bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Часть I

Падает черная тень

Из личного дневника Мориса Халлама

6 ноября. Сегодня мой последний день в старинном, очаровательном и совершенно порочном Бухаресте. Три недели я наслаждался всеми удовольствиями, которые он может предложить, и спускался в его фантастические глубины, как какой-нибудь новый эпикуреец[7]. Я предавался плотским утехам открыто, бурно и без малейшего зазрения совести. Как следствие, завтра утром я покину Бухарест и продолжу свои странствия по окраине громадного континента – двинусь глубже на восток, к Брашову и дальше. В оставшиеся же несколько часов постараюсь сделать свое прощание с этим городом незабываемым.

Конкретная причина моего отъезда банальна до зевоты. До сих пор все в отеле держались со мной весьма любезно, но сегодня днем управляющий довел до моего сведения, что мое непристойное поведение (вкупе с некоторой медлительностью в вопросах оплаты их бесчисленных счетов) сделало мое дальнейшее пребывание здесь крайне нежелательным. Таким образом, завтра я снова пущусь в дорогу и продолжу свои беспорядочные путешествия по глухой периферии Европы.

Пока я писал, за окнами стемнело – вечер зовет, я готов к прощальному выступлению в этом городе греховных наслаждений. Я направлюсь в старейшие кварталы, пройду по узким булыжным бульварам, где зримы следы страшных периодов военных вторжений и сопротивления, но сегодня повсюду громкая музыка, дешевый гашиш на каждом углу и мальчики еще дешевле. На пустошах бедности произрастают поистине редкие цветы, там нет ничего запретного, и человек может на время сбросить бремя среднего возраста и неудовлетворенности жизнью. Скинув маску обыденности, он может стать таким, каким был задуман: свободным и раскрепощенным.

* * *

Позднее. Вечер был восхитительный. В своей раскованной откровенности он снова показал мне, как в ясном зеркале, собственную мою душу. Я пишу эти беглые строки перед самым рассветом, в приподнятом настроении человека, упившегося всеми извращенными наслаждениями, которые здесь изобретаются с великим усердием и фантазией.

Разумеется, по возвращении в это временное жилище после подобных развлечений было бы странно не поразмыслить о принятых в прошлом решениях и о возможностях (жена, коттедж, профессия учителя), которые в далекой молодости я отверг из благородного желания жить жизнью, свободной от лицемерия. В последнем я премного преуспел, хотя и пришлось многим пожертвовать. О том, чем я был вознагражден за сделанный выбор, нагляднее всего свидетельствуют удовольствия сегодняшней ночи, включающие по-крестьянски добротные еду и напитки, возбуждающие вещества, запрещенные в более цивилизованных странах, и прехорошенького уличного мальчишку, купленного за сущие гроши. Сделав свое темное дело, я поцеловал его и продекламировал стихотворение Жида[8], которое он выслушал с притворным восхищением.

Я думал, что стать более приятным вечер уже не может, однако, сразу по выходе из ночлежного дома, куда меня привел оборвыш, я имел счастье узреть красивейшего молодого человека из всех, каких мне довелось встречать в этом веке.

Высокий и стройный, с римскими чертами лица и гладко зачесанными светлыми волосами, он стоял напротив только что покинутого мною заведения, с двумя мальчишками под руку. Он определенно был англичанин, причем хорошо образованный: я услышал четкий, чистый выговор, присущий выпускникам наших лучших частных школ. Заметив, что я на него глазею, молодой человек улыбнулся, обнажив ровные, безупречно белые зубы, и шутливо отдал честь, прикоснувшись к виску пальцами левой руки. Я хотел было ответить в таком же духе, даже завязать с ним разговор, как эмигрант с эмигрантом, но незнакомец повернулся ко мне спиной и скрылся в темноте вместе с бесстыдными мальчишками.

Не знаю почему, но при мысли, что я никогда больше не увижу этого изысканного красавца, я почувствовал невыразимую печаль, как если бы навеки потерял что-то очень, очень важное.

7 ноября. Итак, сегодня, в ставшей уже привычной атмосфере осуждения, я покинул Бухарест – расплатился за номер и отбыл с утра пораньше, провожаемый неприязненными взглядами хозяев отеля. Голова трещала, в горле стояла сухость, сердце чуть покалывало, каковые ощущения являлись прямыми последствиями моих ночных развлечений. По чистому везению мне удалось в начале одиннадцатого сесть в почтовую карету, направлявшуюся дальше на восток. Я со своим чемоданчиком на коленях оказался зажат между пожилой матроной (одетой во все черное, словно в глубоком горе) и молоденькой девушкой, которая в Англии еще училась бы в школе, но здесь, в далеком от цивилизации краю, наверняка уже мать троих детей. Пока мы, нимало не заботясь о скорости и пунктуальности, выезжали из города в предместья, я задремал.

Когда проснулся с час назад, Бухарест уже остался далеко позади, и перед нами жемчужной раковиной раскрывался сельский пейзаж. Дорога здесь прямая как стрела, и думаю, в солнечное время года виды вокруг восхитительно живописные. Но сегодня серые плоские поля по обеим сторонам от нас казались мрачными и грозными.

Через некоторое время чертовы поля закончились, и мы въехали в обширный лес. Спутанные ветви высоких древних деревьев нависали над нашей маленькой каретой, и я опять пожалел, что вижу Румынское королевство сейчас, а не весной или летом. Зимой в этих краях все тени сгущаются, воздух темнеет, и даже самые невинные элементы пейзажа приобретают зловещий вид.

Обычно в подобных обстоятельствах я благополучно засыпаю, но сейчас сон никак не шел, и мне ничего не оставалось, как смотреть в окно на проплывающие мимо картины. Изредка я от них отвлекался, чтобы занести в дневник эти заметки. Несомненно, мой почерк здесь гораздо более неровный, чем обычно.

Моя молоденькая соседка, на удивление прилично говорящая по-английски, сообщила мне, что через несколько часов мы сделаем остановку в Брашове.

– Там красиво, – сказала она с акцентом, парадоксально сочетающим неприятную жесткость согласных и милую певучесть гласных. – Много всякой старины.

Только что мы пересекли границу между относительно цивилизованным миром и древней провинцией Трансильванией.

* * *

Позднее. Пишу уже в Брашове – неожиданно славном городке, полном неизъяснимой прелести и проникнутом идиллическим деревенским духом.

Едва выйдя из кареты, я понял, что должен задержаться здесь на пару дней. Городок маленький, но чистый и ухоженный, имеет выраженные среднеевропейские черты; опрятные улочки окружают живописную главную площадь и расходятся от городского центра, как спицы колеса от ступицы. Расположен Брашов у самого подножия Карпат – могучих гор, которые вздымаются к небу, зрительно уменьшая размеры и без того небольшого городка и сообщая ему вид некоего священного убежища, беззащитного поселения среди суровой дикой местности.

Восхитительное зрелище, мне представшее, настолько меня пленило, что я не стал садиться обратно в карету, а нашел здесь же, на площади, единственную в Брашове гостиницу, название которой, если верить тучной старой хозяйке, переводится с румынского как «Самая высокая и опасная горная тропа».

Оставив чемодан в своей на удивление уютной комнате, я пошел прогуляться по окрестным улочкам. Городок очень тихий и спокойный, без особых достопримечательностей, но все в нем дышит странным очарованием, которому трудно не поддаться. Живут здесь преимущественно крестьяне, хотя есть и лавочники, и торговцы, и коммивояжеры. Все встречные смотрели на меня с любопытством, но без малейшей подозрительности или враждебности. Полагаю, в своем сюртуке, шейном платке и с волосами до плеч по моде девяностых я представляюсь обитателям этого забытого уголка мира совершенно блистательной фигурой.

Сразу за площадью – лицом к исполинской горной гряде, словно бросая ей вызов, – стоит Черная церковь[9], получившая свое наименование из-за стен, потемневших от гари и копоти при жестоком пожаре, который случился около двух с половиной веков назад и, насколько я могу судить, причинил значительные разрушения всему городу. Однако именно в силу своего смертоносного характера пожар послужил также и ко благу, полностью уничтожив чуму, все еще свирепствовавшую здесь в то время.

Темные стены придают зданию зловещий вид, которому, впрочем, нисколько не соответствует внутренность храма – просторное, светлое и довольно изящно оформленное пространство, пускай и грешащее по-язычески избыточной выразительностью (на мой столичный взгляд, по крайней мере). Даже мне, обладателю крепких нервов, фигура Христа на кресте, претерпевающего нечеловеческие муки, показалась настолько страшной в своем чрезмерном натурализме, что даже не знаю, смогу ли я сегодня спать спокойно. Страдание на лице Спасителя передано чересчур достоверно; струйки крови, стекающие по худому жилистому телу, нарисованы слишком реалистично. Я торопливо завершил осмотр Черной церкви и не без облегчения вышел на улицу, где уже начинало смеркаться.

Должно быть, атмосфера храма подействовала на мое воображение сильнее, чем мне показалось поначалу, ибо я мог бы поклясться, что, выйдя наружу, увидел на другой стороне улицы молодого человека, который стоял в тени, глядя на вход в Божий дом. Я поморгал в сумеречном свете и протер глаза, а когда снова посмотрел – там никого не было.

Пишу в своей комнате незадолго до того, как спуститься к ужину, абсолютно трезвый. Последнее обстоятельство подчеркиваю, чтобы было понятно: следующее мое заявление отнюдь не какая-нибудь хмельная фантазия.

Я почти уверен, что молодой человек, мельком увиденный мною у Черной церкви, был тот самый англичанин, который приковал мое внимание вчера в грязном, пропитанном грехом переулке старого Бухареста.

* * *

8 ноября. В окно падают косые лучи рассвета. Я весел и возбужден. Вчера во мне вспыхнула новая страсть, и в венах моих теперь струится жаркий огонь.

Вернувшись в отель после посещения Черной церкви и сочинив несколько абзацев касательно главных событий дня, я слегка задремал. Проснулся с пересохшим горлом и тяжелой головой, разбитый и усталый от путешествия, а также, полагаю, от предшествовавших ему развлечений. Приближаясь к пятидесяти летам, я стал замечать, что здоровье мое уже не такое крепкое, как раньше. С трудом поднявшись на ноги, я ополоснул лицо холодной водой, оделся к ужину возможно лучше (мой вечерний костюм, признаться, уже несколько поистрепался) и сошел вниз. Там меня ждало нечто невероятное и совершенно потрясающее.

Помещение, где славная хозяйка накрывает трапезы, длинное и темное; стены украшены мрачными горными и лесными пейзажами. К столу здесь, как и повсюду в королевстве, подаются в основном мясные блюда (с преобладанием разнообразных колбас) и всевозможные гарниры из капусты, вареной или тушеной. Все это – от обстановки помещения до меню ужина – я мог угадать еще прежде, чем спустился по лестнице. Однако там, в убогой столовой зале, оказался сюрприз, о каком я и мечтать не смел.

Поскольку сейчас, поздней осенью, эта захолустная гостиница почти пустовала, в столовой не было никаких других постояльцев – кроме одного джентльмена, чьи черты, фигуру и обворожительную улыбку я тотчас узнал.

На меня устремил глаза молодой человек, которого я видел позавчера в грязном бухарестском переулке и вчера возле церкви. Я невольно остановился, даже пошатнулся от неожиданности, и еле выговорил:

– Д-добрый вечер…

Молодой человек улыбнулся чуть шире:

– Вы англичанин?

– Да, – ответил я.

– Что ж… – Он обвел рукой пустую залу. – Не угодно ли присоединиться ко мне? Два англичанина, преломляющие хлеб в чужой стране.

– С великим удовольствием. – Я подошел к нему и протянул руку. – Позвольте представиться: Морис Халлам.

– Очень приятно. – Ладонь у него мягкая и гладкая, но пожатие крепкое. – Габриель Шон.

– Премного рад. – Я не без сожаления отпустил его руку и сел рядом. – Премного рад познакомиться с вами наконец.

Шон удивленно приподнял брови:

– Разве мы встречались прежде?

– Да, полагаю, – сказал я со всем посильным спокойствием. – Около Черной церкви?

– Ах да, конечно! Теперь припоминаю, мистер Халлам.

– Нет-нет. – Я доверительно подался вперед и призвал на помощь все свое обаяние. – Зовите меня просто Морис.

– Договорились. А вы меня – Габриель.

– Величайший из архангелов, – пробормотал я. – Самый высокопоставленный и чтимый из Божьих вестников. Главный утешитель Адама перед грехопадением.

Мы обменялись улыбками, два английских путешественника в стране крови и тьмы. На столе стояло вино, и мы пили вволю. Поначалу, по крайней мере с моей стороны, разговор шел с запинками и заминками (я уже давно ни с кем не общался, кроме сапожников, отельных служащих да пограничников). Тем не менее я сразу понял, что мы с мистером Шоном замешены из одного теста. Помимо дивной красоты молодости, он обладал блистательной скромностью и подлинным, неотразимым очарованием.

– Каким же ветром вас занесло в Брашов? – спросил я, поудобнее устраиваясь на стуле. – Прошу прощения, но вы здесь смотритесь почти так же неуместно, как я.

Мистер Шон согласно наклонил голову:

– В ваших словах есть правда. – Голос у него гладкий, хорошо поставленный, без подвывания, часто свойственного аристократам. – Моя история, вероятно, слишком неприглядная, чтобы рассказывать к столу. Особенно некоторые ее детали. Пока достаточно будет сказать, что я низкого происхождения и был спасен от нищеты сиротского приюта высокородным благодетелем, лордом Стэнхоупом, чья недавняя кончина дала мне и побуждение, и необходимые средства для того, чтобы покинуть Англию и отправиться в путешествие по незнакомым странам.

Заинтригованный этим сжатым жизнеописанием, я обдумывал, как бы выведать подробности, не показавшись при том назойливым или бесцеремонным, но тут в столовую опять суетливо вошла наша хозяйка.

– Господа! – воскликнула она на своем очаровательно ломаном английском. – Надеюсь, вы оба с полным удобством устроились в нашем скромном заведении?

Разумеется, мы заверили ее, что устроились прекрасно. Хозяйка просияла от удовольствия и почти сразу удалилась, рассыпаясь в обещаниях порадовать нас превосходным ужином.

Когда она скрылась за дверью, Габриель посмотрел мне в глаза и спросил:

– А вы, Морис? Как вы оказались в Румынии?

– О, моя история самая обычная. Вероятно, у всех эмигрантов такая же или очень похожая. Просто к концу прошлого века я понял, что Англия слишком бедна воображением, слишком жестока нравом и слишком некрасива видом, чтобы я мог со спокойной душой оставаться в ее пределах. В то время как моя страна корчилась в судорогах мелочной злобы и нетерпимости, я отправился на континент в поисках новых приключений.

Габриэль снова согласно наклонил белокурую голову, и я почувствовал, что он полностью понимает мои мотивы.

– Как интересно! – Он вскинул подбородок, и я в очередной раз восхитился его великолепным профилем. – Ну… что потеря для нашей родины, то, безусловно, приобретение для Европы. – Он немного помолчал, внимательно в меня вглядываясь. – Простите, Морис, но, несмотря на наши недавние случайные встречи, мне все-таки кажется, что я где-то вас видел еще раньше, то есть в Англии.

Я с напускной небрежностью пожал плечами:

– Вполне возможно.

– Почему вы так считаете?

Для вящего эффекта я повел в воздухе рукой.

– Много лет назад, когда вы были еще ребенком, я пользовался на родине некоторой известностью.

– В каком качестве?

– Будучи актером лондонского театра, мой дорогой.

– О! – сказал Габриель Шон. – Ну да. Конечно.

– Быть может, вы меня видели в детстве? Когда совсем еще мальчиком сидели в партере с разинутым от восторга ртом. Видели моего Петруччо? Моего Бирона?[10] А может быть, – продолжал я, вспомнив об упомянутых им обстоятельствах ранней поры жизни, – вам просто попадалась на глаза афиша с моим изображением или вы когда-нибудь встречали меня на улице в окружении поклонников, зрителей и журналистов?

– Да, очень возможно, – кивнул Габриель, и при мысли о таком переплетении наших биографий мы на минуту умолкли.

– До чего же порой причудливы жизненные пути, – вновь заговорил он наконец. – И незримые связи между судьбами.

Я собирался ответить, что думаю ровно о том же, но в этот момент появилась хозяйка с тарелками мяса и новым графином вина на подносе, изливаясь в добрых пожеланиях и взволнованно выражая надежду, что двое английских гостей останутся всем довольны.

После этого вторжения наша беседа повернула в менее философское русло, и мы заговорили на более общие темы – туристические, гастрономические, исторические, географические и финансовые. С каждой минутой мы чувствовали себя все свободнее и непринужденнее. Я немного рассказал о старых добрых временах, о Лондоне девяностых, о своей ныне приостановленной артистической карьере. Габриель же о прошлом вообще не говорил, только о будущем.

– Я самое опасное существо на свете, – объявил он, когда мы уже опустошили тарелки и почти допили вино. – Человек с деньгами в поисках какой-нибудь цели.

– То есть вы не знаете, к чему вам стремиться? – спросил я. – Никакой определенной цели нет?

– Должна быть где-то, – вздохнул Габриель, на миг затуманившись. – Но мне еще надо ее найти. Эту мою великую цель.

– Наверное, вы хотите творить добро тем или иным образом? – предположил я.

– Возможно… – неуверенно проговорил он. – Хотя мне кажется, точнее будет сказать, что я просто хочу измениться. А любая перемена сама по себе не имеет никакого отношения к нравственности. Она не добро и не зло. Просто некая трансформация, и все.

– Как интересно! Вы представлялись мне чем-то вроде нового Адониса[11]. Теперь же я вижу, что на самом деле вы – подлинное воплощение Протея[12].

Впервые за весь вечер Габриель улыбнулся по-настоящему широко. Наши взгляды встретились, и между нами проскочила искра взаимного влечения. Я окончательно понял, что в каком-то важном смысле мы с ним очень похожи: родственные души в этом далеком глухом краю, притянутые друг к другу, скажем уже прямо, неким космическим магнетизмом.

Следующий час был часом сладостно-томительного предвкушения, грациозного гавота, сложенного из любезностей и изящных поз, летучих взглядов и сближений, вина и сигар, телесных соприкосновений, якобы неумышленных, но явственно выдающих жар желания. Завершив наконец этот старый как мир танец, мы разошлись каждый в свою комнату.

Я прождал почти четверть часа, весь дрожа и заходясь сердцем, а потом прокрался по коридору к комнате Габриеля.

Как я и надеялся всеми фибрами своей истомленной души, он ждал меня на кровати, полностью раздетый, лишь слегка прикрывая наготу простыней.

– Габриель, – выдохнул я и с трепетом приблизился, готовый всецело подчиниться.

Он улыбнулся и указал на кресло прямо напротив кровати:

– Сядь, Морис.

Я сел.

– Ты никогда не прикоснешься ко мне так, как тебе хотелось бы, – твердо сказал он тут же. – Никогда. Но тебе разрешается смотреть, если я сам этого хочу.

Затем Габриель откинул простыню и заговорил – не о тех приятных предметах, что совсем недавно занимали наше внимание, но о своей настоящей жизни, тайной жизни. Рассказал о нищем детстве на лондонских улицах, о годах в сиротском приюте и о страшной милости своего благодетеля, лорда Стэнхоупа. Как и было велено, я только смотрел и слушал, пылая огнем вожделения, и я отдал Габриелю столько себя, сколько не отдавал никому уже более четверти века. Сейчас, когда пишу на рассвете дня, меня захлестывает чувство, которого я не испытывал так давно, что почти забыл его вкус и запах.

Я даже не вполне понимаю природу этой сильной эмоции. Но одно знаю без тени сомнения: если я когда-нибудь зачем-нибудь понадоблюсь мистеру Габриелю Шону – я весь его, душой и телом.

* * *

Позднее. Странный постскриптум к вышенаписанному. Пока я при набирающем силу утреннем свете писал предыдущие строки о страсти и желании, откуда-то издалека донесся лай дикой собаки – обычное дело в здешней глуши, где часто видишь этих несчастных тощих животных, уныло бродящих в общественных местах или выпрашивающих объедки около ресторанов. Закончив последнюю фразу, содержащую столь пылкое и искреннее признание, я, обессиленный горячечным восторгом, упал на кровать и там, среди сбитых простыней, тотчас отдался объятиям Морфея[13].

Проснувшись пару минут назад, я обнаружил, что лай не прекратился, но стал гораздо громче и ближе, как если бы животное находилось у самых дверей отеля.

Я со всем возможным проворством поднялся с постели, подскочил к своему маленькому освинцованному окну и выглянул на улицу. Представшее мне зрелище повергло меня в дрожь первобытного страха. Посреди мостовой стоял крупный серый волк, превосходящий размерами всех, каких я когда-либо видел в неволе.

Вид у него был дикий, взъерошенный, отчаянный и голодный. Глаза, налитые кровью (несомненно, от крайнего истощения, пригнавшего зверя в самый центр городка), сверкнули красным, когда он поднял голову, словно почувствовав мой взгляд. Увидев меня, волк испустил жуткий, леденящий душу вой. Не могу точно сказать, был ли то вой страха, или отчаяния, или какого-то странного торжества, причина которого мне пока еще неизвестна.

Дневник Мины Харкер

8 ноября. Как тяжелы были часы, прошедшие с последней записи в этой тетради, и как печальна моя обязанность описать сейчас все подробности последних двух дней. Словно громадная мрачная туча опустилась на наш еще недавно счастливый дом. Ван Хелсинг лежит наверху – он дышит, но в остальном потерян для нас, погруженный в беспамятство, теряющий жизненные силы, угасающий. Какая череда медиков прошла через эти двери! Лондонский специалист от Годалминга, два друга Джека Сьюворда и снова наш деревенский врач, доктор Скотт, от которого в этот раз явственно пахло спиртным.

Недостатка в средствах в нашем маленьком кругу нет, но никакие деньги не могут принести нам даже самого слабого утешения. На самом деле они лишь заставляют яснее осознать, сколь ничтожен человек со всеми своими ухищрениями перед лицом неумолимых законов природы. Подобные мысли посещают меня всякий раз, когда я сижу подле профессора и вижу, с какой страшной скоростью болезнь берет свое. Безжизненно простертый на узкой кровати, небритый и растрепанный, он выглядит совсем немощным и дышит с мучительным трудом, словно каждый вдох требует неимоверного напряжения всех сил, оставшихся в его старом теле. Годалминги и Сьюворд еще позавчера вернулись в Лондон, но я держу их в курсе всех обстоятельств. Бедную Кэрри плачевный вид профессора расстраивал бы до степени почти невыносимой, а потому им с Артуром никак нельзя здесь находиться. Живых родственников, насколько мне известно, у Ван Хелсинга не осталось.

Не знаю, долго ли еще наша семья сможет продержаться в таком вот состоянии напряженной бдительности и полной беспомощности. Нервная усталость заметна во всех нас. Джонатан разговаривает мало и пьет больше, чем следовало бы, но в его глазах я вижу тяжелую тоску, которую он тщетно старается скрыть. Квинси проявляет какой-то нездоровый стоицизм. Лицо у него пустое, отрешенное, а голос звучит без всякого выражения, что очень меня пугает. Он не желает говорить ни о своем странном поведении, ни о несчастье, забравшем жизнь его котенка. Мы пообещали купить другого, но он – пока, во всяком случае, – говорит, что другой ему не нужен.

Квинси должен был вернуться в школу, но никуда не поехал. Мы с Джонатаном приняли такое решение (полагаю, к немалому раздражению школьного директора, доктора Харриса), поскольку посчитали важным, чтобы он остался дома еще на некоторое время – по крайней мере до тех пор, пока не определится участь Ван Хелсинга.

И я, и Джонатан – оба горько сожалеем, что не присутствовали при смерти наших любимых. Если вдруг профессора не станет, мы не хотели бы, чтобы наш сын всю жизнь мучился таким же чувством вины. Мы напряженно ждем хоть каких-нибудь перемен в состоянии благородного голландца. Все мы обязаны ему жизнью, и неустанно дежурить у его постели просто-напросто наш долг. Мы ждем, мы поочередно несем дежурство, и мы молимся.

Последние две ночи меня впервые за многие годы (впервые с рождения сына, если точнее) мучили дурные сны, похожие на кошмары прежних времен. Думаю, это вполне объяснимое следствие недавних событий. Сегодня я ни свет ни заря проснулась, совершенно разбитая, от яркого кошмара, в котором огромный серый волк с горящими огнем глазами возбужденно и страстно выл.

Все подобные вещи, я знаю, остались в прошлом веке, в той части нашей жизни, о которой мы никогда не разговариваем. Но сон встревожил меня и никак не идет из головы.

* * *

9 ноября. Мы по-прежнему держим осаду. Ван Хелсинг все так же не с нами. В доме стоит атмосфера мрачной тревоги. Утром Джонатан уехал по работе – оглашать завещание в Саммертауне и утешать очередную расстроенную семью, – а я уговорила Квинси выйти из дома, впервые после трагедии, и прогуляться со мной за окраиной деревни.

На страницу:
2 из 7