bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 17

2. Точка бифуркации русской истории?

Брадобритие в Преображенском 26 августа 1698 г. до сегодняшнего дня остается одним из наиболее важных символов эпохи Петра I. В нем оказался сфокусирован целый кластер идей и смыслов, составивших матрицу для осмысления и понимания механики петровского культурного переворота: увлеченный внешним благолепием западноевропейской жизни московский царь, вернувшийся в свой убогий дом, – первопричина и главный (если не единственный) инженер и двигатель культурной революции; насильственный характер реформ; отсчет реализации преобразовательной программы царя с самого момента его возвращения из Великого посольства и др. Эти ключевые идеи, в целом разделяемые авторами многих «больших нарративов» о Петре I и его эпохе (от научных биографий до школьных учебников), были сформулированы еще в дореволюционной историографии отцами-основателями научного петроведения. Причем эти идеи развивались ими именно вокруг сцены брадобрития в Преображенском.

Николай Герасимович Устрялов поставил брадобритие в Преображенском в центр специальной главы третьего тома «Истории царствования Петра Великого» (1858)1. На основании анализа этой сцены Устрялов обосновал идею о том, что программа преобразований уже сложилась в голове Петра I к моменту его возвращения в Россию. Действительно, характер действий царя в первый же день после возвращения на родину свидетельствует о том, что ему уже были ясны не только цели будущих преобразований, но созрел также и определенный план действий.

Какова же была программа преобразований, существование которой предположил Устрялов? Побывав в Западной Европе, молодой энергичный царь увидел «в полном блеске все, чего неутомимо искал, к чему постоянно стремился его гений, что украшает и облагораживает человека, чем Европа так возвысилась над прочими частями света, восхитительные плоды труда, знания, искусства». Но при этом Петр I понимал, что его подданные, находясь в далекой отсталости, сами этого не осознавали, но «с презрением и даже суеверным ужасом отвергали все иноземное, невзирая на явную пользу, и, в спесивом самодовольстве, считали себя разумнее и превосходнее всех народов в мире». Так в голове царя во время Великого посольства созрела определенная программа действий, цель которой сводилась к тому, чтобы «оторвать Россию от Востока, от грубой татарщины, сблизить ее с Европою и включить в семейство государств образованных». Но как это сделать? По мысли ученого, претворить эту программу в жизнь Петр намеревался «двумя путями». Во-первых, необходимо было «исхитить из власти шведов старинную Водьскую пятину, чтобы прорубить здесь окно из темной Азии в светлую Европу». Во-вторых, нужно было во что бы то ни стало «сгладить внешнее отличие русского народа от народов западных, чтобы тем легче привить, по крайней мере, высшему и среднему сословию лучшие обычаи и размягчить закоснелость нрава, пробудить в народе любовь к европейскому знанию и искусству»2. Петр, конечно, не мог не осознавать, какие трудности его ожидают «на том и на другом пути». Но царь «не отчаивался в успехе: гордость шведа надеялся смирить силою своего оружия», а «предубеждение своего народа против иноземцев <…> решился уничтожить собственным примером, силою своей воли, беспощадным преследованием предрассудков». «С такими мыслями», считал Устрялов, Петр и мчался к Москве по Смоленской дороге3.

Подведя таким образом читателя к событиям 26 августа 1698 г., Устрялов красочно описывает сцену брадобрития в Преображенском, разъясняя ее исторический смысл следующим образом: это «первый шаг к перерождению России», и этот шаг «был самый трудный», ибо «ничем так не гордился русский народ перед немцами и ничем в своих обычаях так не дорожил он, как бородою». Поэтому Петр смотрел на русскую бороду как на «символ закоснелых предрассудков», «вывеску спесивого невежества» и «вечную преграду к дружелюбному сближению с иноземцами, к заимствованию от них всего полезного». Поэтому царь не хотел видеть бородачей не только среди своего окружения, но и среди представителей всех сословий, кроме духовенства. В подтверждение Устрялов приводит данные относительно законодательных распоряжений по поводу брадобрития (в том числе цитируется и указ о брадобритии от 16 января 1705 г.)4, после чего переходит к характеристике следующей петровской инициативы – замены старинного русского «национального костюма» (поражавшего иноземцев «более чрезмерной пышностью и восточным характером, нежели красотою») на западноевропейский. Мотивы Петра здесь были те же: он понимал, что «народ в своем старинном костюме всегда будет чуждаться и дичиться немцев, с которыми сблизиться и подружиться, в понятиях царя, было первою необходимостью для его подданных». Поэтому Петр I обошелся со старинным русским костюмом «так же точно, как и с бородою»5.

С. М. Соловьев в 14‐м томе «Истории России с древнейших времен» (1864) идет дальше Устрялова, еще сильнее оттеняя петровскую выходку в Преображенском 26 августа 1698 г. как своеобразную точку бифуркации русской истории. Как известно, петровские преобразования вообще занимали в исторической концепции Соловьева особенное место, как важнейший рубеж между «древней» и «новой» Россией. Возвращение Петра из Великого посольства и брадобритие в Преображенском представлялись историку своеобразной символической границей, отделявшей Московскую Русь от Российской империи. Именно с этого момента начинается процесс европеизации: «Человек прежде всего в своей наружности, в одежде и уборке волос старается выразить состояние своего духа, свои чувства, свои взгляды и стремления. Как только признано превосходство иностранца, обязанность учиться у него, так сейчас же является подражание, которое естественно и необходимо начинается со внешнего, с одежды, с убранства волос». Поэтому не приходится удивляться тому, что петровские преобразования, направленные на европеизацию России, начинаются быстро и энергично с самого первого дня возвращения царя из Западной Европы, и именно с брадобрития и замены русского костюма на европейский. «Вступая на поприще европейской деятельности [русский человек], естественно, должен был одеться и в европейское платье», так как «вопрос состоял в том: к семье каких народов принадлежать, европейских или азиатских, и соответственно носить в одежде и знамение этой семьи»6.

Устрялов и Соловьев проложили своеобразную колею, по которой двигались историки в дальнейшем. Как заметил еще М. М. Богословский, все пишущие о Петре I авторы, доходя до этого места, «непременно считали нужным сделать в своем изложении остановку на рассказе о ней („неожиданной выходке“ царя в Преображенском. – Е. А.), чтобы подчеркнуть ее знаменательность и высказать по ее поводу несколько соображений общего характера. В этих рассуждениях Петру I приписывается ее не только вполне сознательный, но и весьма широко осмысленный, намеренно рассчитанный образ действий»7. Добавим, что большинство описаний необычного царского приема в Преображенском, несмотря на важную разницу оттенков, имеют одну общую черту: для объяснения смысла происшедшего в Преображенском 26 августа 1698 г. историкам непременно требуется подключение информации о том, что произойдет в дальнейшем. Авторы описывают сцену встречи в Преображенском так, как будто уже состоялись указы о брадобритии и «немецком» платье, которые на самом деле последуют лишь спустя годы, причем в несколько ином историческом контексте. Нам хорошо известно, какую культурную революцию произвел Петр впоследствии, и это знание опрокидывается назад и используется для интерпретации брадобрития в Преображенском 26 августа 1698 г.8

Но действительно ли знание того, что произошло в дальнейшем, помогает правильному пониманию этого конкретного события?9 Ведь ни Петр I, ни его подданные этим знанием и опытом еще не обладали. Превратившись в своеобразную дидактическую модель, в которой находят отражение наиболее важные черты петровских культурных преобразований, брадобритие в Преображенском утратило черты социального действия, обусловленного конкретным историческим контекстом. Я предлагаю рассмотреть брадобритие в Преображенском исходя исключительно из контекста тех смыслов, которые были доступны участникам этой сцены hic et nunc. Основная задача будет заключаться в том, чтобы выявить и проанализировать некоторые значения, скрытые для авторов исторических трудов и их читателей, но актуальные для непосредственных участников события. Из них сплеталась та многослойная «паутина смыслов»10, составлявшая уникальный исторический контекст августа 1698 г., в котором брадобритие в Преображенском может быть понято не как символ или когнитивная модель, а как конкретное социальное действие. Как высказался Клиффорд Гирц, «помещение людей в контекст их собственных банальностей рассеивает туман таинственности»11. Если читатель пожелает проследовать вдоль нитей этой паутины, возможно, ему откроется несколько больше, чем заметно с первого взгляда, в отношении не только этого конкретного события, но и в целом того самого момента, который многие историки считают своеобразной точкой бифуркации русской истории и культуры.

3. Одна запись в дневнике Корба

Прежде всего нам следует рассмотреть брадобритие в Преображенском 26 августа 1698 г. крупным планом. Но как это сделать? Для полноценного понимания смысла (или смыслов) этого социального действия желательно иметь его описание, еще лучше – объяснение со стороны самого царя, а также фиксацию впечатлений других его участников, то есть подданных Петра I, приехавших в тот день поздравить его с возвращением. Но, к сожалению, необычный царский прием в Преображенском 26 августа 1698 г. не оказался запечатлен ни в одном источнике личного происхождения, ни в материалах делопроизводства (во всяком случае, такие источники пока не обнаружены). Первое предопределено отсутствием традиции писать дневники и мемуары в эту эпоху, а также плохой сохранностью личных писем (что уже отмечалось выше). Второе объясняется тем, что встреча Петра и бояр в Преображенском была неофициальной (ведь формально царь никуда не уезжал), а значит, создание источников официальных в данном случае не предполагалось.

В этой ситуации мы вынуждены прибегнуть к источникам иностранным, а именно к описаниям, созданным приезжавшими в «Московию» западноевропейскими дипломатами. Они были для «московитов» чужаками, поэтому их вполне можно сравнить с антропологами-любителями, проникающими в совершенно другую культурную среду, а их дневники и отчеты отдаленно напоминают этнографические дневники1. Действительно, при создании дипломатических дневников было принято уделять много внимания тем самым сторонам жизни, которые впоследствии станут частью исследовательской программы культурной антропологии (религиозным обрядам и праздникам, необычным чертам быта, особенностям политического устройства и т. п.)2. Конечно, современному исследователю при работе с этими источниками нельзя ни на минуту упускать из виду то, что западноевропейские дипломаты относились к «московитам» свысока, считали их «схизматиками» и «варварами», что не могло не оказывать серьезного влияния на их рассказы. Но в позиции внешнего наблюдателя (пусть и смотрящего на описываемых людей с точки зрения цивилизационного превосходства) есть свои уникальные преимущества: такой наблюдатель мог придавать серьезное значение таким событиям или явлениям, которые либо не казались существенными самим «московитам», либо просто не могли быть задокументированы по каким-либо причинам3.

В конце августа 1698 г. возвращения Петра из Западной Европы нетерпеливо ожидали сотрудники посольства императора Священной Римской империи Леопольда I. Эту дипломатическую миссию возглавлял опытный дипломат Кристоф Игнац фон Гвариент, которому ранее уже приходилось бывать в Москве в составе дипломатической миссии 1684 г.4 От имени Гвариента в Вену периодически отправлялись подробные дипломатические донесения с описанием наиболее значимых для Вены событий при российском дворе. Эти донесения сохранились в Haus-, Hof- und Staatsarchiv (Династический, Дворцовый и Государственный архив) в Вене5. Составлять донесения Гвариенту помогал секретарь посольства, молодой двадцатишестилетний выпускник Вюрцбургского университета Иоганн-Георг Корб (родившийся в 1672 г., то есть ровесник Петра I), в обязанности которого среди прочего входило ведение дневника посольства. Этому дневнику мы обязаны чрезвычайно ценными подробностями московской жизни 1697–1699 гг., в том числе уникальным свидетельством о том, как провел первые часы в Москве русский царь после своего возвращения из Великого посольства.

К концу августа 1698 г. имперское посольство находилось в Москве уже четыре месяца (с середины апреля 1698 г.6) в ожидании возвращения Петра I из западноевропейского путешествия, за которым следила вся просвещенная Европа. К этому моменту Гвариент и Корб уже успели наладить свой быт7, освоиться с московской жизнью, а главное – установить нужные связи для получения информации о происходящем при дворе. Получив сведения о возвращении государя вечером 25 августа, имперские дипломаты постарались собрать как можно больше деталей, связанных с первыми часами пребывания русского монарха в его столице. И не только собрать, но также понять их смысл.

Обратимся к соответствующим записям в дневнике Корба (в переводе А. И. Малеина):

[25 августа 1698 г.] <…> Вечером прибыл в Москву его царское величество с двумя своими послами – генералом Лефортом и Феодором Алексеевичем Головиным, а также с несколькими другими лицами, выдающимися своим достоинством или влиянием. <…>

По возвращении государь не пожелал остановиться в обширнейшей резиденции царей, Кремлевском замке, но, посетив с необычною в другое время для его Величия любезностью несколько домов, которые он отличал перед прочими неоднократными знаками своей милости, он удалился в Преображенское и предался там отдохновению и сну среди своих солдат в черепичном доме.

[26 августа 1698 г.] Между тем по городу пронесся слух, что приехал царь.

Бояре и главные из москвитян в огромном количестве стекаются в назначенное для представления время туда, где, как было известно, отдыхал царь. Велико было число поздравителей, желавших этой быстрой угодливостью выразить своему государю постоянную и незапятнанную верность. Первый посол Франц Яковлевич Лефорт не допускал в этот день к себе никого из своих клиентов под предлогом усталости, которую причинили ему невзгоды столь продолжительного и непрерывного путешествия; между тем его царское величество принимал каждого из приходящих с такою бодростью, что, казалось, хотел предупредить усердие своих подданных; тех, которые, желая, по своему обычаю, почтить его величество, падали пред ним ниц, он благосклонно поднимал и, наклонившись, как только мог, целовал их, как своих близких друзей. Если только может быть забыта ненависть от обиды, которая причинялась ножницами, без разбору свирепствовавшими против бород присутствующих, то, разумеется, московиты должны считать рассвет этого дня среди моментов своего счастья. Князь Алексей Семенович Шеин, воевода царской службы, первым подставил под ножницы препону своей слишком длинной бороды. Да им и нет основания считать это бесчестием, раз виновником этого является государь, а они считают священным долгом пожертвовать самою жизнью по его произволу или распоряжению. И никто не подвергался насмешкам со стороны прочих, так как всех постигла одинаковая участь. Избавлены только патриарх по суеверной святости к его сану, князь [Михаил] Алегукович Черкаский из уважения к его преклонным летам и Тихон Никитич Стрешнев по почетной должности царского оберегателя. Всем прочим пришлось прейти к обычаю иноземных народов, причем ножницы уничтожали у них древнее обыкновение8.

Первый вопрос, который у нас возникает при работе с этой записью в дипломатическом дневнике Корба: удалось ли секретарю имперского посольства наблюдать эту необычную сцену встречи царя и его подданных в подмосковном селе Преображенском 26 августа 1698 г. собственными глазами?

На этот важный вопрос мы можем дать однозначный отрицательный ответ. Хорошо известно по различным источникам (в том числе и по российским официальным документам Посольского приказа), что царь принял имперских послов лишь 3 сентября 1698 г.9 По дипломатическим обычаям посол и его сотрудники не могли появляться в присутствии царя до приемной аудиенции10.

Но мог ли Корб приехать в царскую резиденцию в Преображенское утром 26 августа 1698 г. и оказаться на приеме у Петра как бы неофициально? Я исключаю и такую возможность. Если бы это было так, его описание вряд ли содержало бы некоторые неточности. Так, по российским источникам достоверно известно, что патриарх Адриан был в те дни тяжело болен, и 26 августа 1698 г. он не присутствовал на царском приеме в Преображенском. Первая встреча патриарха с царем после возвращения последнего из заграничного путешествия состоялась лишь несколько дней спустя, 31 августа. Причем это не Адриан приехал к Петру, а, наоборот, государь навестил патриарха в его резиденции (к этому сюжету мы еще вернемся). Если бы Корбу удалось побывать на этом приеме, он бы, конечно, не написал, что Петр отправился в Преображенское, чтобы предаться отдыху «в кирпичном доме» – «in lateritia domo»11 (в переводе Малеина – черепичном). По описанию Корба видно, что ему как будто не хватает деталей о Ново-Преображенском дворце, а значит, он еще не успел увидеть царскую резиденцию.

Но в то же время нельзя полностью отвергнуть сообщение Корба как совершенно недостоверное: оно хоть и не лишено некоторых неточностей, все-таки не противоречит другим источникам («походному журналу» Петра I, дневнику П. Гордона, письмам в Женеву П. Лефорта) в иных деталях: царь действительно вернулся в Москву инкогнито вечером 25 августа, сразу поехал в Немецкую слободу, где посетил несколько домов, а потом отправился ночевать в Преображенское. Поэтому у нас нет достаточных оснований не доверять и его описанию царского приема в Преображенском, в том числе царской выходки с брадобритием. Однако мы должны помнить, что Корб не наблюдал эту сцену лично, а узнал о ней из рассказов своих информаторов, среди которых, несомненно, были непосредственные свидетели и участники этой сцены. Безусловно, прав М. М. Богословский, который считал, что те сведения, которые Корб заносил в свой дневник до аудиенции с царем (то есть до 3 сентября 1698 г.), «основывались на разговорах и слухах»12. «Неожиданная выходка [царя в Преображенском], очевидно, произвела сильное впечатление на современников, почему и стала тотчас же известной иностранному посольству, была отмечена Корбом в его дневнике»13.

Разумеется, от этого обстоятельства описание Корба не делается менее интересным, меняется лишь наша оптика. Мы должны воспринимать сообщение Корба не как фотографическое отображение этого события, а как «толкование толкований»14, то есть как очень сложный текст, в котором оказались запечатлены разные голоса.

Важно отметить следующую особенность данного текста: Корб не удовлетворяется голой констатацией факта, но стремится постичь смысл происходящего, основываясь на информации, полученной от знающих людей. Но при этом он не скрыл некоторые шероховатости, не привел полученные от разных собеседников оценки к единому знаменателю, отчего описание получилось несколько противоречивым. Попробуем выделить в сообщении Корба несовпадающие линии интерпретации, а затем восстановить стоящие за ними смыслы. Для этого нам потребуется привлечь некоторые другие тексты, которые хоть и не были неизвестны Корбу, но хорошо знакомы его русским информаторам, составляя жизненный мир «московитов» второй половины XVII столетия.

4. «Ненависть от обиды»

Среди сочинений Максима Грека, одного из самых авторитетных и читаемых авторов Московской Руси, имеется послание царю Ивану Грозному «о еже не брити брады». В нем, между прочим, рассказывается поучительная история о том, как некие люди играючи отрезали бороду у одного козла, «добробородна зело». Оставшись без своей красивой бороды, несчастное животное, «не стерпев сицевы досады», покончило с собой, «бия без милости главу свою к земли». «Уразумеем, коль честнó и любезно есть бородное украшение и безсловесному животну!»1 – восклицает Максим Грек.

Эта история, вне всяких сомнений, вызывала сильные эмоции у московской читательской аудитории. Покушение на растительность на голове, а тем более насильственное лишение бороды, было в числе наиболее оскорбительных деяний в Московском государстве. Пожалуй, мы не ошибемся, если скажем, что это было самым оскорбительным действием, которое можно было вообще совершить в отношении мужчины.

В ноябре 1691 г. во время пирушки в доме вологодского помещика Романа Козьмина сына Панова в деревне Хорошево два вологодских сына боярских, Иван Михайлов сын Мишевский и Стефан Константинов сын Брянчанинов, оскорбили холопа Емельку Карпова: они ему «насилством и наругателством бороду и ус остригли и на голове круг выстригли, по намерению, как попов ставят, а он, Емелька, им стричься не давался, и они его били и увечили». Почему этот холоп оказался в компании вологодских помещиков и за что они над ним так надругались – мстили за что-то, пытались проучить или просто так грубо пошутили, выпив лишнего, – мы не знаем. Известно, однако, что эта выходка послужила причиной серьезного судебного разбирательства, инициированного господином обиженного холопа, тоже вологодским помещиком Василием Яковлевым сыном Монастыревым. Последний подал челобитье архиепископу Вологодскому и Белозерскому Гавриилу, имевшему власть судить в духовных делах. Архиепископ, осмотрев Емельку и убедившись в том, что у него действительно была «борода и ус острижена, а на голове на тимени выстрежена», распорядился виновных в таком «великом духовном деле» срочно арестовать. На этом дело и заканчивается, что может указывать на примирение сторон на каких-то приемлемых условиях: надо думать, что честь обиженного холопа и его господина была восстановлена2.

Но одно дело – борода холопа какого-то вологодского помещика и совсем другое – борода боярина. В конце января 1692 г. в Москве разразился страшный скандал, который попал даже на страницы дипломатических донесений. На одной пирушке боярин князь Борис Алексеевич Голицын подговорил стольника Дмитрия Федоровича Мертваго в шутку дернуть за волосы стольника князя Бориса Федоровича Долгорукова (младшего брата знаменитого полководца Я. Ф. Долгорукова). Последний в ярости вонзил в шутника вилку, едва его не убив. На разбирательстве, которое происходило «в хоромах великого государя», братья Яков и Григорий Долгоруковы оскорбляли Б. А. Голицына, и между делом кто-то из них сгоряча сказал: «Чем брата нашего за волосы драть, ты бы отца своего за бороду потаскал!» Эти слова послужили началом судебного дела о бесчестье, хотя в данном случае речь шла не о реальном, а лишь о словесном покушении на бороду отца Б. А. Голицына – боярина Алексея Андреевича Голицына. Долгоруковы эту тяжбу проиграли и должны были заплатить за бесчестье двух бояр – А.А. и Б. А. Голицыных колоссальную сумму – 3180 рублей3.

Я намеренно выбрал два случая, происшедших приблизительно в одно время, но на разных полюсах (как социальных, так и географических) Московского царства, чтобы показать, что речь идет о представлениях, объединявших большинство людей данного культурного ареала. Думаю, можно поставить вопрос о том, не попадаем ли здесь в сферу истории ментальности, которая, по словам Жака Ле Гоффа, стремится выявить то общее, что имеют между собой «Цезарь и последний из его легионеров, св. Людовик и крестьянин, вспахивавший его владения, Христофор Колумб и матрос с его каравеллы»4. Если в Московской Руси были такие воззрения, которые объединяли московских бояр и холопов провинциальных дворян, то представления о сопряженности мужской чести с растительностью на голове находились в их числе. Оскорбительные действия в отношении бороды лишали мужчину чести. А лишенный чести мужчина не заслуживал уважения со стороны других членов общества, он мог подвергаться различным насмешкам, его жизнь становилась невыносимой. Не случайно в описанных выше случаях оскорбительные действия в отношении волос на голове и лице были сопряжены с судебными тяжбами, призванными восстановить мужскую честь5.

Установленный факт помогает нам выявить новый существенный смысл брадобрития в Преображенском. Массовое и публичное острижение бород многих бояр и наиболее влиятельных московских дворян в присутствии государя на царском приеме, пусть и неофициальном, не могло не рассматриваться как действие, чрезвычайное по своей оскорбительности. Не случайно Корб пишет про «бесчестье» и «ненависть от обиды», которая вряд ли «может быть забыта», а также про страх быть осмеянным: наверняка эти значения были усвоены Корбом из общения с российскими информаторами. Нельзя сомневаться и в том, что сам Петр I, родившийся и выросший в мире этих смыслов, не мог не осознавать, что своими действиями наносит своим боярам смертельную обиду. Более того, он делал это намеренно.

На страницу:
3 из 17