Полная версия
Эвмесвиль
Эрнст Юнгер
Эвмесвиль
Ernst Jünger
EUMESWIL
© Klett-Cotta – J.G. Cotta'sche Buchhandlung Nachfolger GmbH, Stuttgart, 1977, 1980
© Ernst Jünger, Eumeswil. Sämtliche Werke (PB) vol. 20, Klett-Cotta, Stuttgart 2015
© Перевод. А. Анваер, 2023
© Перевод, стихи. Н. Сидемон-Эристави, 2023
© Издание на русском языке AST Publishers, 2023
Учители
1
Меня зовут Мануэль Венатор[1]; я – ночной стюард касбы[2] Эвмесвиля. Наружность у меня неброская; на спортивных состязаниях я, пожалуй, могу претендовать на третье место, да и особых проблем с женщинами у меня нет. Скоро мне исполнится тридцать; характер мой можно назвать приятным – собственно, к этому предрасполагает уже моя профессия. В политическом плане я благонадежен, хотя и без фанатизма.
Таковы краткие сведения о моей персоне. Они вполне искренни, хотя покуда неточны. В ходе рассказа я буду их уточнять, для начала же этого достаточно.
Уточнение неясностей, все более и более четкое очерчивание неопределенностей: именно в этом состоит задача любого развития, любого – более или менее длительного – напряжения сил. Вот почему с течением лет физиономии и характеры все отчетливее проступают. То же в равной степени касается и почерка.
Вначале скульптор подходит к каменной глыбе, к чистой материи, заключающей в себе любые возможности. Материя ответит на прикосновение резца; он может просто расколоть глыбу, но может и исторгнуть из нее воду жизни, освободить таящуюся в ней духовную силу. Обе возможности неопределенны и зыбки даже для самого мастера; они не вполне зависят от его воли.
Неточное, неопределенное даже в вымысле не грешит против истины. Утверждение может быть ошибочным, однако не должно быть неискренним. Утверждение – неточное, но не ложное – можно постепенно, слово за словом анализировать до тех пор, пока оно в итоге не станет ясным и отчетливым. Если же высказывание изначально было лживым, его придется подкреплять все новой и новой ложью, пока в конце концов не рухнет. Оттого-то я подозреваю, что и творение началось с обмана. Будь это просто ошибка, в ходе развития рай был бы восстановлен. Но старик засекретил древо жизни.
Отсюда и мой недуг – непоправимое несовершенство не только творения, но и собственной личности. С одной стороны, это ведет к неприятию богов, а с другой – к яростной самокритике. Возможно, здесь я впадаю в преувеличение, однако, в любом случае слабеет воля к действию.
Но не волнуйтесь – морально-теологический трактат я писать не собираюсь.
2
Для начала надо уточнить, что, хотя моя фамилия на самом деле Венатор, зовут меня не Мануэль, а Мартин; именно таким именем, как выражаются христиане, я был наречен при крещении. У нас правом нарекать наделен отец; он называет новорожденного и поднимает его над головой, позволяя ему оглашать стены криком.
Мануэль же – прозвище или, если угодно, кличка, полученная на время службы в касбе; ею меня осчастливил Кондор. Кондор – мой патрон, нынешний властелин Эвмесвиля. Своей резиденцией он выбрал касбу, горную крепость, милях в двух от города, которая венчает вершину лысого холма, с незапамятных времен именуемого в народе Пагосом.
Такое взаиморасположение города и крепости встречается во множестве мест; оно удобно не только для тирании, но и для любого режима личной власти.
Свергнутые Кондором трибуны[3] украдкой держались в городе и управляли им из магистрата. «Там, где есть только одна рука, она действует сильнее, используя длинный рычаг; там, где командуют многие, необходимо брожение: оно пронизывает народ, как закваска хлеб». Так говаривал мой учитель Виго; о нем речь пойдет ниже.
Почему Кондор пожелал и тем самым повелел, чтобы я прозывался Мануэлем? Нравился ли ему иберийский звук этого имени или ему просто не полюбилось имя Мартин? Сперва я только подозревал, но, оказывается, действительно существует отвращение или, по крайней мере, антипатия к определенным именам, которую мы зачастую не принимаем во внимание. Многие на всю жизнь награждают ребенка именем, соответствующим их сокровенным мечтам. К вам заходит гном и представляется Цезарем. Другие выбирают имя властителя, который как раз сейчас находится у руля; так, например, у нас теперь среди богатых и бедных уже есть маленькие Кондоры. А это может и навредить, особенно в такие времена, когда нарушен порядок наследования.
Очень мало – и это касается большинства – обращают внимание на гармонию имени и фамилии. «Шах фон Вутенов» – такое словосочетание напрягает и режет слух из-за фонетической несовместимости. Наоборот, «Эмилия Галотти», «Эжени Гранде» – легко и непринужденно парят в акустическом пространстве. Разумеется, в слове «Эжени» ударение надо ставить по-французски, на последний слог. Точно так же народ отшлифовал имя Эвмен – у нас оно звучит в названии Эвмесвиля.
Вот теперь мы подошли ближе к существу дела: к врожденной музыкальности Кондора, которой имя «Мартин» претит. Оно и понятно – скопление согласных в середине слова звучит жестко и царапает ухо. Ведь патрон имени – бог Марс.
Странно, конечно, наблюдать такие нежные чувства у правителя, захватившего власть силой оружия. Это противоречие я заметил только после длительного наблюдения, хотя оно тенью падает на каждого. Ведь каждый имеет как светлую, дневную, так и ночную сторону, и некоторые с наступлением сумерек становятся просто другими людьми. У Кондора это свойство выражено чрезвычайно сильно. Внешне он, конечно, остается прежним: закоренелый холостяк средних лет, слегка горбящийся при ходьбе, как человек смолоду привыкший сидеть в седле. Прежней остается и улыбка, очаровавшая очень многих, – благосклонная и обязывающая.
Однако чувственное восприятие меняется. Дневная хищная птица, зоркий охотник, примечающий добычу издалека, превращается в ночного хищника; глаза отдыхают в темноте, слух резко обостряется. Будто перед глазами опускается пелена и раскрываются новые источники ощущений.
Кондор ценит зоркость; редкому соискателю, что носит очки, посчастливится у него. В особенности это касается командных постов в армии и в береговой охране. Претендента приглашают на собеседование, в ходе которого Кондор прощупывает его с головы до пят. Кабинет Кондора возвышается над плоской крышей касбы круглым вращающимся стеклянным куполом. Во время собеседования Кондор имеет обыкновение проверять зрение кандидата – указывает на какой-нибудь корабль или очень далекий парус и просит назвать тип судна и направление его движения. Конечно же, все соискатели загодя проходят тщательное обследование, но Кондор должен лично убедиться в правильности результатов.
С превращением дневной хищной птицы в ночную и расположенность к собакам сменяется расположенностью к кошкам – и тех, и других в касбе заботливо холят. По соображениям безопасности, пространство между замком и опоясывающей его стеной не засаживают растительностью – оно голое и плоское – и рассматривают как зону обстрела. Здесь мощные доги отдыхают в тени бастионов или играют на просторе. Так как псы легко становятся докучливыми, от площадки, где останавливаются экипажи, ко входу в касбу перекинут мост.
Когда мне приходится бывать в этой зоне, я не захожу туда без дежурного служителя; меня всегда изумляет беспечность в их отношении к псам. У меня же к горлу подкатывает тошнота всякий раз, когда какой-нибудь пес тычется в меня мордой или лижет мне руки. Во многом эти животные куда умнее нас. Очевидно, они чуют мое замешательство, которое легко может перерасти в страх – вот тогда они бы точно на меня набросились. Никому не ведомо, когда прекращается игра. Это роднит псов с Кондором.
Доги, темные тибетцы с желтыми мордами и бровями, служат также и для охоты. Они радостно мчатся к месту сбора, заслышав рано поутру звук охотничьего рога. Их можно выпускать на любого самого сильного противника; они атакуют и льва, и носорога.
Впрочем, это не единственная свора. Вдали от касбы, но видимый с высоты, на берегу располагается целый парк с конюшнями, каретными сараями, вольерами, открытыми и крытыми манежами. Там же находится и псарня с борзыми собаками. Кондор обожает быструю верховую езду по берегу моря в сопровождении миньонов[4] и своры палевых степных гончих, предназначенных для охоты на газелей. На бегу собаки напоминают гонщиков или ведущих мяч игроков, торжествующих здесь на арене: ум и характер принесены в жертву дикому порыву. У них узкие черепа и уплощенные лбы, мышцы нервно играют под кожей. Во время долгой охоты они загоняют свою жертву до смерти, неутомимые, будто у них внутри непрерывно раскручивается тугая спиральная пружина.
Порой газелям все же удается ускользнуть, если на них не натравливают соколов. С головы птицы снимают колпачок и подбрасывают ее в воздух; собаки, а за ними и верховые охотники устремляются вслед летящему соколу, ведущему их к добыче.
Охота на обширной, поросшей одним только ковылем равнине являет собой живописнейшее зрелище; мир становится проще, а напряжение растет. Это развлечение из самых лучших, какие Кондор предлагает своим гостям; он и сам от души наслаждается охотой, и, кажется, стих, рожденный на краю пустыни, сочинен специально для него:
Ловчий сокол, резвый пес да борзый аргамакДороже стоят двух десятков баб.Само собой разумеется, искусство сокольничих – лов, содержание и дрессировка соколов – находится в высочайшем почете. Кречетов и балабанов отлавливают с помощью особых сетей в дикой природе; других же, белоснежных птиц, доставляют издалека, с Крайнего Севера. Желтый Хан, самый высокопоставленный гость на охотах Кондора, ежегодно привозит их ему в подарок.
Подготовкой и обучением соколов охотничьему искусству занимаются на обширном участке берега Суса. Приречье реки – идеальное место для дрессировки. В пойменных лесах гнездятся несчетные водные птицы. На ловлю рыбы они слетаются на песчаных отмелях. Цапли лучше всего годятся для обучения соколов, предназначенных для охоты на пернатую дичь. И собаки здесь нужны другие: длинноухие спаниели, охотно входящие в воду; мех у них пятнисто-белый, что позволяет стрелкам легко видеть этих собак в камышовых зарослях.
Главного сокольничего зовут Рознер; по образованию зоолог, он обратил страстность своей натуры на охоту. И сделал правильный выбор, ибо профессоров здесь сколько угодно, а этакий сокольничий – счастливая находка.
Рознер, между прочим, на самом деле профессор. Я часто вижусь с ним в касбе и в его институте, а порой встречаю его на уединенных прогулках по окрестностям. Однажды мне довелось сопровождать его – во время пролета сапсанов – в одну из засад. Степь там граничит с высоченными зарослями дрока, где и прятался ловец. Приманкой служил голубь на длинном поводке. Когда сокол приблизился, Рознер толкнул голубя, заставив его вспорхнуть. А как только сапсан схватил голубя, не составляло труда подтянуть обоих к кольцу, сквозь которое пропущен поводок, – оно служило спусковым механизмом ловчей сети.
Захватывающий процесс, образчик умной ловли. Здесь используются приемы, выходящие за пределы человеческих способностей, похожие на магию и волшебство. Например, голубь должен быть уже в воздухе, когда мимо пролетает сокол, но беда в том, что заранее увидеть сокола не способен даже самый зоркий человек. Соглядатаем для сокольничего здесь выступает пестрая птичка величиной с дрозда, которую он держит рядом с голубем. С огромного расстояния она скорее угадывает, чем видит приближающегося сокола и оповещает об этом пронзительным криком.
Такая охота действует магически, потому что как бы оперяет весь окружающий мир. Словно зачарованные, охотники сливаются со своей добычей; проникаются ее хитростями. Не только темный птицелов, всю жизнь не знавший иного занятия, но и ученый орнитолог превращается в Папагено[5], отрешается от реальной жизни. Да что говорить, даже меня опалило жаркое и мощное дыхание этой страсти.
Тут надо заметить, что я не охотник, что, невзирая на имя, охота мне отвратительна. Может быть, все мы рождены рыбаками и птицеловами, и убивать – наше предназначение. Ну что ж, значит, я изменил этому призванию. Видя травлю цапель, я скорее на стороне жертвы, а не сокола, на нее нападающего. Каждый раз цапля пытается набрать высоту, но каждый раз сокол оказывается сверху, и все кончается тем, что от жертвы летят пух и перья.
Газель – самое изящное существо на свете; беременные женщины любят держать у себя газелей, их глаза восхваляют поэты. Я видел, как тускнеет взор в конце травли. Сокол бьет крыльями в пыли, псы шумно переводят дух. Охотники же с особой радостью убивают красоту.
Но не о глазах газелей идет сейчас речь, а о Кондоре и его дневном зрении. Кстати, мне придется участвовать в охоте, причем в разном качестве, но не охотником, а наблюдателем. Охота есть регалия, первое право владетельных князей; она – суть власти, и не только символическая, а еще и ритуальная, в силу пролитой и освещенной солнцем крови.
По долгу службы я больше участвую в ночной жизни Кондора. Ночью в его окружении можно видеть бледные лица в очках; зачастую это собрание напоминает совиное гнездо – профессора, литераторы, мастера бездоходных искусств, чистые эстеты, способствующие удовольствию. Острое зрение отдает здесь пальму первенства слуху. Намеки выражаются уже не в словах, а лишь в тоне или даже в мимике – говорят все тихо, и мне приходится напрягать слух. Обсуждают там другие, преимущественно художественные, темы, а об охоте говорят странными иносказаниями. Это надо видеть и наблюдать.
Помещение бара хорошо защищено от посторонних звуков; моя обязанность – обеспечить правильный настрой. Громкие и возбужденные разговоры неприятны Кондору и даже причиняют ему боль. Вот почему своим постоянным сотрапезникам и приближенным он дал прозвища, причем создающие между собой благозвучие. Например, Аттилу, лейб-медика, который находится при Кондоре практически неотлучно, называет «Альди». И если хочет напомнить мне о каких-то делах, касающихся Аттилы, говорит: «Эмануэло… Альди», что весьма благозвучно.
Когда меня, как и всех, кто близок к Кондору по долгу службы, представили ему, он первым делом подобрал мне имя: «Мануэль, Мануэло, Эмануэло» – смотря по обстоятельствам. Манера Кондора играть модуляциями голоса усиливает и углубляет воздействие его обращений. На публичном собрании «как» важнее «что», способ представления фактов сильнее самих фактов, каковые он способен не только изменять, но и творить.
«Добиваться благосклонности» – тоже искусство. Этот оборот, вероятно, придумал человек, ощутивший себя лисой в винограднике. Разумеется, когда соискатель попадает во власть, все меняется. Масса, как любовница, радостно признает своего господина, прежде впустив его в свою каморку.
Кондору я был представлен в служебном костюме – облегающей полотняной одежде в синюю полоску; костюм я менял каждый день, ибо белья под костюмом не носят. На ногах мавританские туфли из желтого сафьяна. Мягкие подошвы удобны и бесшумны, когда я двигаюсь за стойкой, где нет ковра. Наконец, упомяну еще о забавной шапочке корабликом, которую надлежит лихо сдвигать набок. В целом нечто среднее между униформой и модным костюмом; главное, чтобы мой облик сочетал служебное рвение с беззаботной веселостью.
Во время церемонии Кондор снял с моей головы шапочку-пилотку, проверяя, аккуратна ли моя прическа. Потом он произнес мое имя, присовокупив какую-то игру слов, точная формулировка которой ускользнула из моей памяти. Смысл заключался в том, что Кондор от души надеялся, что в один прекрасный день из Венатора выйдет Сенатор.
К словам властителей надо относиться серьезно. И эта его фраза допускала разные толкования. Учитывая обстоятельства, он, возможно, хотел намекнуть мне на значимость моего поста, хотя если принять во внимание положение и почести, каких достигают некоторые из его миньонов – а почему бы и нет? – то не стоит сбрасывать со счетов и ночного стюарда. В конце концов, Сикст IV делал своих эфебов кардиналами.
Возможно, правда, Кондор имел в виду и нечто личное. Симпатии Венаторов, по крайней мере моего отца и брата, к эвмесвильским трибунам известны всем. Хотя оба не проявляли особой политической активности, они всегда оставались республиканцами по убеждениям и чувствам. Старик до сих пор в должности, брата же сместили за излишне острый язык. Намек на сенаторскую должность в этом контексте мог означать: поведение родни не должно бросить тень на меня.
Мануэло: это имя символизирует своего рода покровительство. В дополнение я получил фонофор с узкой серебряной полосой – знак различия младшего чина, говорящий, однако, о непосредственной службе тирану.
3
Но довольно о моем имени и его разновидностях. Уточнения – мое призвание. Да, сейчас я выступаю в роли ночного стюарда, но это занятие заполняет лишь известные лакуны моего бытия. О чем, пожалуй, свидетельствует и моя манера речи. Внимательный читатель, вероятно, уже заметил, что по сути своей я историк.
Склонность к истории и увлечение историографией передаются в нашей семье по наследству. Они в меньшей мере основываются на цеховой традиции, чем на непосредственной генетической предрасположенности. Я имею в виду моего знаменитого предка, Иосию Венатора, чья работа «Филипп и Александр» считается важным вкладом в теорию воздействия среды и пользуется вполне заслуженным авторитетом. Труд этот многократно издавался, а в последний раз вышел в свет совсем недавно. В нем невозможно не заметить пристрастия к наследственной монархии, поэтому эвмесвильские историки и правоведы-государственники хвалят его не без смущения. Слава великого Александра должна осиять и Кондора, но прежде гений Александра должен возродиться из пепла, как птица феникс.
Мои отец и брат, типичные либералы, по совершенно иным причинам обходятся с Иосией весьма осторожно. Во-первых, и это само собой разумеется, воззрения предка мешают им соответствием политической реальности. Кроме того, их пугает возвышенная личность. Александр представляется им стихией, молнией, вспышку которой исчерпывающе объясняет напряжение меж Европой и Азией. Существует поистине удивительное единодушие либеральной и героической историографий.
Из нашей семьи уже много поколений выходят историки. В виде исключения мы дали миру одного богослова и одного шалопая, чьи следы затерялись в неизвестности. Что касается меня, то я, как положено, получил магистерскую степень, поработал ассистентом у Виго, а сейчас, будучи его правой рукой, пишу работы – сам и в соавторстве. Кроме того, я читаю лекции и курирую докторантов.
Так может продолжаться еще несколько лет; я не спешу ни в профессора, ни в сенаторы, ибо меня вполне устраивает мое нынешнее положение. Если не считать редких приступов подавленности, я вполне уравновешен. А стало быть, спокойно наблюдаю, как течет время, что само по себе доставляет истинное наслаждение. Здесь угадывается таинство табака и вообще легких наркотиков.
Над своими темами я могу работать дома, в квартире, в институте Виго или же в касбе, что предпочтительнее из-за обилия превосходной документации. Живу я здесь кум королю, и меня бы не тянуло в город, если бы Кондор терпел в крепости женщин. Их не найти даже у него на кухне, прачек, с которыми можно было бы провести время, и тех стража в крепость не пропускает. Мужья оставляют свои семьи в городе. Кондор считает, что присутствие женщин – неважно, молодых или старых – благоприятствует всякого рода интриганству. А между тем обильная еда и праздная жизнь плохо вяжутся с аскезой.
Отцу не нравилось, что я хожу на лекции к Виго, а не на его, как мой брат. Но из застольных бесед я знаю, что может предложить старик, а кроме того, вообще считаю, что Виго как историк куда выше. Мой родитель обвиняет Виго в отсутствии научного подхода, в литературщине, а тем самым упускает из виду корень силы Виго. Какое вообще отношение имеет гений к науке?
Не спорю, историк должен опираться на факты. Но Виго нельзя упрекнуть в небрежении ими. Мы живем на берегу тихой лагуны, и в нашем распоряжении великое множество выброшенных морем на берег предметов с затонувших кораблей. Мы лучше, чем кто-либо, знаем, что происходило прежде в самых разных уголках планеты. Этот материал известен Виго до мельчайших подробностей, прошедшее для него всегда современно; он знает факты и умеет наставлять учеников в их оценке. Я тоже многому у него научился.
Приблизив таким образом прошлое к настоящему и заново отстроив его подобно стенам городов с давно забытыми названиями, мы можем сказать, что проделана чистая работа.
При этом стоит заметить, что Виго не привносит в историю никакого колдовства. Завершающие вопросы он оставляет открытыми, лишь наглядно показывает сомнительность происшедших событий. Когда мы обращаем взгляд назад, он падает на могилы и руины, на обширные груды развалин. Причем мы сами подвергаемся отражению времени: воображая, что шагаем вперед, мы уходим все дальше в прошлое. Очень скоро оно и в самом деле завладеет нами: время пройдет над нашими головами. И вот эта скорбь тенью омрачает историка. Как ученый он не более чем книжный червь, роющийся в захоронениях. А затем он задает судьбоносные вопросы черепу, который держит в руке. Главное настроение Виго – обоснованная скорбь; она говорит со мной из моей убежденности в несовершенстве мира.
Метод Виго отличается своеобразием; он проходит по прошлому наугад, не соблюдая хронологии. Взгляд Виго – взгляд не охотника, а скорее садовника или ботаника. Например, он считает, что наше родство с растениями куда глубже родства с животными, и убежден, что по ночам мы возвращаемся в леса, а то и в спутанные клубки морских водорослей.
В животном царстве это родство заново открыли для себя пчелы. Их совокупление с цветами не есть ни прогресс, ни регресс развития, но своего рода взрыв сверхновой, вспышка космогонического Эроса в его звездный час. Никому пока не приходила в голову столь смелая мысль: реально лишь то, чего нельзя придумать.
Не ждет ли он подобного в царстве людей?
Как и во всяком зрелом творчестве, в его работах больше невысказанного, нежели сформулированного. Во всех его выкладках всегда остается некое неизвестное, что всегда смущает в нем тех, для кого таких неизвестных не существует, включая и его собственных учеников.
Хорошо помню тот день, когда я близко с ним познакомился. Было это после одной его лекции. Тему лекции я и сейчас помню – «Города-растения». Виго развивал ее в течение двух семестров. Распространение культур по суше и морю, по берегам, архипелагам и оазисам он сравнивал с распространением растений через летящие по воздуху с ветром семена и через плоды, выбрасываемые на берега приливом.
У Виго есть привычка во время лекции демонстрировать или же просто держать в руках мелкие предметы – не в качестве наглядных доказательств, скорее в качестве носителей некой субстанции; иногда это всего-навсего крошечный черепок или осколок кирпича. В то утро таким предметом было фаянсовое блюдо с причудливым арабским орнаментом из цветов и письмен. Виго просил присутствующих обратить внимание на краски – блеклый шафран, розовый, фиолетовый – и на блеск, созданный не глазурью и не кистью, но временем. Так грезой мерцает стекло, извлеченное из римских развалин, или черепичные крыши уединенных обителей, выжженные жаром тысячелетий.
В своем рассказе Виго шел сюда извилистым путем – начал он с побережья Малой Азии, которое так благоприятствует укоренению на новой почве. Примером тому финикийцы, греки, тамплиеры, венецианцы и многие, многие другие.
Торговые культуры у Виго пользуются особым предпочтением. Издревле люди творили дороги через пустыни и прокладывали морские пути, по которым везли соль, янтарь, олово, шелк, а позднее также чай и пряности. Богатства, словно мед в сотах, копились на Крите и Родосе, во Флоренции и Венеции, в лузитанских и нидерландских гаванях. Эти сокровища превращались в высокий стиль жизни, в наслаждения, постройки и произведения искусства. Золото воплощало Солнце, благодаря его накоплению начали развиваться и расцветать искусства. Затем неизбежно добавляется налет разложения, осенней пресыщенности. Рассказывая об этом, Виго держал блюдо так, словно ожидал милостыни.
Как вышло, что он заговорил о Дамаске, а затем перенесся в Испанию, где Абдаррахман[6] спасся от убийц? Почти триста лет процветала в Кордове ветвь истребленных в Сирии Омейядов. Помимо мечетей, на давно засохшую побочную ветвь высокой арабской культуры указывал и фаянс. Потом были построены в Йемене крепости рода Бени-Тахер. Семя упало в песок пустыни и принесло четыре урожая.
Один из предков Абдаррахмана, пятый Омейяд, послал эмира Мусу в Медный город. Путь вел от Дамаска через Каир и дальше через великую пустыню на запад, к побережью Мавритании. Поход был предпринят ради медных сосудов, куда царь Соломон заключил мятежных демонов. Рыбаки, забрасывавшие сети в Каркарское море, иногда вытаскивали вместе с уловом и эти сосуды. Сосуды были запечатаны печатью Соломона; когда их вскрывали, демон выходил оттуда в виде дымного облака, застилавшего небо.