Полная версия
Третий лишний
Виктор Конецкий
Третий лишний
Глава первая
22.01.1979.
Срочно заканчиваю медкомиссию, а давление черт знает какое.
Глотнул патентованных таблеток, уломал терапевта, иду к зубному. Перекурить надо перед таким делом. Курю на лестничной площадке с молоденькими морячками и узнаю из их разговоров о смерти Виктора Д. в Антверпене, на судне. Скоропостижно умер. До того трое суток не покидал мостик – туман в Ла-Манше, туман в Шельде, а там ждать в дрейфе лоцманов у шлюзов на течении, и так далее. И вот пришел в Антверпен, лег спать и не проснулся – сердечная недостаточность. Невольно мелькнуло: "Последний раз в Антверпене". Привезли Виктора в Ленинград на его же пароходе. Семья намучилась с похоронами. Морская семья – жена в нашей портовой поликлинике работает зубным врачом. К ней я и направлялся. Приезжала на старик "Челюскинец", когда мы заходили в советские порты – в зимний, штормовой Новороссийск, в зимнюю, заснеженную Керчь. Виктор был старпомом, я – вторым помощником. Он был младше меня лет на семь, но очень опытный торговый моряк, прошел от матроса и боцмана через заочную высшую мореходку. Довольно замкнутый на службе, четко разделял обязанности: в мои дела не лез, но и не помогал мне – новичку – ничем; зато если надо было крепить тяжеловесы, то из промерзших трюмов не вылезал… У него я многому научился: например, негромко говорить по радиотелефону. А вот научиться лазать по штормтрапу, когда одна рука занята портфелем с судовыми документами, а внизу болтается карантинный катер на подходе к Дарданеллам, – такого фокуса я не освоил. Он был крепким и здоровым моряком. Никогда никаких жалоб. И вот тебе!.. Виктор принял капитанство "Челюскинцем", когда я уже перешел на другое судно. Года через два теплоход за старостью лет списали на гвозди. Проводы "Челюскинца" на корабельное кладбище были торжественными. И даже сняли эту церемонию-процедуру в кино, а я потом писал для фильма текст. Виктор тоже попал в картину – он вел судно к последнему причалу.
Есть впечатляющий кадр: капитан стоит на береговом пустыре корабельного кладбища по колено в тоскливых тамошних камышах, на фоне крематорного дыма, клубящегося над "Челюскинцем". Нутро теплохода – дерево, пластик, краску – выжигают, чтобы оставить один металл. На глазах капитана слезы, а был несентиментальный мужчина. И меня жестко иногда прихватывал…
Спустя годы звонит по телефону:
– Слушай, а я только узнал, что ты и есть ты, что это мы с тобой на "Челюскинце" плавали полтора года! Помнишь, ты на Канонерке у меня вахту принимал: в ремонте стояли, и ты пришел? "Я, – говоришь, – плохо английский язык знаю и надеюсь, вы поможете на первых порах с языком". Во, думаю, странный тип пришел грузовым помощником… А знаешь, без рассказов Петьки Ниточкина – ну, по радио услышишь или в журнале наткнешься, – так без них и жизнь иногда была бы какая-то другая… А я и не догадывался все полтора года! Во болван, а? Далекий от книжек болван, да?
Я сказал, чтобы он приезжал сразу, брал такси и приезжал. Он объяснил, что не может: жена ушла и закрыла в квартире, чтобы он не смог нализаться и к ее возвращению выкрасил кухню.
– Кухню выкрашу, – сказал он, – но надерусь прекрасно и под замком. У меня в духовке бутылка спирта запрятана. Уже уполовинил.
Это чувствовалось. Но кухню, наверное, выкрасил отлично, ибо прошел длинную матросскую и боцманскую школу.
Мы так и не увиделись.
Но как-то он еще раз звонил, и мы вспоминали поездку за замечательными аэродинамическими фуражками в Лондоне и как он накачал воды в кормовой трюм "Челюскинца", чтобы притопить винт, а трюмный настил всплыл на болтанке в Средиземном море…
К его жене на осмотр зубов я не пошел. Побоялся напомнить ей по ассоциации живого и молодого мужа в Керчи или Новороссийске…
Вечером тупо смотрю телевизор и думаю, кого попросить поливать цветочки на время моего отсутствия.
Передают сообщение об аварии самолета в Антарктиде. Погибли пилоты, несколько членов штаба САЭ (Советская антарктическая экспедиция), много тяжелораненых. Их вывезли на Новую Зеландию американцы на "Геркулесе" – самолет с почти вертикальным взлетом.
"Антарктида – континент мира". Единственный на планете, где пока еще не было войн и запрещена любая военная деятельность.
Звоню информированным товарищам, выясняю кое-какие подробности. Много фантазий и домыслов. Так всегда бывает, когда авария случилась за десятки тысяч километров от информаторов. Точно одно: начальник экспедиции уцелел, находится в тяжелом состоянии, но эвакуироваться отказался, продолжает руководить работами САЭ.
А мы отходим из Риги со сменой новых зимовщиков 28 января. Долго еще ждать начальнику подмены!..
Не хватит ли мне смертей перед дальней дорогой?
В рейсе исполнится пятьдесят лет. Полувековой рубеж обозначен потерями многих близких людей.
25.01.
Позвонил в Ригу на судно, поговорил со старшим помощником. Пора выезжать.
Январский Ленинград за окном. Сумрачно, зябко, бесснежно и довольно все безнадежно.
Ничего. Через две недели буду в тропиках. Три четверти пути в Антарктиду мною наезжены – Канарские острова, Монтевидео. Дальше – новый мир.
26.01.
Взял в пароходстве выписку из приказа, получил паспорт моряка, зашел в службу мореплавания и тут только узнал, что моим капитаном будет человек, с которым судьба уже сводила и у которого я кое-что взял для героя повести "Путевые портреты с морским пейзажем".
Да и в рассказе о военно-морском симпозиуме он промелькнул.
Свершилось, подумал я. Рано или поздно это должно было грянуть. Удивительно только, как это я умудрился столько лет выворачиваться из-под карающей руки судьбы: не сталкиваться в тесном и узком судовом пространстве с прототипами.
Но еще теплится слабая надежда, что Юра повесть не читал и о ней не слышал. Очень слабая надежда, ибо флот – огромная коммунальная кухня, где все про всех все знают.
Однако смогло же получиться так, что никто из экипажа "Фоминска" не знал о международном судебном процессе после аварийного столкновения в проливе Пэссидж. Не хочет капитан Ямкин вспоминать эту историю лишний раз. И я честно воздержался в повести от соблазна ее рассказать, а какой материал был в руках!
Нынче беру с собой в море книгу Михаила Михайловича Сомова "На куполах земли" – попросили написать рецензию. Книга посмертная, дневниково-документальная, без претензий на художественность.
Книги людей действия – Кренкеля, академика Федорова, Сомова – не хранят в себе никаких тайн. Характерно еще, что люди поступков, крупных земных дел, бывальцы, бывалые, то есть искусившиеся, тертые, кому не в диковинку то, о чем идет речь, никогда не пишут от "мы". Это "мы" часто является обязательным для авторов теоретических трудов. А ведь за этим "мы думаем", "мы полагаем" не скромность стоит, а, простите, боязнь личной ответственности… Когда же читаешь книги бывальцев, конечно, видишь, что авторы тоже каждую секунду раздумывают и даже несколько болезненно-навязчиво мучаются тем, чтобы описания уверенности в себе, решительности не показались читателю самохвальством или неделикатностью. Но ведь они так же и в жизни контролировали себя: чтобы не оскорбить своею властью подчиненных людей, чтобы всегда сохранять деликатность даже при необходимой резкости и грубости слов и поступков, а такое обязательно случается в полярно-морской работе.
27.01.
Поезд пришел в Ригу в 08.58.
Очень далеко тащиться к такси. Не хватает носильщиков.
Мела слабая метель.
На судне обрадовала каюта – двухместная первого класса на меня одного.
Чемодан поднес матрос, которому далеко за пятьдесят. Первый раз вижу такого старого матроса. Он делает последние рейсы перед пенсией.
Надо идти представляться капитану. Чувствую себя попом, который тащится к Балде за шалабаном. Да, за все на этом свете надо платить. За литературу – втридорога.
Вообще-то морские товарищи относятся к моим писаниям о них снисходительно. А когда им надо подмазать больничную врачиху чем-нибудь нетрафаретным (не коробкой конфет), то звонят и говорят: "Лежу с язвой (инфарктом), моей язве нужен твой букварь с автографом…"
Дверь в капитанскую каюту была открыта. Юры не было. Я вошел в холл и сел на диванчик.
Обстановка стандартно-шикарно-казенно-безличная. На столах ни одной бумажки, полированное дерево, чехлы на мебели. В книжном шкафу за зеркальными стеклами БСЭ, справочники, собрания сочинений классиков марксизма-ленинизма, специальная литература.
Удивила литография картины Бернара Бюффе "Голова клоуна". Французская литография – сразу и не отличишь от подлинника, в натуральную величину, заметна сама фактура живописи.
Смесь иронии и грусти в глазах. Грубо раскрашенное лицо – алый треугольник носа, розовый четырехугольник рта, зеленый парик, серая тощая и длинная шея.
Вошел Юра. Мы не виделись шесть лет. Он совсем не постарел. Законсервировался. Я встал. Он хлопнул дверью. Обменялись рукопожатием.
– Какого черта ты похоронил меня при жизни? – спросил он и сел за стол.
– Я хоронил не тебя, а литературного героя.
– Меня, честно скажу, коробит от твоих последних произведений. И я не хочу, чтобы в экипаже догадывались о наших прошлых отношениях. Никто не должен знать, что ты описал меня.
– Там намешано черт знает что и кто.
– Это, так сказять, понятно. Но если меня угадают хотя бы в одном эпизоде, то припишут мне и все твои выдумки. И ничего-то тогда людям не объяснишь… По твоей милости "стало быть" на дурацкое "так сказять" сменил.
– Прости. Так уж получилось.
– А с моим самоубийством что? Там получается, капитан самоубийством кончил! Подлый какой-то намек, что я на такую глупость способен. И еще я из мелкокалиберки застрелился! Тебе, как прошлому вояке, вовсе непростительно: мелкие вши бывают, а винтовки малокалиберные. Думаешь, приятно читать про себя такую чушь?
– Ерунда все это, Юра, – сказал я без большой уверенности. – Во-первых, никто тебя в Ямкине пока не узнал. Никто мне об этом не говорил, потому что я от тебя взял самые малюсенькие шматки. В литературе иначе не бывает. А тебе просто не повезло, что старый приятель – сочинитель. Во-вторых, за мелкий калибр я уже двадцать писем от читателей получил и стыдом умылся, хотя тут другой дядя виноват. И, в-третьих, если бы ты знал, чего мне стоило удержаться и не написать про твои приключения в Канаде, то…
– Никто меня не узнает? А Галина что? Рыжая? Она-то узнала сразу!
– С ней я сам поговорю и все объясню.
– Сможешь сделать это сегодня вечером. Теперь о делах. Тыкать меня на мостике, уверен, и сам не станешь. Надеюсь, по имени тоже звать не будешь: не мальчишки.
– Прости. Очень уж я не умею осознавать возраст, и свой, и одногодков. Это типично для нашего поколения…
– Да, ты писал об этом. Теперь. Старпом молод, толков, энергичен, давно на пассажире, судовые дела знает и ведет без натуги. Тебе вмешиваться не надо. Подстрахуешь на мостике, когда сам найдешь нужным: я знаю – чистым бездельником плавать с ума сойдешь. Ходовая рубка тесновата. Да еще наставника мне посадили. Знаком с Диомидовым?
– Лично нет. Знаю, что он долго работал на берегу в Гонконге, а идет в Антарктиду, вероятно, для того, чтобы мозги проветрить, подработать.
– Я тоже хотел бы поработать за границей. И я был капитаном-наставником и ходил в рейсы, чтобы мозги проветрить, как ты, так сказять, выражаешься.
– Насколько я знаю, ты ходил на заработки не наставником, а подменял обыкновенных капитанов.
– Ты против наставников?
– Только дурак может быть против старого, опытного, мудрого, доброго наставника. Вероятно, из-за того, что я никогда даже не видел ни одного своего дедушки, я мечтаю о таком наставнике всю жизнь. Вы поделите время на мостике?
– Он будет стоять со вторым. Старпом стоит сам. Это я про лед. Да. О месте в кают-компании. Свободных за столом старшего комсостава нет. Придется тебе изучать директора ресторана, пожарного помощника и третьего штурмана. Поближе, так сказять, к жизни. Не возражаешь?
– Но проблем. После обеда на берег можно?
– Бога ради!
В этом "бога ради", пожалуй, было уж слишком от "убирался бы ты отсюда вообще к чертям собачьим!". И я бы убрался, кабы это было возможно. В конце концов я знаю Юрия Ивановича Ямкина шапочно, хотя мы и знакомы четверть века и хотя нас связывали особые узы. От него можно ждать любой неожиданности. Ведь и на "Фоминске" мы с ним месяцами не пили вместе чай – не чаевничали по вечерам в каюте, а это много значит.
– Говори честно. В "мелкокалиберке" ты сам виноват или другой дядя?
Вот черт! Какая проницательность вырабатывается в человеке, если познакомились в черной полынье Карского моря, когда суда сошлись борт к борту на четверть часика… Четверть века назад. Или мы на офицерских сборах познакомились?
– Ну, виноват! Виноват! У каждого заскоки. Вечно путаю "мелко" с "мало". И это не только пушек касается, но и масштабов карт. Доволен?
– Вот так и пиши, стало быть, – назидательно заметил мой капитан.
К счастью, тут явились хроникеры-газетчики. Им хотелось распотрошить и сфотографировать капитана судна, уплывающего к пингвинам. Ни интервью, ни фото у ребят не вышло. Даже не знаю, почему это Юра так серьезно, глубинно окрысился на представителей центральной прессы. Он, конечно, прикрыл раздражение шуточкой, но я-то его шуточки знаю.
– Уважаемые следопыты, – сказал Юра, – благодарю, стало быть, за внимание, но мне паблисити нынче не в жилу. Долой рекламу, известность и популярность. Прошу вас сменить точку.
– Два слова и один щелчок! – взмолились корреспонденты.
– Нет. Объясняю. У меня на берегу долгов много. Денежных, обыкновенных. Я от кредиторов давно бегаю, даже пароходство сменил. Следы, так сказять, заметаю, а вы им мои координаты протрубите.
– А кого вы порекомендуете, кто наиболее достоин?
– Самый старший на борту капитан-наставник. У него нет и не было долгов. Кормовой люкс – пройти по верхней палубе левого борта.
Так ребят и выгнал!
Я выкатился вместе с ними, не признавшись, что мы где-то одной крови. Но кормовой люкс им показал. Когда-то на "Вацлаве Воровском" в этом люксе (суда однотипные) я сдавал техминимум капитану-наставнику Мурманского пароходства Булкину в рейсе на Джорджес-банку, плел ему разную чушь о детских подтяжках, а потом мы пили отличное пиво и он рассказывал про то, как поступал в высшее учебное заведение и как старые капитаны писали сочинение "Образ Татьяны Лариной". Тогда всех стариков-практиков заставили получать высшее образование, а для этого им, естественно, надо было сперва получить аттестаты зрелости…
Только закончил раскладывать вещи в каюте, является пассажирский помощник. Я думал, он представиться пришел. И действительно, он кое-что о себе рассказал: образование высшее, закончил английское отделение филологического факультета, плавает пятый год. Спортивный парень, хотя и в очках. Выдержанный, вежливый, малословный. Никогда не читал Олдингтона… Чему же филологов в университетах учат? Под финал посещения извинился и сказал, что мне придется переехать в другую каюту – на палубу ниже. Вышла ошибка: моя каюта забронирована для кандидата наук, который едет зимовать на иностранную полярную станцию, везет много специальной аппаратуры и т. д. и т. п. Я спросил, знает ли о перемещении капитан. Да, он знал. Отвратительное дело – переезд в другую каюту, когда только что разложил шмутки. И чем-то унизительно.
Перетащился на палубу ниже, утешаясь тем, что Чехов велел писателям ездить только в третьем классе. Правда, матерый полярник Михаил Михайлович Сомов, Герой Советского Союза, который не бросал лишнего слова ни на ветер, ни даже при полном штиле, отмечает в дневнике: "Начинать переселение, когда только-только начали благоустраиваться, повторить опять все сначала, безусловно, дело нелегкое". Правда, у Сомова дело идет о переносе лагеря СП-2 с одной льдины на другую через трещины и торосы.
Мне немного попроще.
Главное "но" – не первоклассное окно, а обыкновенный иллюминатор. Его в шторм придется задраивать броняшкой. Главный плюс – каюта расположена на задворках империи, глубоко в корме.
Принял душ, побрился, позвонил в Ригу старому приятелю, который ныне держит верхи в исторической романистике, отправляя каждой книгой по сотне академических историков в нокдауны инфарктов и инсультов. Корифей оказался дома. Я вызвал такси к трапу парохода и убыл в надежде весело распрощаться с берегом. Не получилось. У старого приятеля умирает мучительно и медленно жена.
Выпили по махонькой, сказали друг другу избитое: "Ну, держись, старина, не падай духом!.." И я укатил на судно. Вахтенный помощник передал просьбу жены капитана сразу позвонить, когда явлюсь. Звоню Юре, трубку взяла Галя, сказала, что капитан отдыхает, а она сейчас ко мне спустится. Спустилась с бутылкой джина. Ах, не следует перечитывать книги, которые нравились в юности…
В девичестве она носила две косы. Кокетничала, прикладывая кончики кос к верхней губе, – получались гренадерские усы… Пора нервно-диковатого отрочества уходила за корму. Галка начинала окутываться дымовой завесой рождающейся женственности. Нас как-то занесло в Павловск – она, Степан, я. Конечно, была весна. Конечно, она завалила какой-то экзамен, готовилась в Мухинское, твердила, что хочет писать красками по фарфору, глядеть вечно на восходы, закаты; глядеть одной в холодную весеннюю или осеннюю воду, видеть свое отражение, любоваться собой, даже язык на сторону высовывать от радости жизни. И говорила, что любит есть, – все на свете вкусно и прекрасно, но самое замечательное: горячие сосиски или картошка с селедкой и мороженое. И говорила, что любит петь и чтобы смысла в словах песен не было. И срывала какие-то молодые весенние листочки и травинки, жевала их, восхищалась запахом и нас заставляла жевать листья. И вот тогда я ей придумал имя Веточка. И вот теперь Веточка говорит, что я Чичиков и брожу по свету, откапывая мертвые души себе на потребу.
С этого начала: "Ты – Чичиков! Бродишь по свету, чужие души собираешь! Потому что сам никогда жить не умел! И всего боялся!"
Вероятно, она права, хотя не очень хочется в таком признаваться.
Надо купить японский диктофон. Невозможно восстановить по памяти или имитировать живую речь человека, особенно женскую. Как ни перевоплощайся – обман недоразвитых получается. Где интонация? Где тембр голоса, который такую огромную роль в женской речи играет? Где она и лжет, и своей ложью, сознавая это, самым прямым, указующим перстом наводит тебя на свою истину? Где все это на бумаге? Ложь, ложь, ложь…
– Ты, конечно, ждешь, чтобы я только о твоем писательстве и говорила? Изволь. В первых рассказиках еще что-то было. Но давно уже нет ни свежести, ни лиризма. Смакуешь грязную связь капитана с буфетчицей: седина в бороду – бес в ребро?
– Я видел тебя лет десять назад на Фонтанке, зимой, возле Инженерного замка, – сказал я. – Но не подошел.
– Почему?
– Ноги задрожали. А ты меня не узнала, хотя и взглянула в лицо.
– У меня два внука, – сказала она.
– Я знал только про одного.
– А! – махнула она рукой. – Количество внуков для бабушки уже не имеет значения. Знаешь, я научилась играть в теннис!
Смешно. Стоять в очереди за колбасой, продавать в комиссионке ковры, которые супруг привозит с Канар, и – играть в теннис на дрянном, самодеятельном корте…
– Через год мы будем жить за границей – там настоящие корты. Одной ногой Юра уже в Роттердаме. Только бы задуманное вышло! И не смей ничего писать! Его в этом пароходстве еще ни одна собака не знает, и ты язык за зубами держи!
– Как это не писать?
– Я говорю: не смей здесь ничего писать!
– Как это я могу дать тебе такой зарок? С ума сошла? Я и права не писать не имею. В Антарктиде еще слишком мало было пишущей братии. Да и посылают меня в какой-то неопределенной роли, без четкого статуса на судне, чтобы я отразил подвиги и героизм полярников и моряков…
– Тогда пиши все как есть, а то намешаешь каши… Золотистые колготки уже десять лет никто не носит! Чего же ты их на свою буфетчицу нацепил? Я же ее видела. Специально смотреть ходила. Она сейчас в ресторане "Нева" работает официанткой. Приличная женщина, такая никогда золотистые колготки не натянет! Чушь какая!
– Да нет ее на свете!! – взвыл я. – Нет, не было и не будет!
– Каждый дурак может догадаться. Если ты на "Томске" плавал с Ямкиным, значит – это она, – с предыстерическим дрожанием голосовых связок сказала Галя и пропустила еще порядочную порцию джина.
– Ты же умная, Галя! Неужели понять не можешь? Только тебе, капитанской жене, которая в этом супе варится, приходит в голову такой бред, а для нормальных читателей эта баба – абстракция!
– А черт с вами со всеми! И с Юрием Ивановичем! Плывите, мальчики, плывите, герои Арктики и Антарктики! О, когда я была влюблена, когда любила, думать без ужаса не могла, что опять надо будет отпускать его плавать! Да я Бога молила, чтобы все моря пересохли, все! Ночью проснусь и молю: "Господи, пусть они все высохнут!" Ну а теперь… Ему мужчиной хочется быть в нынешнем понимании. Лимузин, приемы у посла… Для такого мужчинства он опять плавать на пассажиры пошел: ценз доверия зарабатывает… Пускай плавает. Что я, врать буду? Не буду. И тебе не буду, хотя ты возьмешь да и проорешь на весь белый свет. Правильно он делает… И я хочу на старости лет – у нас, женщин, другая старость, нежели у вас… Да-да, хочу пожить с западным сервисом, хочу коктейли устраивать… Вам-то во всем везет, мужикам! Ты говоришь, случайно, мол, сюда попал и плевать на Антарктиду хочешь. А я другое помню. Ты еще юношей о ней мечтал. Забыл просто. Или врешь. И свершается, что мечтал… Но Юрий Иванович здесь устроит тебе веселую жизнь… После аварии он дал зарок: не читать в море художественной литературы, бросить курить, делать зарядку, изучить еще испанский и итальянский, все время и все силы – судну. А моря после того столкновения не любит. И плавать не хочет. Но… пусть!
И пошла-поехала болтать лишнее. И как это она будет в Голландии коктейли устраивать, если косеет так быстро и в лоскутья?.. Волосы встрепаны, слабенькие уже волосики, а какие косы были! И злоба: прямо ядовитые брызги летят с губ.
– Да-да! Ты хуже Чичикова!..
Отправил ее спать, сам зашел к старпому. Мы, оказывается, уже где-то когда-то встречались. Тезки. Его зовут Виктор Робертович Мышкеев. О себе постоянно говорит в третьем лице: "Старый балтиец Витя Мышкеев хочет спать!", "Старый балтиец Витя Мышкеев хочет пить!", "Подайте шлепанцы старому балтийцу Вите Мышкееву!"
Старому балтийцу едва исполнилось тридцать лет. Рост – ровно два метра. Белокурые усики. Его цветная шикарная фотография – в тропической форме, на крыле мостика, возле пеленгатора – украшает обложку рекламного буклета "Плавайте только на судах советского пассажирского флота! Дешево! Удобно! Безопасно!" При взгляде на безмятежную улыбку, которой улыбается с рекламного буклета Витя Мышкеев, сразу всем делается ясно, что безопасность он обеспечит на сто процентов.
Своего сына называет "мальчик", чем доводит супругу до судорог: "Мальчик провожать меня не пойдет!", "Дайте мальчику перекусить!", "Не мешайте мальчику жить!" Жена орет: "Прекрати! Он тебе не мальчик, он – Сережа!!" Мышкеев: "Тогда скажи мальчику, что он не мальчик, а Сережа".
Давеча Сережа забрался на трубу и уселся на святую нашу эмблему – серп и молот – на головокружительной высоте. Легкая паника. Как пацана с верхотуры доставать?
– Не трогайте мальчика! Просто покажите ему яблоко! – решил старпом. – И он сам слезет.
И точно – слез.
Ночью не спалось, хотя никаких предотъездных эмоций нет и в помине. Просто в каюте было душно. Отдраил иллюминатор. Слушал, как прибывают на судно последние, припоздавшие пассажиры-полярники. Мы везем еще большой отряд строителей. Они будут сооружать на Молодежной взлетно-посадочную полосу для приема тяжелых самолетов. Строители шумели у трапа с рижскими таксистами и громыхали баулами до самого утра.
А я до утра читал Сомова – его "На куполах земли".
Книга начинается со скромности. С того, как автор и не думал об Арктике и Антарктиде. Он "приглядел" для будущих теоретических изысканий Азовское море и собирал материал "по этому маленькому, но, казалось мне, симпатичному морю". И уже симпатично, когда человек говорит о симпатии к маленькому и вовсе не знаменитому морю.
В книгах сильных людей действия есть четкая, без кокетства, спокойная нота осознания – еще при жизни – своего же (!) исполненного долга. Художник же до смертного предела мучается неисполненным, незаконченным, невыплаченным долгом. Это потому, что он одинок в творчестве.