усердном надзоре за трактом они получат многие льготы.
Об этом прожекте весьма неодобрительно отозвался Дмитрий Иринархович Завалишин, резонно посчитав, что на диких, в основном болотистых, землях вдоль Аянского тракта крестьянское хозяйство развить невозможно, а значит, переселенцы либо сбегут, либо погибнут, и потраченные средства будут выброшены на ветер. Екатерина Николаевна сама вслух прочитала его письмо и тут же высказала свое одобрение старому декабристу.
Описать гнев мужа, который в мечтах уже представлял тракт чуть ли не европейского вида, она не смогла бы даже теперь, спустя три года. Буря, шторм, ураган – близкие, но все равно недостаточные сравнения. Досадуя на всех противников прожекта, Николай Николаевич так-таки добился в Петербурге его одобрения; крестьян переселили, но Завалишин оказался прав: затея провалилась. На распаханных землях ничто не хотело расти, переселенцы голодали, построенные мосты сносило паводками… Тем не менее крайне расстроенный Муравьев не захотел признавать ошибку – он объяснил неудачу неблагоприятным стечением природных обстоятельств и недостаточным в борьбе с ними упорством крестьян. На Екатерину Николаевну он не обиделся, по крайней мере никогда об этом не заговаривал, а вот Завалишину, похоже, критику не простил, и недовольство комментариями Дмитрия Иринарховича по поводу новаций генерал-губернатора нет-нет да прорывалось то в одном месте, то в другом. Дело неторопливо, но верно шло к разрыву их отношений.
…А Катрин в своем письме Элизе была жестка и непреклонна, что совсем на нее не походило. Она легко поняла, кому понадобилось снова отправить Анри в Россию, чтобы охотиться за генералом Муравьевым, – господам из разведки, которые через Анри пытались дотянуться до нее. Да, приходится признать – они сумели дотянуться через Элизу (подлая предательница!), да вот только лапы свои обожжете, merde canine[15]!
«…Не трудитесь оправдываться, – написала Катрин в письме, – я вас вычислила и поняла, что вы и в Иркутске-то появились с определенным заданием – подобраться как можно ближе к моему мужу, чтобы выведывать государственные секреты. Уезжайте немедленно! Придумайте что-нибудь, чтобы объясниться с бедным Иваном Васильевичем, и уезжайте. Это нужно для вашего же блага, потому что я буду вынуждена все рассказать Николаю Николаевичу, а он церемониться со шпионкой не станет. Мне же вас жаль – я к вам привыкла и чрезвычайно привязалась. И порываю с вами не из-за того, что боюсь вас – хуже того, что вы сделали для меня, уже не будет, – но ваши сведения обо мне были использованы для убийства чудесной невинной женщины. Поэтому я с великой болью, и навсегда, вырываю вас из своего сердца…»
Стоит ли говорить, что каждая строчка этого письма сопровождалась слезами презрения – главным образом к самой себе, – слезами горечи и сожаления. Катрин оплакивала свою наивную молодость, которая так быстро и так неожиданно закончилась.
5Предсказанные Коленкуром сложности проявились сразу после отъезда генерала Муравьева из Парижа в Лондон. Вернее, даже немного раньше – на следующий день по приезде в Париж.
Остановились Муравьевы у тетушки Катрин Женевьевы де Савиньи, которая недавно овдовела. Узнав о приезде племянницы, она пригласила супругов погостить у нее в собственном доме на Рю Мазарен. Бог мой, обрадовалась Катрин, там же все рядом! Латинский квартал, Люксембургский дворец и сад, Сорбонна, Пантеон… Пять кварталов до Нотр-Дам – чудесная пешая прогулка! А через Сену, по Новому мосту, рукой подать до Лувра, Публичного сада, театра Комеди Франсэз. И, разумеется, до модных магазинов и кофеен Риволи!
– Николя, дорогой, ты помнишь, как мы с тобой обошли весь Иль-де-ла-Сите? – спросила она, любуясь в окно: слева – островерхими башнями Консьер-жери, справа – монументальными Нотр-Дама, выглядывающими из-за крыш домов на Рю Дофин и Рю де Савуа.
– Да, – откликнулся отдыхающий в кресле Николай Николаевич. Он только что выдержал обстрел дотошными вопросами тетушки Женевьевы, стремившейся вызнать все досконально о муже своей любимицы, и чувствовал себя до крайности измотанным. – Где-то там мы с тобой обнаружили оружейную лавку и вдоволь постреляли. Кстати, надо будет ее найти и запастись патронами к нашим лефоше. Ты свой нигде не забыла?
– Разумеется, нет. – Екатерина Николаевна опечалилась, вспомнив о том, что один револьвер был подарен мужем Элизе Христиани, и вдруг оказалось, что она даже неплохо стреляет. Как странно, что тогда это никого не насторожило. Наоборот, все порадовались такому умению. – Дороги полны неожиданностей даже в благовоспитанной Европе.
– Это верно, – заключил муж. Он-то имел в виду недавний случай на Лазурном берегу, о котором не рассказывал впечатлительной жене.
Там во время вечерней прогулки в курортном парке с князем Гагариным их вздумали ограбить трое то ли бандитов, то ли клошаров. Князь посоветовал не сопротивляться и отдать портмоне, но Николай Николаевич вынул револьвер, который носил в специальной петле под полой сюртука, и одним выстрелом в воздух заставил нападавших бежать без оглядки. Князь был безмерно удивлен предусмотрительностью генерала, но горячо одобрил ее, когда Муравьев рассказал про покушение на него в Петербурге зимой 1848 года; именно после этого он и придумал иногда скрытно носить револьвер. Это все-таки удобней, чем ходить с саблей.
Екатерина Николаевна после поездки на Камчатку также брала лефоше с собою в любое, даже кратковременное, путешествие. Но не прятала его в одежде, а держала в своей ручной сумке. Тяжеловато, конечно, однако – надежно. Хоть и хороша русская поговорка «Береженого Бог бережет», но куда лучше «На Бога надейся, а сам не плошай». Тоже русская, между прочим.
Утро следующего дня было превосходным. После общего с тетушкой завтрака, за которым Женевьева де Савиньи, изящная сорокалетняя блондинка, блистала парижским остроумием, Муравьевы в наилучшем расположении духа отправились на прогулку по Рю Дофин к острову Сите. Оружейная лавка нашлась на набережной Гран Огюстен между Новым мостом и площадью Сен-Мишель. Удивительно, но ее хозяин вспомнил их посещение, с удовольствием выслушал россыпь похвал револьверам лефоше и продал несколько коробок патронов со значительной скидкой.
Но когда, уставшие и довольные они вернулись домой, в Женевьеве обнаружилась резкая перемена: она стала мрачной и желчной и заявила Катрин, что у нее внезапно обострилась болезнь печени, и племяннице придется пробыть какое-то время сиделкой.
– Вы говорили о поездке в Лондон, – лежа в постели, тяжело дыша и кривясь от боли, сказала она Муравьевым, обращаясь главным образом к зятю. – Боюсь, мон шер, вам придется съездить туда одному. В моем недомогании бывает ряд интимных моментов, которые лучше доверить близкой женщине, и приезд Катрин оказался очень кстати. А в Лондон я возила ее еще девочкой, так что она много не потеряет. Вы уж простите…
– Жаль, очень жаль, – скрывая недовольство, отозвался Николай Николаевич. – У нас были планы и по Парижу.
– Дорогой, мы сделаем так, – вмешалась Екатерина Николаевна, – ты сейчас поедешь в Лондон и выполнишь все задуманное, а когда вернешься – думаю, тетя уже выздоровеет.
– Обязательно выздоровею! Не будь я покровительница Парижа![16] – воскликнула больная со страдальческой улыбкой.
Катрин ободряюще улыбнулась ей в ответ, а Муравьев вздохнул:
– Хорошо. Тогда я не буду терять время и ближайшим поездом выеду в Кале, а там и в Англию.
– Катрин, девочка моя, пошли мажордома заказать для Николая место в вагоне первого класса, – слабым голосом произнесла Женевьева и утомленно откинулась на подушки, всем своим видом показывая, что чрезвычайно устала.
Муравьев поспешил выйти из спальни.
Наутро он с женой прибыл на вокзал Гар-дю-Нор. Маленький, тесный, битком набитый пассажирами и провожающими, он произвел на Катрин угнетающее впечатление. Ей вообще было как-то не по себе, томило нехорошее предчувствие, но она отнесла это на счет болезни тетушки и разлуки с мужем. А может быть, просто отвыкла в глухой провинции от шумной столичной жизни. Катрин проводила Николя до вагона, помахала ему на прощанье и, торопливо пробравшись сквозь суетливо-бестолковую толпу пассажиров и провожающих, вышла на Рю Сен-Кентен, чтобы остановить свободный фиакр – до Рю Мазарен путь был неблизок.
На подъехавшую к тротуару крытую повозку она не обратила внимания, ей хотелось ехать в открытом экипаже, чтобы любоваться парижскими улицами и до возвращения к постели больной вдоволь подышать свежим воздухом. Однако дверца фиакра распахнулась, из его темного нутра высунулись две руки в черных кожаных перчатках, ухватили Катрин за рукава платья, и не успела она опомниться, как оказалась на ковровом сиденье между двумя мужчинами в одинаковых черных сюртуках и цилиндрах.
Катрин открыла рот, чтобы позвать на помощь, но губы и нос зажал пахнущий чем-то неприятным платок, перед глазами проплыло усатое лицо с холодными глазами, и сознание покинуло ее.
Очнулась Катрин от легких пошлепываний по щекам. Видимо, обморок ее длился недолго, потому что она все еще находилась внутри экипажа – только он теперь стоял, и дверца была открыта. Шлепал ее по щекам тот самый усатый. Второго в фиакре не было.
– Я закричу, – сказала Катрин и вцепилась в руку усатого.
– Кричите. – Усатый равнодушно пожал плечами и вдруг ловким движением вывернул свою руку из пальцев Катрин, схватил ее за локоть, дернул и вытолкнул из экипажа.
Тело Катрин молнией пронзил острый испуг – ей на мгновение показалось, что она сейчас упадет навзничь на булыжники мостовой и разобьется, но в тот же миг сильные мужские руки подхватили ее и поставили на ноги.
– Благодарю, – машинально сказала она. Подняла голову и увидела немного ошалелые бледно-голубые глаза под черными полями цилиндра.
– Скажи-ка мне, Франсуа, – обратился нечаянный кавалер Катрин к усатому, выпрыгнувшему из экипажа, – тебя когда-нибудь благодарили задержанные дамы?
– Что-то не припомню такого, – хмыкнул Франсуа. – Брань площадную слышать доводилось – и от мужчин, и от женщин, а благодарности, пардон, никогда.
– Так я задержана? – вспомнив предупреждение Коленкура, спросила Катрин и огляделась по сторонам. Они находились в небольшом, почти квадратном внутреннем дворе, с трех сторон его окружали стены трехэтажного здания – все окна первого этажа перехвачены решетками, – с четвертой были глухие высокие ворота, через которые, видимо, фиакр и въехал. – Хотелось бы узнать – за что?
– Да, собственно, чего нас благодарить? – продолжал разглагольствовать усатый Франсуа, не обратив на вопрос Катрин никакого внимания. – Работа у нас с тобой, Жанно, так и называется – неблагодарная.
– Пройдемте, мадам, – указал Жанно на невысокое крыльцо, подпирающее массивную дверь, возле которой на цепочке висел деревянный молоток. – Там все узнаете.
К двери вели три каменные ступени. Жанно поднялся первым и постучал молотком в дверь – не простым стуком, а замысловатым. Катрин внутренне усмехнулась: надо же, целая, можно сказать, крепость, а все же чего-то опасаются. Она почему-то не чувствовала страха – ни от произошедшего, ни от предстоящего, которое пока что было покрыто мраком неизвестности.
Глава 4
1Невельской спешил занять Де-Кастри и Кизи.
Он еще не получил высочайшего повеления учредить в этих пунктах военные посты и выделить Сахалинскую экспедицию – почта с этими указаниями придет только в июле, – и, как всегда, сам принимал необходимые, на его взгляд, решения. На свой страх и риск.
Риск, разумеется, был, а вот страха – нет. Или – почти нет. То ли отвык бояться, то ли привык, что все, в конце концов, получается так, как задумывалось им. А Катенька не упускала случая восхититься его действиями во славу нового величия России и ядовито посмеяться над близорукостью и приземленностью указаний генерал-губернатора. В глубине души Геннадий Иванович признавал, что она несправедлива в своем неприятии Муравьева, что его, Невельского, предложения преобразуются в высочайшие повеления и правительственные указы, а действия оправдываются главным образом (иногда единственным) потому, что в столице за них ратоборствует Николай Николаевич, но все чаще награды, которые получал Муравьев из рук императора, вызывали глухое раздражение. Он ловил себя на этом, сердился, потому что понимал: у генерал-губернатора много иных заслуг перед государем и Отечеством, но осадок оставался и накапливался.
И тем не менее начальник Амурской экспедиции по-прежнему был верен себе: надо идти избранным курсом, а история потом все расставит по местам. Потому и торопился.
Мичман Разградский и приказчик Березин по его указанию заготовили на середине пути от Николаевского до Кизи, в селении Пуль, продукты для группы Бошняка, которой предстояло поднять в Де-Кастри русский флаг и заняться обследованием побережья дальше на юг, имея ближайшей целью залив Хаджи. Кроме того, Березину предписывалось возле селения Котово, в двух верстах от Кизи, с помощью местного населения готовить лес, имея в виду, что с началом навигации там будет основан русский военный пост.
Как только Разградский сообщил, что все исполнено, Невельской немедленно отправил группу Бошняка, в которую вошли художник Любавин, казаки Парфентьев и Васильев и тунгус Иванов. Бошняку Невельской приказал сразу после поднятия флага строить помещения для поста, приобрести хорошую лодку и с началом навигации идти на юг, тщательно описывая берега, делая промеры глубин и сравнивая результаты с картами Крузенштерна, Лаперуза и Броутона, поскольку уже неоднократно доводилось обнаруживать в этих картах грубые ошибки. Правда, если до конца быть честным, хотя Геннадию Ивановичу и льстило исправлять ошибки великих, в глубине души он не исключал того, что это все-таки были не ошибки, а результаты вулканических действий и землетрясений. За 75 лет после Лаперуза, да и за 50 после Крузенштерна береговые линии могли измениться просто неузнаваемо.
Помимо всего, Бошняк, как всегда, должен был следить за появлением иностранных судов и объявлять капитанам о том, что все побережье вплоть до Кореи принадлежит России, и любые их действия против местного населения влекут за собой серьезную ответственность.
В отчете генерал-губернатору о своих действиях Невельской писал: «Из этого, ваше превосходительство, изволите видеть, что залив Де-Кастри и селение Кизи ныне занимаются и что из залива с открытием навигации начнутся обследования берега к югу, в видах разрешения морского вопроса, обусловливающего важное значение для России этого края…».
Он знал, что Муравьев обязательно обратит внимание на его стремление обследовать побережье как можно дальше на юг, чтобы найти удобные незамерзающие бухты, обратит и будет весьма недоволен – генерал-губернатор убежден, что Авачинская губа и Петропавловский порт – наиглавнейшие точки приложения сил для утверждения России на Тихом океане. Слов нет, бухта по-своему уникальна, но все ее преимущества съедает одно-единственное неприятное обстоятельство: при извечном российском бездорожье она слишком далека от центров снабжения, и базирование там флота станет для империи непосильной обузой.