bannerbanner
Маруся. Інститутка (збірник)
Маруся. Інститутка (збірник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Свежий ночной воздух привел ее в себя, наконец, и слезы приостановились, и мысли приняли строй.

Все было вокруг так душисто, и свежо, и цветуще! Все так мило и близко душе! Вся преисполненная любовью и горем, она склонилась и жарко стала целовать травы, цветы, склонявшиеся ветви, обращая туда и сюда глаза свои, выражая всем существом своим и недоуменье, и беззаветную преданность чему-то, не совсем еще ясно усвоенному, уразумленному, но уже поглотившему всю душу.

Легкий шелест между деревьев обдал ее холодом и жаром. Она припала к земле, и ее белая фигурка утонула в белоцветущих ветвях.

Все снова затихло.

Она оставалась некоторое время неподвижна среди этого безгласного сада, под мягким светом и мерцанием звезд, при спокойном благоуханье цветов и трав – все было около нее тихо, и долетавшие со двора восклицанья резко дрожали в теплом воздухе.

Она уже хотела было отстранить прикрывавшие ее ветви, как снова легкий шорох, тот самый, что и прежде, пролетел, и как раз перед нею поднялась громадная фигура сечевика между двух высоких черешен.

Марусино сердце радостно вздрогнуло и, вслед затем, тоскливо и пугливо затрепетало.

Постояв несколько минут, сечевик двинулся дальше – видимо, он пробирался к выходу из сада со стороны реки. Исполинская его фигура была точно тень исполинская, так легко, так бесшумно и ловко скользила она между густо и тесно свивающихся черешен и кудрявых яблонь: ни шелесту не было слышно, ни колебанья не было видно.

Не отдавая себе отчета, почему и зачем, Маруся пробиралась следом за сечевиком, иногда только приостанавливаясь от сильного сердечного биенья и замиранья.

Так они оба минули весь сад, перебрались за ограду из живой вьющейся и ползучей зелени и очутились над рекою.

Река колыхалась в берегах с каким-то беспокоящим ропотом. Прибрежные камыши серебрились во мраке; золотые звезды мигали в волнах и сверкали в небе. У ракиты, потопившей нижние ветви в реке, привязана была лодочка, хрупкая и легкая, как скорлупка. Прилежащий луг, горы – все было преисполнено тишины, теплоты и прозрачной теплой мглы.

Тут сечевик снова остановился, посматривая во все стороны и соображая, как вдруг услышал за собою детский тихий голосок и в ту же минуту почувствовал прикосновение детских нежных ручек. Он обернулся, как человек, которого ничто не в силах ни удивить, ни поразить, и увидал перед собою Марусю.

– А что, дивчина? – спросил он ее так ровно, словно и в заводе не бывало никакого лиха, ни напасти.

Но Маруся не могла вымолвить слова и, только ухватившись за его руку, обращала к нему с мольбою глаза.

Однако эти глаза говорили так красноречиво и много, что сечевик погладил ее по головке. Что-то похожее на ласковую нежность, на сострадательное участие выразилось в его склонившейся фигуре.

– Можно пробраться в Чигирин! – вымолвила Маруся.

– Как же это можно, дивчино-порадонько?[1] – спросил он, слегка улыбаясь.

– У батька в степи стоит воз с сеном, – проговорила Маруся, – волы пасутся тоже в степи… Я все знаю, где что… Запряжем волов… Ложись в сено… Я повезу до Кнышова хутора… Там река… За рекою уж чигиринская сила!

Сечевик глядел в сияющие глаза, на трепещущую легкую фигурку, стоявшую перед ним, и слушал, как стучит маленькое сердечко. Он вдруг почуял, что его мужественное, закаленное сердце словно расплывается в груди и что-то такое чудное с ним сотворилось в тот миг, что и после он никак не мог рассказать хорошенько, а только задумывался, вспоминая.

– Кто это тебе такую мысль подал, Маруся милая? – спросил сечевик.

– А я знаю сказку, – отвечала Маруся, – как девушка от разбойников бежала.

– А расскажи мне эту сказку, Маруся, – сказал сечевик.

– А до Чигирина? – робко спросила Маруся.

– А до Чигирина поедем, – отвечал сечевик, будто сулил ей пряник. – Ведь мы, надо полагать, взявши берегом в эту сторону, проберемся в степь?.. Проберемся? Ну, и ладно! А дорогою сказку послушаем.

Рука с рукою они начали пробираться берегом со всевозможною осторожностью.

Сначала до них долетали шум и голоса с Данилова двора, но потом их окружила совершеннейшая тишина, какая только бывает в ночную пору на пустынных берегах вод, когда самые переливы и всплеск волн только увеличивают, а не нарушают безмолвие.

– А ну, рассказывай сказку, Маруся, – сказал сечевик, только что они ступили шаг.

Много тревог, много надежд и страхов волновало Марусю, и она поглядела на сечевика с тоскливым недоуменьем; сечевик глядел на нее и усмехался. Даже при неверном мерцающем свете ночных светил столько виделось в нем чуткости, мужества, таким чародеем глядел он, что вдруг у Маруси отлегло от сердца и исчезла вся трепетная суетливость.

– Ну, начинай, Маруся милая, начинай! – сказал сечевик. – Я страх как люблю сказки слушать.

VI

Маруся начала:

– Жил был козак и отдал свою дочку замуж.

– Коли за доброго человека, то и с Богом! – заметил сечевик.

– Козачке не полюбился жених, – продолжала Маруся, – да она покорилась батьку, вышла замуж, и молодой увез ее в свою господу.[2]

– Бедная девушка! – заметил сечевик.

– Только чудная это была господа у молодого, – продолжала Маруся. – Стояла она среди дремучего лесу, и никуда дорог не было битых, ниоткуда никто не показывался – пустыня кругом. Очень затосковала молодая…

– Еще бы не затосковать! – заметил сечевик.

– И сначала ни на что она не глядела – все горевала, а потом с горя ко всему стала приглядываться и присматриваться… Все роскоши… только ей не нужны были роскоши, а захотелось ей узнать, куда муж ее всякий вечер уезжает с товарищами. Но как только они сядут на лошадей, так сейчас и пропадут в чаще, только минутку слышен конский топот, а потом все тихо и глухо…

Ходила она по всему дому, и от всего дома были у нее ключи. Только никогда муж не пускал ее в один погреб. Погреб этот стоял под густыми разметными дубами; дверь чернелась из-под зеленой листвы, точно звериная пасть.

– Что они такое прячут? – подумала молодая.

Подумала и сейчас к погребу. И видит на засове такой замок, что десятерым его не поднять.

Постучала в дверь, словно в камень – так глухо. Поглядела в щелочку – черно, как в колодце.

Вдруг из-под порога что-то блеснуло, как искорка. Она прилегла на землю. Что-то блестит!

– Что это такое? – думает она.

И хоть страшно, а просунула руку и схватила.

Чует что-то холодное. Глядь, а это отрубленный беленький мизинчик и на нем колечко.

– Дозналась я, – думает молодая, – ездят они на разбой.

А молодой был такой ласковый…

– Поди-ка узнай людей по виду! – сказал запорожец.

(А между тем ночь уже светлела. Передутренний ветерок пролетал по степи. Они все шли понад тихими берегами рука с рукой).

Стала молодая думать, что ей делать; так думала она, что у нее в голове шумело, словно у мельничного колеса. Кругом все чернели леса, такие сплошные, точно стены. Пустыня такая со всех сторон, что в ней только потеряться, а ни приютиться, ни выбраться в жилой мир.

Куда бежать?

Долго она думала и передумывала. Солнце уже закатилось, она все думает. Звезды высыпали, а она все думает.

И слышит: едут!

Входит муж и рад ей.

– Я по тебе скучал! – говорит.

Протянул к ней руки, а она видит – на рукаве у него кровь!

– Что это на рукаве? – спрашивает.

– А это я охотился за красным зверем, – отвечает и смеется.

Услыхали товарищи и тоже засмеялись.

Поглядела она на мужа – был он ей нелюбый, а теперь еще стал и страшный.

Поглядела она на его товарищей – ни одного хорошего лица нет!

Подумала, каково это жить с ними, и забыла все другие страхи, и положила убежать!

– Убегу, куда глаза глядят!

Сечевику очень нравилась сказка: какие важные дела ни заботили его голову, он так глядел на Марусю и так улыбался, точно его сладким медом поили.

– Только дождалась, что все выехали из дому, сейчас она наглухо позатворяла и ворота, и двери, и окна и пустилась бежать по лесу.

Ни дорог, ни тропинок, никакого следа не было, только вечерняя звезда ей светила, и по ней она путь держала.

Целую ночь она все шла да шла, а лес все гуще да гуще, все сплошней да сплошней.

Вот чуть-чуть забрезжилась утренняя заря, и тихо-тихо пробирались в лес алые полоски. Она уже подумала, что с зарею ей веселей станет, как вдруг слышит, за нею погоня, и все ближе, все ближе. Ветки трещат, кони фыркают, мужнин голос грозит: найду! и его товарищи переговариваются: вот тут она! вот там она!

Поглядела она туда и сюда – нет нигде приюту!

Только одно дерево стоит косматым шатром; она поскорей кинулась к тому дереву, взобралась на самую верхушку и притаилась.

Да в поспехе она уронила платок с шеи, и как погоня ворвалась на это место, сейчас они все и увидели белый платок на земле…

– Ай-ай! – сказал сечевик с живостью.

– Сейчас все закричали: «Ее платок! ее платок! она тут! она недалеко! она в эту сторону бежит!»

И начали искать, шарить, саблями ветви рубить, конями кусты топтать.

А муж и говорит: «Не забралась ли она куда на дерево?»

Схватил свою пику и со всей руки почал ею колоть промежду ветвей.

– Ай-ай! – сказал сечевик. – Бедная молодица! натерпелась же она лиха!

Вдруг острое копье вошло ей в бок, потом попало в руку, потом тронуло плечо – она не вскрикнула, не ахнула, да теплая кровь так и закапала, так и закапала с дерева…

Сечевик совсем разжалобился над бедною молодицею; охи и ахи его были самые жалостливые.

– Капельки ее крови попали прямо на голову мужу. «Ох, какая теплая роса каплет с этого дерева!» – сказал.

– Видно, она пробежала дальше, – говорят ему товарищи. – Дальше в погоню за нею!

И все рассыпались между лесною гущиною.

А она тогда тихонько слезла с дерева и опять пустилась бежать.

Долго она бежала, очень долго, и выбежала на дорогу, и видит, едет по дороге старый козак и везет воз с сеном. Кинулась она к козаку и начала его просить: «Возьми меня, добрый человек, схорони меня где-нибудь! За мною погоня! Меня поймать и убить хотят!» – А козак ей говорит: «Да вот я везу сено; ложись на воз, закопайся поглубже, да только лежи смирно!»

– Бравый козак! дай ему Боже здоровья чорзнапоки![3] – сказал сечевик с удовольствием.

– Только успел старый козак закопать ее в сено да махнуть на волов батогом, а тут и наскакала погоня.

– Не видал ли молодицы? – кричат козаку. – Куда она побежала?

– Не видал, – отвечает козак.

– А что ты везешь?

– Сено везу.

– Хорошее сено у тебя? А ну, удели-ка немножко нашим коням.

Козак остановил воз и накидал сена их коням.

– А у тебя, кажись, люлька не погасла? – спрашивает один разбойник.

– Нет, курится еще, – отвечает козак.

– Дай-ка раскурить.

Козак подал им свою люльку, и они начали друг дружке ее передавать да свои раскуривать.

А атаман ни люльки не раскуривает, ни коня своего не кормит, подошел к возу и приклонил к нему свою грозную голову, да все только глухо твердит: «Найду я ее! найду!»

А она все это слышит и даже его горячее дыханье чует.

Так время шло долго, пока товарищи закричали:

– Атаман! на коня! на коня! Уж день белеется!

И все они кинулись на коней и ускакали в темный лес…

А старый козак поехал дальше и довез молодицу до батькова двора.

– Пусть служит ей доля! – сказал сечевик. – Чудесная сказка, Маруся милая, и великое тебе спасибо за нее! Славная, славная сказка! Такая славная, что и не выразить словом!

VII

Они ни на минуту не убавляли быстрого шагу и успели уже далеко уйти.

Заря еще не занималась, но мягкий, теплый ночной воздух уже посвежел; из далекого, невидного за неясными очертаниями дальних лесов, монастыря разносился слабый благовест; какой-то особый тихий звон пробегал по прибрежным камышам, и река, залившись далеко в мягкий берег сонною струею, возвращалась оттуда, словно внезапно разбуженная и взволнованная, катилась вперед и бурлила беспорядочно и шумно, потом все более и более унимала порывы волн и брызги и исчезала из глаз с глухим ропотом.

У этого залива они повернули.

Ни дороги не было, ни тропинки, но Маруся хорошо знала места и скоро вывела сечевика в чистую степь.

На них пахнуло сильным, крепким, трезвым ароматом свежескошенных степных трав и цветов от огромных, разбросанных по степи стогов сена; сечевик пристально оглянулся во все стороны. За собою невдалеке он увидал в полутьме жилые строенья, укутанные в сень густых деревьев.

– Это наша хата, – сказала ему Маруся. – Загородь близко – впереди.

– Веди, Маруся, – сказал сечевик.

И хоть нигде поблизу не видно было и признака никакой загороди, он, нимало не сомневаясь, зашагал по легким следкам Маруси.

Не успели они сделать пяти шагов, как Маруся промолвила: «Здесь!», и они очутились над чем-то вроде обширной впадины посреди ровной степи, спустились в нее, и на самом дне сечевик разглядел вербовую загородь, а в ней две пары величавых круторогих волов, представлявшихся крутыми холмами на ровной поверхности.

Маруся отворила загородь и дрожащею рукою слегка погладила прежде одну, потом другую рогатую голову. Легкое ласковое мычанье было ей в ответ, и, будто уразумев, что самое главное теперь осмотрительность и тишина, волы, выведенные из загороди, пошли по степи, как тяжелые ладьи по тихим волнам – бесшумно, ровно и быстро.

Воз стоял неподалеку у стога, доверху уже наваленный сеном.

– Что? – спросила Маруся, видя, что сечевик остановился и глядит на нее.

– Какая же ты малая, Маруся! – промолвил сечевик. – Какая же ты малая! Всякий тебя скорее примет за степного жаворонка, чем за деловую особу!

И вправду Маруся не велика была, а среди безбрежной степи, у громадного воза, запряженного мощными волами, подле исполинского сечевика она казалась еще того крохотнее, еще хрупче и еще беззащитней.

– А вот мамин большой платок забыт у воза, – ответила Маруся. – Я его надену по-старушечьи и как сяду на воз, то покажусь старушкою…

И уже ее большие глаза глядели на сечевика из-под старушечьей повязки, под которою исчезла кудрявая светло-шелковистая головка и розовые плечики.

Сечевик не мог не улыбнуться и несколько минут не мог или не хотел промолвить ни одного слова.

Голос его был очень тихий, когда он снова заговорил:

– Ты хорошо знаешь шлях, Маруся?

– Знаю. Все прямо до озерца, а у озерца шлях повернет вправо и уже виден будет хутор пана Кныша, а за хутором уже вольный путь до Чигирина, сказывал пан Крук батьку…

– А ты знаешь пана Кныша?

– Знаю. Он ездит к батьку, разные разности покупает.

– А как он тебя, думаешь, примет?

– Не знаю, как меня примет.

– А как худо?

– Но он ведь не изменит?.. – и ответила и вместе спросила Маруся. – Он к батьку ходит… он приятель…

– А знаешь, Маруся, что теперь повсюду войска стоят, всюду враги шатаются? Знаешь, Маруся, что теперь, вместо цветов, должно быть, по обеим сторонам дороги дым клубится от стрельбы? Резня идет!

– Знаю! – отвечала Маруся.

– Будут глядеть недобрые вражеские глаза тебе в лицо, и если ты собьешься в одном словечке, если только дрогнешь – все пропало!

– Я не собьюсь в слове, не дрогну… Я не боюсь врага, а только боюсь неудачи.

– Маруся, знаешь, может, смерть нас постигнет…

– О, прежде до Чигирина тебе добраться! – промолвила Маруся.

И столько мольбы и решимости прозвучало в ее тихих словах!

На этом разговор у них прервался. Волы быстро были запряжены.

– Маруся, – сказал сечевик, – если кто тебя остановит, не падай около воза, как пташка около гнездышка… разумеешь?

– Разумею! Надо быть, как ты.

– Всем говори, что везешь сено пану Кнышу, а коли благополучно доберемся до Кнышова двора, то ты скажи тому, кто выдет навстречу: «Чудесные зеленя у вас, хоть и неспелыми жать – так хорошо!» Слышишь?

– Слышу, – ответила Маруся.

Сечевик зарылся в громаду сена, наваленного на возу, Маруся заняла место возницы, волы тронули, и воз, пошатываясь и переваливаясь, потянулся по росистой степи.

Звезды уже начинали меркнуть; ветерок стал живее, и капельки росы виднее заиграли по траве.

VIII

Тихо подвигался огромный воз по степной дороге; при свете меркнувших звезд мерцала степь, недавно скошенная и уже густо и мягко застлавшаяся новыми травами и цветами, усыпанная еще неувядшими стогами пахучего сена. Тихо подвигался огромный воз по дороге. Тихо было кругом, и два-три далеких крика, два-три далеких выстрела еще больше давали чувствовать эту тишину.

Перед Марусею вид расстилался во все стороны широко и далеко. Каждый легчайший звук уловляло ее чуткое ушко: и самомалейший шорох трав, и шелест птичьих крылышек, и безустанно ее глаза обращались во все стороны и следили за каждою точкой.

Во тьме летнего рассвета неясно видно было ее личико, ничем не выражала она своих мыслей, ни чувств, но вся фигурка ее на высоте косматого зеленого воза говорила о ее неусыпной бдительности, о ее томительной тревоге.

Вдруг послышался топот многоконного отряда; справа показалась толпа верховых и неистово неслась прямо к Марусиному возу.

Несколько диких, охрипших голосов издали закричали ей:

– Стой! Стой!

Она остановила воз.

Мгновенно ее окружили, и грубые вопросы на чуждом ей наречии посыпались со всех сторон:

– Куда?.. Откуда?.. Чья ты?..

– Из хуторка, – отвечала Маруся. – Данила Чабана дочка. Везу сено в хутор Гоны, к пану Кнышу.

Успокоенные всадники раздались немного, и сиплый голос сказал с досадою:

– Ведь я же говорил вам, что фальшивая тревога, а вы полошитесь, как степная птица! Ну, где ж ваши польские шпионы?

– Да ведь никакой беды не сталось оттого, что мы проскакали полверсты в сторону? – возразил на это другой голос, явно принадлежавший молодому, подвижному и беспечному человеку.

– Когда в голове ветер ходит, так все не беда! – с неудовольствием проворчал первый.

Остальное ворчанье заглушил свист взмахнутой нагайки и топот рванувшегося вперед коня.

– Эк сердитый какой! – промолвил второй голос с легким смехом. – За мной, ребята. Воз захватите!

Отряд двинулся, и под его прикрытием двинулся Марусин воз.

Куда девочка ни обращала глаза, со всех сторон она видела около себя мрачные, зловещие фигуры, грубые, суровые лица; все ехали шагом и словно предавались отдохновению, погрузившись в свои мысли и думы и на время отбросив свои сторожкие наезднические приемы. На иных лицах выражалось уныние, на других забота, или неугомонная отвага, или усталое равнодушие ко всему на свете.

Впереди гарцовали два офицера и, казалось, спорили.

Не слыша их слов, Маруся угадала веселого молодого по его живой, подвижной осанке, по его быстрым, словно дразнящим, движеньям около недовольного тучного товарища, казавшегося тяжелым чугунным слитком, мучительно подавлявшим нетерпеливого, горячего коня. Стараясь не проронить ни одной фразы, которыми изредка перебрасывались между собою в отряде, Маруся старалась тоже угадать, о чем спорят впереди гарцующие начальники – не об ее ли возе! Или они забыли о нем? И что будет дальше? И как ее встретит пан Кныш? И доедет ли она до пана Кныша? И удастся ли добраться ему до Чигирина?..

Тихо раскачиваясь и разваливаясь, подвигался воз. Последние ночные тени уже готовы были исчезнуть; предрассветная трезвая, проникающая свежесть уже чувствовалась; важные волы выступали теперь бодрее, муштрованные лошади, не изменяя привычного военного шага, жались ближе к возу и, вытягивая головы, с наслажденьем выдергивали клоки пахучего сена.

Вдруг что-то заставило Марусю невольно обратить устремленные вдаль глаза налево, и она встретила испытующий, проницательный взгляд других сверкающих глаз – взгляд, следящий за нею со вниманием и сомнением.

Около самого воза, касаясь его, ехал пожилой всадник. Глаза девочки, привыкшие к полутьме, хорошо различали каждую резкую черту его живого, смышленого лица. Он пристально глядел на нее, и без слов понятно говорил его взгляд: странна, однако, эта маленькая девочка! Чуден и тот, кто выбрал возницею эту хрупкую игрушку, возницею среди ночи, в смутные, ненадежные военные времена!

– У тебя, девочка, родной отец-мать или нет? – спросил он внезапно у Маруси и, видя, что она не понимает его слов, ломаным украинским языком перевел ей свой вопрос.

– Родной отец и родная мать, – отвечала Маруся.

Его взгляд впился в нее еще с большим сомнением и сделался еще пытливее и проницательнее.

Марусе показалось, что какой-то ледяной покров обвил все ее члены и холод проник ей до самого сердца. Степь перевернулась у нее в глазах, словно небо в бурливых водах, и голова закружилась, но она помнила наказ сечевика и, желая быть как он, вымолвила ровным, хотя потерявшим все живые нотки, голоском:

– А у вас живы отец-мать?.. Много у вас родичей?.. Есть у вас дети? Дочки или сыновья у вас?..

Тихий ли сдержанный голосок, или простой вопрос разбудил заглохшие радости и сердечные печали, только сильно они проснулись и испытующее, наблюдающее лицо, исполнившее Марусю томительною тревогою, сделалось каким-то игралищем то омрачавших его теней, то освещавших его проблесков: воспоминанья, образы, сожаленья, опасенья, надежды, казалось, душили сильного человека, подступая живыми терзающими приливами. Странно смотрели теперь на Марусю эти подозрительные, прежде испытующие глаза, будто ища в ее образе какого-то другого, далекого образа, заставлявшего, может, когда-то улыбаться теперь дрожавшие губы.

– Да, у меня есть дочка, – проговорил он после долгого молчания.

– Большая? – спросила Маруся.

Он усмехнулся. Должно быть, перед его духовными глазами пронеслась очень маленькая, непрочная, хрупкая фигурка, судя по его несколько томительной улыбке.

– С тебя, коли еще не меньше, – ответил он и очень задумался.

Впереди гарцовавшие офицеры все спорили: одному не надоело подзадоривать, другому не опостылело ворчать; казалось, каждый поставлял в том свою забаву среди незанятой, дикой, скучной жизни.

Вдруг в задних рядах отряда кто-то вполголоса запел: «Вспомни, вспомни, моя любезная, нашу прежнюю любовь!», и Маруся, у которой каждый звук заронял вереницы видений о Чигирине, о пане гетмане, о нем, вся содрогнулась при звуках глухого, мощного голоса пожилого всадника, ее допросчика, тихо про себя подхватившего запетую песню. Пенье скоро перешло у него в какой-то страстный, горький шепот, между тем как запевало, видимо, увлекаясь, разливался все громче и такими волнами грусти и беспечности, сожаления и удальства, что мучительно задирал за живое. То тот, то другой голос подхватывал песню; наконец, все голоса дружно ее подхватили и слились в один гул, перекатами разносившийся по степи.

Когда песня стихла, вдруг заметили, что рассвело, точно рассвет выступил из-за внезапно распахнутой двери, а не разгорался мало-помалу. Невдалеке от дороги видно было тихое, небольшое озеро, накинутое, словно дымчатою пеленою, утренним туманом; от озера вправо вилась мягкая черная дорога к хутору, над которым стояла тонкая прямая струйка дыма.

Это виднелся хутор пана Кныша.

Жутко было в полутьме теплой ночи, в полутьме утреннего рассвета, но при засиявшем блеске благодатного утра еще стало жутче. Веселое великолепие природы как-то чудно действовало на душу, то растравляя ее, то смиряя, то исполняя каким-то двухсторонним чувством – страха и надежды, которые схватывались и боролись, не одолевая друг друга, как борются между собою равно сильные и не сливающиеся огонь и вода.

Маруся искала глазами пожилого всадника, который отъехал от нее и замешался в толпу других, и ее глаза скоро отыскали его и встретились с его глазами. В его взгляде не было уже ни пытливости, ни пронзительной наблюдательности, – какая-то нерешительность, какое-то недоумение и опасение разлились по всем чертам его резкого, хищного лица и странно его смягчили.

– Господи ты Боже мой! экая мелкота! – сказал один из отряда, увидав Марусю при свете утра. – И едет себе как ни в чем не бывало: ни пороху, ни пули не боится.

– Да этакую малость ни одна пуля, надо полагать, не возьмет, – возразил другой. – Все одно, что маковое зерно!

– У них и девчонки не боязливы, – это уже такой народ, – вмешался третий. – Я, скажу вам, видал, что во время самой свалки, кровь хлещет, земля дрожит, и рубят, и мрут, а она себе ходит промежду да подбирает своих, словно по саду ягоды, ей-богу!

– Да и пропадает же их сколько! – сказал еще присоединившийся собеседник.

– Да все мы пропадем так или иначе, – ответил кто-то сбоку. – В том только и дело, чтобы пропасть самым лучшим манером! Вот что!

Издалека пронеслось несколько выстрелов, и их звук, словно волшебством, в одно мгновенье спугнул все иные мысли, все прочие чувства: овладевшее было раздумье, начатое рассужденье, полувыраженное мнение, невысказанное возражение, – все это прервалось, как перехваченная острыми ножницами нитка, и весь отряд вдруг превратился как бы в одно существо, чутко насторожившее слух и готовое к отпору.

На страницу:
2 из 3