Полная версия
Ведьмина ночь
Карина Демина
Ведьмина ночь
Глава 1
– Нет в тебе, Ласточкина, понимания момента, – со вздохом произнес Афанасьев. И глянул так, с укором, что я даже почти усовестилась. Усовестилась бы, может, и совсем, если бы не скрипнувшая дверь.
И человек, в эту дверь вошедший.
– Экая ж… гарная паскудина, – Афанасьев обладал воистину удивительною способностью описывать людей. Точно. Емко. И главное, тихо, ибо Окрестин-Жабовский, назначенный нам начальником, не услышал. А может, услышал, но виду не подал. В конце концов, куда их сиятельству-то да до нас снисходить.
Я подавила вздох.
Гарная.
Вот чего у Гришки не отнять было, так это той самой «гарности».
А что, потомок древнего и славного, пускай и поиздержавшегося рода. Высок. Статен. Осанку держит. На люд простой взирает с легкою насмешкой. И главное, физия такая, что прямо на обложку просится.
Ну или по морде.
– Ласточкина, – меня он все-таки заметил и слегка поморщился. Нет, кто бы другой и не заметил, ибо физию Гришка держать умел. Но я-то его знаю, как облупленного. – Зайдите, будьте любезный.
– И вежливая, – добавил Афанасьев печально.
Еще какая…
Он никогда-то не ругался, Григорий Александрович.
Был мил. Любезен. Очарователен. Настолько очарователен, что шансов у меня не оставалось. Да и не только у меня. В него, почитай, почти весь наш курс был или влюблен или почти. А он пользовался.
Это я теперь умная и понимаю. Тогда же…
Тогда сердце обмирало и ухало куда-то в пятки, когда Гришка брал мою руку. Бережно так. И к губам подносил. И глядел исподлобья с этою своей насмешечкой. Мол, все-то про тебя знаю, все-то вижу.
– Вот… – Афанасьев дождался, когда там, в коридоре, скрипнет дверь, та, которая начальственная. – Я и говорю, что нет в тебе понимания момента! Дала бы ты ему, не переломилась, и ходила бы гоголицею…
Отвечать я не стала.
Проблема не в том, что Гришка ко мне приставал. Нет… проблема как в обратном. То есть, нет, я к нему точно не приставала. И не собираюсь. Не теперь.
– Ладно, иди ужо, я тебе чаечку заварю.
И рукой махнул.
Афанасьев, он добрый. И понимающий. И видят боги, я бы осталась тут с ним, пить крепкий горький чай из старых граненых стаканов, греметь ложечкой по стеклянным стенкам да закусывать свежайшими пирожками, которые Афанасьев брал в булочной на углу. И главное, я тоже туда заглядывала, но на пирожки, чтобы с пылу, с жару, никогда не попадала.
Да, нет во мне чувства момента.
Совсем.
У кабинета высокого начальства, я вытерла вспотевшие руки о юбку. Юбка была форменной, а потому сидела кривовато, как и китель. И чувствовала я себя в этом, как… дерьмово чувствовала.
Не в одежде дело.
И не в двери этой, которая появилась в участке в один день с Гришкой. Её привезли на замену старой, этаким символом перемен.
Ненавижу перемены.
Я буравила взглядом темное, с краснотой, дерево, поблескивавшее лаком.
Стучать…
Хрен тебе.
Рука легла на витую ручку. Гришка всегда любил этакое, необычненькое…
– Доброго дня, – сказала я, переступив порог. И не сдержалась. Хмыкнула. Кабинет тоже преобразился. Старый ковер, протертый местами до дыр, исчез, как и письменный стол, и кресло, и все-то прочее, обычное, знакомое до боли.
Ушли в отставку вместе с Михальским.
Зато появились новые панели, явно из какого-то дорогого дерева. И ковер тоже новый. И стол массивный, видом своим внушающий мысли о том, что сидит за ним человек предостойнейший. А еще важный и серьезный. Пресс-папье. Шкаф для бумаг. Сейф мрачной серой громадиной.
– Доброго, проходите, – Гришка указал на стул. Стул, к слову, тоже был новым.
И даже портрет батюшки-императора, к слову, не печатный, как прежний, а писаный маслом. Ну да, как иначе-то… печатные князьям держать невместно.
– Присаживай… ся, – выдавил он и сам дверь прикрыл.
Правда не до конца.
Я что, я и присела.
И смотрю.
Жду.
На нем форма сидит идеально. Но это не Гришкина заслуга, скорее ныне он может позволить себе личного портного. Бесит. И потому нервно одергиваю китель, который норовит задраться.
И вспоминаю, как штопала ему брюки, которые взяли и разошлись по шву.
И носки тоже штопала.
И…
– Яна… ты извини, пожалуйста, что так получилось…
Надо же.
Прежде он не извинялся. И смотрит так, слегка виновато. Только у меня уже иммунитет на его взгляды. А еще я знаю, что на самом деле никакой вины Гришка не ощущает. Не способен просто-напросто. А вот изобразить, это да, это может.
И вину.
И раскаяние.
И любовь в том числе.
– Да ладно, – говорю, – проехали.
И руки складываю на груди. Потом ловлю себя на том, что жест этот враждебный. Нам так штатный мозголом говорил, когда читал курс по психологической оценке чего-то там. Но руки не отпускаю. И под взглядом Гришкиным не теряюсь.
– Ты всегда была умна…
Почему-то это кажется насмешкой.
Ага. Умна. Как два дурных индейца. Так одна моя знакомая говаривала, и была права всецело. Умная бы… что? Не влюбилась бы? А влюбившись, вовремя бы разобралась, что к чему? И не потратила бы семь лет жизни на это дерьмо…
И теперь бы нашла что сказать. Я же молчу.
– И потому понимаешь, что ситуация сложилась крайне неоднозначная… я надеялся, что твое здесь присутствие… не помешает.
– Кому?
Вздох.
И понятно, кому оно мешает. Незабвенной Машеньке Окрестиной-Жабовской, в девичестве Игнатьевой, нынешней Гришенькиной законной супруге, а заодно уж единственной и горячо любимой доченьке генерала Игнатьева, того самого, который при министрах заседает. И заседая, что характерно, заботится о доченьке.
Ну и о зяте.
Правда, все одно, чуется, Гришку он недолюбливает, иначе к себе бы взял, в министерствы, как на то, подозреваю, Гришенька надеялся. А может, и взял, где-то ж Гришка три года ошивался.
Я не спрашивала.
И не буду.
– Машенька… очень ревнива.
– Сочувствую.
– Прекрати, – Гришка рухнул в кресло. – Если бы ты знала, как я устал от её ревности… подозрений постоянных… от придирок…
– Разведись, чай не девятнадцатый век.
Он глянул исподлобья и, кажется, со вполне искренней ненавистью. Ну да, Игнатьев этакого выверта не простит. Он, сколь слышала, человек старой закалки и разводов не признает. А с его-то возможностями…
Я хмыкнула.
– Смешно тебе.
– А то, – я откинулась на спинку кресла. – Как тебя сюда-то занесло? У тебя же… аспирантура, помнится? Красный диплом…
Сколько я для этого диплома практических сделала. А его работа? Там же две трети расчетов – мои. Нет, Гришка от работы не отлынивал. Вот тут ему надо отдать должное. Он был цепким. Усидчивым. Но порой этого не хватало. Я же…
Я старалась.
Я видела.
Верила.
И помогала. Ведь женщина должна помогать своему мужчине. Вдохновлять. Возвышать. Что там еще?
– Защитился, но… Игнатьев… полагает, что мне не хватает опыта. На земле.
Ага. И на землю эту Гришеньку приземлил к вящему его неудовольствию. Причем из всех отделений столичной полиции выбрав наше, третье.
Хотя… если подумать.
Мы на хорошем счету. Раскрываемость отличная. Работа с населением поставлена. Да и район чистый, благополучный. Тут если чего и случается, то нечасто.
– Ладно, – о прошлом и нынешнем говорить можно долго, но у меня приемный день, а стало быть, у кабинета уже очередь. И не стоит надеяться, что Великоламская к моему опозданию отнесется снисходительно. Жалобу накатает, тут и думать нечего. – Конкретно, Гришаня…
Он терпеть не мог, когда я его так называла.
И теперь от скривился, словно уксуса хлебанул.
– Конкретно… Машенька очень расстроилась, а Игнатьев сказал, что мне пора самому решать проблемы…
– И ты меня увольняешь?
– Нет, – он покачал головой. – Это было бы совсем бесчестно.
Ага, и благородные предки его бы не поняли.
– Я предлагаю тебе перевестись. С повышением. Начальником участка.
Вот… что-то мне сразу и подозрительно стало.
– Куда?
– Бялкина падь.
– А это где?
Чую не в Москве.
– Ну… – Гришка замялся. – Понимаешь… Машенька в положении… ей нельзя волноваться.
Киваю.
И ком обиды подкатывает к горлу. И в ушах стоит вкрадчивый Гришкин голос.
…куда нам сейчас ребенка? Я не доучился, ты тоже… ни жилья, ни работы… это, конечно, тяжело, но надо думать головой. Мы просто не можем позволить себе…
Мы.
А он вполне вот может. Сейчас.
– Это не так далеко… под Смоленском.
Ага.
Странно, что не за Полярным кругом. Там бы, глядишь, драгоценной Машеньке вовсе было бы спокойно.
– Хороший участок. Город имеется. Хутора. Вокруг – заповедные земли. Природа отличная. И снабжение по особому протоколу, – Гришка все же опустился в кресло.
Кожаное. С высокою спинкой, мало от трона отличающееся.
– Оклад двойной, регулярные премии. Да и само по себе место тихое. Давно ничего особого не случалось.
Дыра. Но комфортная.
– Займешься делами своими… наукой… ты же хотела в аспирантуру поступать? Вот и подготовишься… а я помогу?
– Да неужели? – не удержалась я.
Нет, верю, что он сейчас вполне искренен.
– Не в Москву, конечно, но в ту же Тверь или Новгород… там можно поспособствовать. Тем более ты и вправду талантлива… – он слегка замялся и выдал. – Машенька… мальчика ждет.
Угу.
И она. И генерал.
– Игнатьев… человек специфический, но толковых уважает. Напиши пару-тройку статеек. Доклад какой к конференции. Выступишь, а там уж я помогу.
Он.
Ну да… еще немного и совсем поверю.
– А если откажусь? – интересуюсь больше проформы ради, потому как уже понимаю, что не получится.
– Тогда все одно переведу… скажем, в Жаморьино. Там давно ведьму просят. Шахтерский городок, публика… специфическая. И климат не особо. За повышенную вредность, конечно, надбавка пойдет…
– Засранец ты, Гришка, – говорю.
– Стало быть, согласна? – расплылся он в улыбке. – Поверь, Яна, тебе там понравится…
С Афанасьевем чаю мы выпили. Был он горек, а пирожки успели остыть, и яблочное повидло казалось каким-то кислым, что ли.
Но я ела.
Нахваливала.
Он вздыхал и шевелил косматыми бровями. И во взгляде Афанасьева чудился укор. Мол, опять сдалась. А надо было возразить.
Пригрозить…
И то лучше, вовсе вступить в неравный бой за личное счастье. Только…
– Завтрева я тебе соберу, – сказал Афанасьев. – Чего положено… и не боись, Ласточкина, хорошая ведьма нигде не пропадет.
Так то хорошая.
А я…
Я не ведьма. Так, недоразумение одно… невезучее до крайности. Но бабки мои огорчатся. Особенно Великоламская, которая вон, поутру уже жалобу написала. И на меня, и на Афанасьева, и на соседей своих, которым вздумалось по квартире ходить, а паркет у них скрипучий…
Впрочем, теперь это не мои проблемы.
Я ей посоветовала по поводу паркета и соседей сразу к начальству идти. И понастойчивей. Может, детство и мелкая пакость. Хотя… настойчивости Великоламской не занимать.
Так что…
– Ладно, – я встала. – Мне еще вещи собирать.
– Так быстро?
– А то…
Машенька ведь в положении. Понимать надобно. И не нервировать своим присутствием, что в участке, что в городе.
– Погодь, – Афанасьев тяжко встал. Старый он. И давно уже может на пенсию по выслуге лет уйти. Ему и предлагали. Но Афанасьев отказывался. И вовсе не потому, что пенсия маленькая, скорее уж дело в том, что вся-то его жизнь, по собственному Афанасьева признанию прошла вот тут.
В участке.
И дома, в однокомнатной квартирке, полученной еще лет двадцать тому, его никто не ждал.
Он ушел куда-то в кладовку, которой давно заведовал на общественных началах, где и шубуршался, долго так, с душой. А я… сидела.
Смотрела.
На стену, на которой снова начала трескаться краска. Светло-зеленая в этом году. Её клали поверх старой, а потому и пары недель не проходило, как краска вздувалась пузырями. Пузыри лопались, а потом краска начинала слезать.
На портреты.
Смешно. Сразу у входа доска с особо опасными и разыскиваемыми. Чуть дальше – другая, уже почета. Правда, не обновлялась она уже лет пять как. И фотки выцвели. И физии, что на одной, что на другой доске, чем-то неуловимо походили друг на друга.
– Вот, – Афанасьев вышел, подволакивая ногу. Никак опять суставы разболелись. А я ж мазь ему делала. – На.
На стол бахнулся сверток.
– Что это?
– А ты поглянь, – он подвинул ко мне. Старая ветошь, бечевка, которую долго приходится пилить ножом. Он у Афанасьева тупой, только масло резать и годится.
Вощеная бумага, которой на почте пакуют посылки.
И…
– Это… – я убрала руки. – Это же…
– Бабки моей, – сказал он печально. – В не так давно отошла.
И перекрестился.
Это он зря.
Такие вещи креста не любят.
– Ведьмою была. Потомственной. И мамке бы моей тоже быть, да она дар будить не стала… сбегла из дому, а после уж поздно. Сама знаешь.
Знаю.
Книга выглядела не просто старой – древней. Обложка из задубевшей кожи потрескалась. Страницы казались желтыми. Но стоило коснуться, и я ощутила эхо силы, той, древней и знакомой каждой ведьме.
– Ну я ж вовсе вот… мужик.
– Все одно мог бы.
– Мог бы, но… – Афанасьев пожал плечами. – Дело-то такое… молодым был. Дурным. Считал, что на кой оно мне? Тогда же ж что? Времена другие были. Совсем. Маги – это да, сила и почет. А ведьмаки с ведьмами, да знахарки – пережиток прошлого. Мошенники и все такое…
Я решилась коснуться книги. Кончиками пальцев. И мысленно попросила прощения, что вот так вот.
– А потом уж как-то и отступать не отступишь. Гордость и глупость – страшное сочетание, – он тяжко опустился на стул. – Бабка моя сто пятнадцать лет прожила… тоже гордая. Могла б ученицу взять. Многие просились, а она только глянет и отказывает.
Это уже странно. Ведьмы чужих не любят, но и позволить своему роду прерваться?
– Потом померла…
– Как?
Сто пятнадцать для ведьмы, конечно, возраст, но не сказать, чтобы предельный. А там, под обложкой, чую силу немалую.
Старая книга.
Очень.
– Пожар случился, – Афанасьев поморщился.
Пожар?
Чтобы у ведьмы дом загорелся…
– В селе соседнем. Позвали её. Роженица там… в деревне-то больше ведьмам верят, чем всяким там.
А еще ведьмы как правило ближе, потому что даже сейчас фельдшерско-акушерские пункты далеко не везде есть, не говоря уже о нормальных больничках.
– Она-то роды приняла. И дите омыла. И там праздновали… ну и сильно праздновали. Кто-то сено запалил, не нарочно, скорее всего, да полыхнула… хата незаговоренною была. Это уж потом выяснили-то. Хозяева крепко жадные.
Я только головой покачала.
И положила руки на книгу. Теплая обложка. И отзывается, но нехотя так, словно через силу. Ей и лежать в кладовке наскучило, но не настолько, чтобы кровь чужую принять.
– Вот… она огонь осадить пыталась, да… – Афанасьев махнул рукой. – Обгорела крепко. Ну а там уж и сила, и врачи не сподобилися…
Все одно странно.
Старая ведьма по углям пройдет да лесной пожар расступиться заставит, а тут… неладно там было, чую. Совсем неладно.
– Наследство от нее, стало быть, – Афанасьев глянул на книгу едва ли не с ненавистью. Ох, чуется, что есть тут подвох. – Но мне оно к чему? Я и бездетный, и крещен… а тебе, авось, сгодится.
– Спасибо, – я встала и поклонилась. – Дар… редкий. Ты ж её…
– Продать? А то, подходили…
– Кто?
– Да вашего бесовского племени… хвостом крутили. Кто прямо, кто исподволь… обменять, подарить взаимно.
Это верно, ведьмину книгу так просто не продашь. Но способы давно уже есть, тот же обмен дарами. Да за эту книгу Афанасьев мог бы квартиру получить…
– Я ничего-то взамен и не дам, – с печалью призналась я. – А ты можешь…
– Что? Квартирку… предлагали. И денег. И вон, жизнь продлить даже… жену хорошую.
– Не согласился?
– А на кой оно мне? Квартирка у меня есть. Деньги тоже. Я никогда-то особо не тратил. Не на что, привык от малым довольствоваться… – Афанасьев кивнул на пирожки. – Жена? Что за жена, которую как скотину, привести-увести можно? Жизнь? А на кой она мне, такая от… бестолковая? Здоровье. Я ж кой-чего знаю все же. Своего уже нет, а заемное, за которое другие платить будут? Нет… бабка не одобрила бы.
– А меня, стало быть, одобрила бы?
Он хитро прищурился.
– А ты попробуй взять-то?
Я пожала плечами. И взяла за книгу. Подняла… положила на место. И снова погладила, извиняясь, что от так вот, без ритуала, без почтительности. Пробежалась пальцами по трещинкам на обложке. Хорошая. И устала… что в ней? Не откроешь – не узнаешь. У каждого ведьминого рода старого, своя книга. Иные писаться-то начали на заре времен. И переходят они от матери к дочери, сотню за сотней лет разменивая.
И не мне, выскочке, в которой дару капля, претендовать.
Обложка поддалась и раскрылась, растворяя желтые страницы. Буквы тоненькие, что ниточки, и читать получается с трудом.
«Заклятье на силу женскую»…
– Вот, – Афанасьев удовлетворенно кивнул. – Не знаю, что тут да как, я в ваших делах и вправду понимаю мало, но… признала она тебя.
– Спасибо, – сказала я. И ему. И книге.
Не знаю, примет ли она меня. Шансы, конечно, есть, если я сумела не только открыть, но и прочитать, вот… все одно сомневаюсь. Просто… просто это слишком хорошо, чтобы быть правдой.
– Сомневаешься? – Афанасьев видел меня насквозь.
Я вздохнула.
– Давай руку, – велел он. И я протянула. Моя ладонь в его огромных ручищах казалась почти детскою. Он осторожно перехватил её, сжал пальцы и быстро, я и заметить не успела, кольнул ножом. А тот, даром, что тупой, как не знаю что, взял да пробил кожу.
Мою.
И Афанасьева. А тот руку не отпустил. Сперва мазнул по обложке своею рукой, потом моею. И сказал:
– Кровью своей и правом, ею данным, признаю девицу Яну рода Ласточкиного своею наследницей и доброю волей на благо передаю ей то, чем владею по праву крови…
От тут-то меня и шибануло. Так шибануло, что в глазах темно стало. Я-то и на ногах бы не удержалась, когда б не Афанасьев, который меня презаботливо подхватил под рученьки, чтобы на стульчик усадить.
А после еще и кружку сунул с горьким остывшим чаем.
– Пей. Пей, девонька… от так… сперва оно непривычно, а потом уже…
Слышала я его бормотание и пила этот чай, с разноцветною нефтяною пленочкой поверху. Пила и… сила была чужой. Едкой. Тяжелой. И в то же самое время моей.
И…
– Больничного завтра возьмешь… а то и вовсе… я документы выпишу, привезу-то, все, что должно…
Голос его доносился издалека. А я не могла отделаться от мысли, что все не так-то просто. Что придется платить. И за книгу, и за удачу этакую.
Всегда приходится.
Глава 2
Глава 2
Мой больничный затянулся.
В тот вечер Афанасьев меня домой и доставил. И такси вызвал, и в него же запихал, а уже потом за ручку, считай, вывел. Довел.
И ключи вытащил.
И в кровать уложил, книгу под подушку сунувши. А я… я все понимала, но сила давила изнутри, мешая думать. Да что там, я и дышала-то с трудом.
Сквозь марево боли я слышала, как бродит по квартирке Афанасьев, что-то бормоча. Как уходит он. И как проворачивается ключ в двери.
Как скрипят половицы где-то там, наверху, и стало быть, снова мается болью одинокая старуха Ситникова. Слышала лай собак за окном. И дребезжание трамвая.
Слышала…
Шелест мышей где-то там, в стене. И шорох воды в трубах. Слышала, как вернулся Афанасьев. И долго гремел посудой на кухне.
– Ишь ты… – он заставил меня выпить что-то горькое и горячее. – А гляделася крепкою… смотри, не помри.
Не помру.
Ведьме умереть тяжело. Дар наш от земли идет и от нее силу дает. И крепнет год от года, род от рода. Чем старше корни, в землю уходящие, тем… а у меня что?
Кто я?
Яна Ласточкина? Сирота беспризорная… мамку помню, но смутно. От нее пахло молоком и навозом, и еще порой – брагою, которую она ставила в огромном бидоне, а после варила на газу.
Помню запах хлеба.
Окно и занавески выцветшие, в клетку. Трещину на стекле, заклеенную бумагой. Я её еще разрисовала… карандаши свои помню. И то, как мама плакала. А чего? Не знаю. Я её обнимала, баюкала… и она меня тоже. Крепко-крепко.
Сила бродила.
Будоражила.
Искала.
Не находила.
Не была моя мамка ведьмой, обычною женщиной, которая рано овдовела, да так и не вышла замуж снова. То ли не захотела, то ли еще чего. Главное, что вдвоем мы жили. Долго. Пока она от рака не сгорела.
Это я уже не помню, а знаю. Выяснила. Потом уже, когда доросла до того, чтобы вопросы задавать.
Она запустила болезнь.
Некогда ей было по докторам ходить. Да и с чем? Немочь? Слабость? А откудова силе взяться-то?
Хозяйство. Корова. Я… и еще привычная муторная работа, которую не сделает никто другой. Вот и хватилась, когда опухоль на груди выросла до таких размеров, что стало сложно не обращать на нее внимания. Она лечила. Пыталась. И я пыталась, пусть дар был слабеньким, как искорка. Я помню, как накрывала больную мамину грудь ладонями, пытаясь спрятать то темное и злое, что внутри. А оно пило, пило силы…
Из меня.
Из мамы.
Она умерла в старой больничке, тихо и как-то спокойно, словно у меня действительно вышло забрать её боль. И доктор, седой, с бородкою, долго выпытывал, вправду ли у меня родни нет.
Никакой.
Может, тетка или дядька, или бабка…
А я отвечала, что нету, что только мама. В больничке меня оставили на неделю. Карантин или еще что-то там, уже не знаю, что он написал в бумагах, но на похороны мамы я попала.
Сила отползла, обняла, уже не удушая, успокаивая.
Хотя все одно больно, но сейчас эта боль – моя. И выдержу. Я сильная.
Потом был детский дом. И доктор напоследок сказал:
– Дар у тебя слабый, но ежели с умом, то и искру в костерок раздуть можно. На от, – и сунул сшитые листочки. – Тренируйся.
Листочки оказались старою, печатанною на слепой машинке, инструкцией по развитию способностей. Не хочу сказать, что была я очень умной, скорее наоборот, но когда брала эти листочки в руки, вспоминалась мама.
– Вырастешь, в люди выйдешь, – говорила она тихим голосом. И я, стиснув зубы, повторяла упражнения. Снова. И снова… и снова.
В детдоме было плохо.
Нет, не скажу, что меня кто-то обижал.
Ольга Валерьевна, им ведавшая, была женщиной весьма строгих правил. И спуску не давала никому, ни нам, ни персоналу. А потому кормили нас сытно, одевали тепло, учить учили.
Только…
Я долго не могла привыкнуть. К распорядку, который един для всех. К столовой с серыми стенами и плакатами. Длинным столам. Раздаче.
Одинаковым платьям.
Ощущению, что еще немного и ты потеряешься среди собственных отражений.
Дар спасал. И занятия. И наверное, эффект от них имелся, если в классе шестом, после ежегодного медосмотра, меня вызвали к директрисе. И она уже, строгая и сухая, казавшаяся нам всем равнодушной, поглядела на меня поверх очков.
– Что ж, Ласточкина, рада тебе сообщить, – голос у Ольги Валерьевны тоже был каким-то безликим, словно механическим. – Что уровень дара достаточен для перевода в заведение для одаренных. И если ты согласна, я подготовлю документы.
Тогда мне вдруг стало страшно.
В конце концов, наш детский дом был неплохим. И те, кто попадал в него извне, из других приютов, рассказывали… в общем, чего только не рассказывали.
– Страшно? – спросила тогда Ольга Валерьевна.
А я кивнула.
Никто никогда не спрашивал там, страшно ли нам или весело, или еще как. Их всех скорее волновало наше здоровье, успехи в учебе. Или не успехи. Спортивные достижения. Что-то еще такое, что можно измерить и записать в отчетность, но никак не то, что мы чувствуем.
– Это нормально, – она сняла очки и оказалось, что лицо у нее вовсе не некрасивое. Наоборот. Черты тонкие изящные. – Перемены всегда пугают. Особенно тех, кто до того не видел перемен к лучшему.
И глаза яркие, синие.
– Но это твой шанс, девочка. И неплохой. Что тебя ждет дальше? Не думала?
Я не ответила. Не знала что. Точнее знала, что выбор у нас не такой и большой. Недаром у Ольги Валерьевны был заключен договор с местной суконно-прядильной фабрикой. И уже класса с седьмого наши на ней практику проходили.
Имелись еще молочная ферма неподалеку, мебельная фабрика и для особо отличившихся – училище, где можно было получить профессию маляра либо плиточника. А, еще повара, но чтобы попасть туда следовало постараться. В общем теперь-то я понимаю, что выбор этот в целом был очень даже неплохим.