bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

– Во имя Закатных скал!.. – спешно перебил Невлин. – Дитя, здесь говорится не о больном, которому нужна помощь! Речь о супружеском целомудрии!

– А в чём оно? – удивилась Эльбиз. – Разве супруги не вручают один другому свою душу и плоть?

Мысленно Невлин поклялся завтра же вернуться с заботливой и доброй боярыней, способной объяснить сироте тайны женства… пока девочка с Сибиром советоваться не начала. Он откашлялся:

– Моей царевне следовало бы занять свой ум чтением более сообразным её естеству и летам…

Эрелис у него за спиной тихо проскользнул в спаленку. Впустил подбежавшую кошку, со вздохом облегчения опустился на лавку. Ткнулся левым виском в тёплый, урчащий бок.

– Ты сам что ни день о замужестве мне толкуешь, – летел с той стороны плаксивый девичий голосок. – А о чём ни спрошу, ответить не хочешь. Братцу Аро дядька Серьга служит, а моя бабушка Орепея…

Ко времени, когда там всё затихло, боль почти отступила. Ощутив рядом сестру, Эрелис, не открывая глаз, повинился:

– Опять на тебя старик нашумел…

– Я смотреть должна была, как ты на светильник мизю́ришь? – хмуро удивилась Эльбиз. Никаких слёз больше не было в помине. – Сильно грызёт? Сейчас девок повытолкаю…

– Не надо, истерплю, – отрёкся брат и вздохнул. – Что я без тебя делать буду…

Сестра села рядом, погладила по голове:

– Помнишь, дядя Космохвост говорил? Всё то же самое, только быстрее и лучше.

Свет, вливавшийся снаружи, перекрыл рослый Злат.

– А я смекнул, почему той жене день в ночь показался. Такую наготу увидала, что на самом деле не на что посмотреть!

Царевна фыркнула. Все трое засмеялись, даже Эрелис. Возле больной головы мерцали непостижимые кошачьи глаза. Уж я бы, мол, вам такого порассказала… да лень!

Второй день Беды

– Жги его, не жалей!

– Подстрекни, подстрекни!

– Не умеешь, другим бодило отдай…

Багрово-чёрное небо рдело над головами. Удар, проломивший все тверди Божьего мира, рассёк землю до огненного нутра, породив сотрясения, пожары и вихри. С хребта было видно зарево по южному окоёму: там плавился камень. На северный склон густо облетал белый прах пополам с чёрной копотью ближних гарей.

Люди, увидевшие конец привычного света, нескучно доживали отпущенный срок.

От двух вкопанных в землю столбов тянулись прочные цепи. Одна – к поясу полуголого человека, другая – к ошейнику огромного пса. Точно подобранной длины хватало как раз, чтобы не запутались, но биться могли. Совсем недавно здесь карали рабов, нерасторопных и дерзких. Баловали сторожевых собак людской кровью. Учили яриться на один запах невольника.

Беда опрокинула всё природное устроение. Мир сошёл с ума. Обученный кобель искал взглядом псаря: зачем уськаешь на человека, прежде неприкосновенного? Надсмотрщик тоже мешкал драться. Слишком хорошо понимал, во что превратят пёсьи зубы его кости и плоть. Сзади тыкали острыми копьями, норовили достать факелом. Наконец человек закричал, взмахнул палкой. Кобель молча бросился наперехват. Две железные змеи вытянулись в одну струну.

Косматая толпа шумела, волновалась, наблюдая за боем.

– Ишь метко приложил!

– Нас каравши, наторел.

– Пятиться вздумал? Гони его! Гони!

Третья сшибка стала последней. Не имея привычки ходить босиком, человек оступился. Страшные челюсти сомкнулись на локте, стали перебирать, круша плечо, добираясь до горла. Надсмотрщик дёргался и кричал, но спасения уже не было.

Медная копь звалась Пропадихой.

Ступенчатую чашу, выгрызенную вековым трудом каторжан, разбило судорогами земли, из трещин быстро прибывала вода. Обезображенных мертвецов поглощала жижа, зелёная от яри. Неудержимая человеческая волна, извергнутая горой, захлестнула поселение у реки.

Самые смекалистые беглецы устремились к причалу. Набойные лодки, на которых третьего дня приплыл со свитой царевич, стояли красивые, вместительные, богатые. Грязные руки расхватали золочёные вёсла: хоть на царском насаде, хоть в свином корыте, лишь бы прочь, прочь отсюда скорей! Пока войско не подоспело. Оно, войско, всегда рядом, когда на каторге бунт.

Уносить ноги спешили не все. Толпа хлынула в развратные дома и кружала, где гуляли надсмотрщики да бурлаки, водившие баржи. Оттуда посейчас ещё долетал вой, едва членившийся на голоса. Предвидя скорую гибель, варнаки гуляли напропалую. Терзали непотребных девок, пластая распутниц на грудах яркого тряпья, выброшенного во двор. Забавлялись с пойманными надсмотрщиками. Этим женского тела было не надобно, лишь бы узреть корчи смертного врага. Услышать, как былой господин униженно молит, потом ревёт страшно, невменяемо, по-звериному.

Старичка, единственного укротителя охранных собак, вначале хотели спалить вместе с псарней. Всё же решили повременить. Кто-то смекнул, что кровожадная стая будет хороша для забавы.

Царевича и свиту одолели не сразу. Знатных гостей принимал в доме боярин, царской милостью державший здесь путь. Приезжие и хозяева были воины не последней руки. Отбивались полсуток. Последние живые, обессилев, уступили числу. Связанных и кровавых приволокли на площадку для травильной потехи.

– Ну-ка, что нам досталось…

– Гляди зорче, у кого тут кровь золотая?

Пожилого боярина отделили сразу. Ардара Харавона вся каторга знала в лицо. Остальные выглядели близнецами – грязные, оборванные, израненные. В тускло-багровом свете поди разбери белобрысых от тёмных, андархов от левобережников. Царского знака ни на ком не нашлось. И кровь у всех была одинаковая, красная.

– Эй, боярин! Расточилось твоё боярство!

– Сказывай, который тут праведный?

За плевок наземь старому воину досталось кулаком сперва под дых, потом в рёбра.

– Огня сюда! Живо разговорится.

– Поднять, что ли, да усадить наземь с размаха…

– На цепь!

Седой псарь со слезами обнимал рычащего кобеля. Гладил сплющенное ухо, дрожащей рукой разбирал слипшуюся щетину. Каторжники смеялись горю старика, не подходя близко.

– Ишь жалеет, точно дитя родное.

– Нас бы кто пожалел!

Пёс, удерживаемый лишь прикосновением хозяйской ладони, горбился, рокотал близкой яростью, зрачки метали отблеск пожара. Однова́ хватанёт, семеро лекарей не зашьют!

Харавона поддёрнули за связанные руки, потащили вперёд, на ходу сдирая исподнее. Загрызенного надсмотрщика отволокли прочь, опустевшим поясом трясли перед глазами боярина:

– Нам царевича не указал, укажешь пёсьему зубу.

У Харавона вздулись жилы на лбу, он тщетно противился.

– Не тронь воеводу, рабы, – раздалось из скопища пленных.

Добровольные палачи приостановились. У молодого вельможи с рассечённого лба текла кровь, товарищи пытались его усадить, прикрывали собой, он упрямо поднимался.

– Хотели праведного, берите!

– А то не возьмём?

И подняли, раскидав других вязней.

– Праведный, говоришь!

Связанного крутили, щипали, тыкали пальцами, кололи чем попадя. Отзовётся ли царская плоть по-иному, чем у обычных людей? Никакой особости не находили.

– Чем докажешь?

– А докажу. Кто познать хочет, касте́ни?

Грозен голос человека, шагнувшего за предел страха. Только здесь некому было послушать его. Все таковы собрались.

– Хорош пугать, пуганые.

– Истый царевич не за столы поспешил бы, а нас по правде рассуживать.

– С безвинных цепи сбивать!

– Да толку с ним? Самого на цепь, чтобы знал!

Последнее усилие смертника бывает достойно памяти. Воин рванулся. Бешеным движением расшвырял всех державших. Обратился к вожаку палачей. Добела стиснул за спиной кулаки…

Перед ним стоял огромный детина, ещё не высушенный тяжёлым трудом и скудной кормёжкой. Узкий лоб, могучая шея, на левой щеке – клеймо бессрочного заточения. Что с таким сотворит израненный пленник?

Варнаки галдели, насмешничали. У клеймёного вдруг остекленели глаза, он замер на полуслове, будто услыхав далёкий призыв. А потом рухнул оземь лицом, даже не выставив рук.

Все вдруг замолчали, каторжан мгновенным вихрем отмело прочь…

И в тишине с речного берега прокричали рога.

Передовой корабль взбежал носом на отмель, в пепельной метели маячили ещё два. Позже оказалось: налётная дружина едва дотягивала до сотни мечей, но ошалевшей от неожиданности каторге померещились тысячные отряды. Всё царское войско, подоспевшее отбивать праведного!

Застигнутые врасплох, пьяные кто от вина, кто от крови, бунтовщики мало чем смогли ответить карателям. Большинство просто разбежалось от сплочённого клина, ударившего снизу на склон. Железный строй сметал, крушил, затаптывал всё, что попадалось навстречу. Дружина с переднего корабля продвигалась настолько споро, что толпа на травильной площадке так и не успела решить, добивать пленников или поставить щитом. Первые меткие стрелы обозначили конец хмельной безнаказанности, сходбище бросилось кто куда. Осталось несколько десятков самых отчаянных. Эти расхватали копья надсмотрщиков, решившись забрать с собой кого повезёт.

Оборона плохо далась им. В самом челе клина рубился воин довольно скромного роста, но сущий ширяй. Он нёс тяжеленную чешуйчатую броню, как простую рубашку. Отринув щит, в две руки орудовал огромным мечом. Длинный, широкий клинок, заточенный с одной стороны и увенчанный этаким зубом, разил как колун. Крошил щиты, разносил головы под неумело вздетыми шлемами. Следом плыло знамя: серые крылья, хищный клюв.

– Ха́р-р-га! Хар-р-га!..

Тут уж самые стойкие кинулись врассыпную. Натиск могучего воеводы не оставил времени как следует отыграться на пленниках. Над ослабевшим царевичем мелькнуло копьё, но в ноги убийце, извернувшись на земле, вкатился воин из свиты.

Предводитель опустил долу страшный косарь:

– Тут, что ли, одиннадцатый сын?

– Сам чей будешь?.. – прохрипел боярин Харавон. Знамя и клич отметали сомнения, но не просто же так царевича объявлять.

– Знать бы, что обрадуюсь тебе, Сеггар Неуступ, – разлепил губы праведный. – Кто на помощь привёл?

Воевода оглянулся. Вперёд вытолкнули надсмотрщика в кольчуге, с обвязанной головой:

– А вот он. Мешаем зовут.

Царевич устало смежил ресницы:

– Буду жив, отплачу.

– Мне б домой, твоё преподобство, – заторопился Мешай. – Сестричей малых по лавкам четыре…

Его сразу утянули назад, в глубину строя:

– Царственные от слова не пятят. Кабы до завтра дожить, тогда разговаривать станем.

– Мне что спятит, что позабудет, – ворчал недовольный Мешай. – Вона, глаза под лоб. А мне как раз бы подарочек…

У берега отзвучал боевой клич. Это завершила расправу младшая Сеггарова чадь, ведомая подвоеводами. Когда старшее знамя вернулось к причалу, там перекатывался хохот. Бунтовщики, взятые кто у винной бочки, кто без штанов, колыхались мычащей толпой. Лихие обидчики слабых, жалкие против истинной силы. Выжившие непу́тки прикрывались рваньём, размазывали румяна и слёзы. Обнимали сапоги витязей, молили не оставлять на погибель.

Подвоеводы собрались подле вождя.

– Все целы? – коротко спросил Неуступ.

– Отрок Лягай скулой дубину поймал. Выправится.

– А веселье с чего?

– Варнаки угомониться не могут. С головами на плахе девок всё делят.

Сеггар хмуро оглядел никому не нужный полон. Ухо́ботье каторги, канувшей в прошлое вместе с былой Андархайной. И что теперь с ним делать?

– Под топор, – прогудел один подвоевода. Тяжёлая секира бабочкой порхала в непомерно сильной руке.

– Была охота лезо марать, – возразил второй, весёлый и гибкий. У него на новеньком знамени трепетала скопа.

Подошли ещё трое ближников.

– О чём спор, други?

– Нету спора. Воевода взятых судит, мы советами помогаем. Молви, Оскремётушка!

Седеющий воин быстро взял сторону:

– Я с Ялмаком. Эти хуже крапивы, выводить, так под корень.

– Я бы… – начал второй.

Ялмак перебил:

– Миро́вщик, ясно, за щаду. Ты как мыслишь, Крыло?

Красавец-витязь – синий взор, тёмные волосы убраны с высокого лба – отмахнулся, сел чистить потрудившиеся мечи-близнецы. Судьба взыскала его редким даром оберучья, но не истой ревностью к бою. Он холил клинки, а казалось – струны после игры протирал.

– Мне ли забота? Воевода приговорит, я песню сложу.

Сеггар заслонил рукавицей глаза от колючих пепельных хлопьев. Долго смотрел в кровавое небо. На вершины хребта, окаймлённые глухо громыхающим заревом. Потом снова на пленников. Наконец вышел вперёд:

– Слыхали, пои́мники?

Те как-то разом примолкли. Отрезвели. Кто был пьян, вернулись в себя. Уставились на обтекающий кровью косарь. Услышали посвист лезвия возле своих шей.

– Всех бы вас по делам вашим казнить смертью. За былые грехи, за раны праведного царевича… а вот не стану. Чести много, непотребные души вслед светлой государевой посылать. Отплывём – ступайте, говорю, кто куда хочет. На новом разбое возьму, не помилую.

В толпе немного особняком держались несколько человек. С десяток обросших дикими волосами мужчин, починщиков насмешившей воинов ссоры из-за блудниц. А за широкой спиной одного косматого душегубца, кто бы мог ждать, таилась бабёнка из вольных. Хозяюшку весёлой избы суровый Кудаш избрал для себя. Отстоял кулаками, а дружки ему помогли. Так, всех вместе, сеггаровичи вытащили их во двор. И наставница «ласковых девушек» не бросилась к витязям за спасением. Она тоже сделала выбор.

В Торожиху

Жогушка, младший Опёнок, страсть не любил, когда мама его ребячила птенчиком, звоночком, кубариком. Оттого не любил, что заранее знал, чем кончится дело. Мама вытрет намокшие глаза, примется обнимать, целовать и… снова не пустит с другими ребятами кататься по ледяным валам на морозках. «Дома посиди, чадунюшко». Он и рад бы кроить лоскутья с бабушкой Коренихой или помогать брату Светелу варить клей. Но на что мама так его нежила, словно за порогом он должен был себе тотчас шею свернуть?

– Любит тебя, затем и боится, – объяснял брат. – Что случись, сама сразу жить перестанет.

– А тебя будто не любит? Меня только?

Светел тщательно обтягивал плетень снегоступа, широкий, о́блый, красивый. Ноге опора, глазу отрада.

– Я взрослый. Я кулаком стукну – обидчик из валенок улетит.

Жогушка задумался, кивнул, продолжил:

– И ещё ты пойдёшь братика Сквару искать.

Светел неторопливо кивнул. Свою взрослость он изрядно преувеличивал, но усы пробивались. Ровесники тайно радовались, что атя так и не благословил его молодцевать на Кругу.

– Пойду, – сказал он Жогушке.

– А скоро пойдёшь?

– А лыжи краше моих делать станешь, сразу и соберусь.

Жогушка задумался крепче. Срок выглядел несбыточным, как возвращение солнца. Узлы у него покамест выходили кривыми и неуклюжими, а к станку для выгибания лыж брат его вовсе не подпускал. Стращал: пальцы отдавишь. А уж самому раскалывать кряжики, вытёсывать ровные длинные доски… ох, небываемо! Младший Опёнок вспомнил о том, что было гораздо ближе и у всех на устах:

– А в Торожиху?

– Что – в Торожиху?

Губы начали кривиться, но Жогушка справился.

– Мама говорит, не дойду…

Светел вдруг рассмеялся. Он хорошо помнил себя таким же мальчонкой. И как мама боялась, что в дороге он убредёт от становища, заблудится, застудит ручонки-ножонки, утонет в оттепельном болоте, совсем пропадёт. А на торгу его укусят чужие собаки, отравит лежалое лакомство, обидит злой человек. Дома дитятко оставить, оно бы как-то надёжней. Правда, в те времена бабам вольно было у печки посиживать. Теплился огонёк дедушки, в самой силе мужевал Жог Пенёк, быстро подрастал Сквара…

– А дойдёшь?

Жогушка опустил глаза.

– Походник нестомчив должен быть, – строго продолжал Светел. – Ногами крепок, духом долог, станом надёжен. Сядь-ка на корточки, вот так… а теперь вверх выпрыгни!


Свезло Жогушке! Мудра была Ерга Корениха.

Когда Светел подступил к бабке за благословением идти с ватагой на торг, в избе пахло ужином. Корениха опустила руку с иголкой. Задумчиво поглядела, как свет лучины рождает сияние в жарых кудрях внука, бежит по уверенной поросли над губой. Прищурилась:

– Невестушка!

Равдуша, державшая на ухвате горшок, подняла голову:

– Что велишь, матушка?

Корениха кивнула в сторону клети:

– Шатёр поднови. Все вместе в Торожиху пойдём.

Горшок с печёными рогозными клубнями чуть на пол не опрокинулся.

– Как – вместе, государыня? А Жогушка?

Братёнок, притихший на полатях, забоялся дышать.

– А что Жогушка? – спокойно ответила Корениха. – Не Пеньков разве побег?

– Так мал совсем! Слабенек!.. Занеможет, расхворается, не дойдёт…

Светел весомо подал голос:

– Со мной – дойдёт.

Равдуша оглянулась. Хотела привычно щунуть сына: не твоего ума дело, молчи, пока не спросили. Только слова почему-то с языка не пошли. Сын стоял у порога, загородив плечами всю дверь. Жогова старая стёганка была на тех плечах как влитая. А руки! Мозолей гвоздём не проймёшь!

И за столом по всей правде на отцовском месте сидит.

Пятнадцать лет парню.

Равдуша часто заморгала. Подошла к Светелу, глянула снизу вверх. Он обнял мать, буркнул грубым голосом, приласкался. Повторил:

– Со мной – дойдёт.

– Ну… – выговорила она растерянно. – Если с тобой…

«Неужто поверила наконец?» Корениха скупо улыбнулась. Опять взялась за шитьё.


Лес кругом Твёржи, где братья Опёнки сызмала знали каждую тропку, был Жогушке как свой двор. Всё внятно в родной круговеньке. Нечастые клики птиц, повадки зверей, витающих у оттепельных полян. Постижимы токи метелей: обычных, с закатной стороны, и необычных, с востока. Просты и ясны повести следов на снегу…

Граница своего и чужого в чаще незрима. Нет здесь ни стен, ни ворот, просто дальше вот этого холма мы ни разу не забирались, что за ним?.. Шаг, ещё шаг… и вот уже обступил неведомый лес, шепчущий страхами и чудесами. По виду – совсем такой же, как дома. На деле… Жогушке всё казалось – здесь даже снег под лапками по-иному скрипел…

Конечно, младший Опёнок не показывал виду. Размеренно упирался кайком. Деловито переставлял нарядные, нарочно для него выгнутые лапочки. Оглядывался на брата. Светел вёз большие новые сани, нагруженные припасами и шатром. Жогушка те сани сдвинуть не мог, брат шёл легко.

Иногда Светел начинал хмуриться, прямо на ходу смыкал веки. Благо лыжни́ца, проложенная передовыми длинного поезда, сама вела ноги. Когда такое случалось, лицо брата становилось суровым, сосредоточенным, незнакомым. Жогушка знал: Светел отодвигал голоса поезжан, отдалял мысли об узлах на поклаже, о Зыкиной задней лапе, пораненной наракуем. Окутавшись тишиной, он шагал среди боевых побратимов. Следовал за воеводой. Да не в шумную весёлую Торожиху – на юг. За Светынь. В немилостивое Левобережье, в чужедальнюю Андархайну. Туда, где, если подумать, вовсе нечего делать доброму человеку. Туда, где…

Взрослые тяжёлые мысли долго на уме не держались. Жогушка тоже просил себе саночки. Ну хоть маленькие. «Сам сверстаешь, сам и потянешь, – обещал Светел. – Не захнычешь в пути, полозья гнуть выучу!»

Жогушка не хныкал. Хотя временами идти становилось правда невмоготу.

Сейчас мама заметит, что Светел вновь размечтался, оставил присматривать за братишкой. Будут слёзы. Светелу напрягай, Жогушке обида… Кто бы ей объяснил: сынище не глядя, по скрипу снега, по дыханию меньшого определяет, пора ли тому влезать на тюки!

– Слышь, братёнок… Проверь, каково шнуры держатся.

Светел никогда не посылал его отдохнуть, только за делом. Жогушка понимал игру и был благодарен. Он отбежал с пути, запрыгнул на санки. Снял снегоступы, начал дёргать верёвки.

В санки поменьше, нагруженные лыжами и бабушкиными куклами на продажу, поставили непреклонного Зыку. На изволоках бабы ему помогали. Морда у кобеля была вся седая. Светел пробовал впрягать с ним собак помоложе, но Зыка посторонков гонял. Ни с кем не желал честью делиться.

– Иди сюда, братёнок. Лезь на плечи.

– Я ведь тебя погрею, братище?

– Вестимо, погреешь! А я тебе сказывал, почему у клеста клюв загнутый?

– Расскажи! Расскажи!


Раньше Светел был глуп. Или просто мал, что, по сути, одно. Ещё при отце побывал разок в Торожихе – и целый год думал потом, как легко и счастливо, должно быть, там люди живут. Могучий зеленец, где отваживалась вылезать из земли трава, приютил аж три длинные улицы. С одной на другую ходят в гости, ребятня воюет и мирится, взрослые присматривают невест…

Долго же Пеньки не приезжали сюда.

Твёржинский зеленец состоял как бы из двух, один посильней, другой послабей. Во втором не то что трава – даже мох расти не хотел. Под низким пологом тумана лежало чистое песчаное поле. Зато места хватало и для торга, и для всяких забав.

Когда прибыл твёржинский поезд, на широкой площадке возле тёплых прудов уже стояли палатки, юрил народ. Люди сразу набежали встречать знакомых походников. Соседски помогать с обустройством, заодно спрашивать, какой товар привезли, а главное, что нового слышно. Приветствовали Пеньков.

Светел быстро воздвиг шесты для шатра. Он тоже высматривал друзей – левобережника Геррика с сыном Кайтаром, но тех пока не было видно. Зато, едва растеплили очажок и мать с бабушкой собрались сменить походные сряды на обычные бабьи, – явилась большакова сестра, великая тётушка Шамша Розщепиха, прозванная Носыней.

– Не зашла я к тебе при отъезде, сестрица, – усаживаясь, повинилась она Коренихе. – Сердце изнылось доро́гой: как они, мои бедные? Кто ж им собраться помог?

Бедные! Спасибо, сиротками не назвала.

Бабушка спокойно ответила:

– Милостью Светлых Богов, сами управились. А на приветном слове благодарим.

Светел по другую сторону очажка ладил большой, на всю семью, походный лежак. Равдуша молча принесла чистого снега, повесила над огнём котелок – греть привезённые с собой мороженые щи.

– Ты-то куда из дому снарядилась, Равдушенька? – принюхавшись к котелку, укорила Носыня. – У тебя ребя малое! Не умом ли тронулась, дитятко по морозу тащить?

Жига-Равдуша не знала, как отвечать. Поглядывала на свекровь.

Та прятала досаду. Розщепиха в дороге не слезала с саней, да и теперь дел у вдовы было кот наплакал. Без неё полно рук возвысить шатёр, сготовить еду, постели постлать. Только осталось пойти беспутных Пеньков уму-разуму поучить!

Сейчас ещё попеняет, что сестрица Ерга без дела расселась.

Светел поймал бабушкин взгляд, живо сбегал к саночкам, притащил короб. Корениха вынула куклу, начатую в последний день дома, нитки, иголки. Примерила на реднину чешуйку еловой шишки. Она обряжала в броню гордого воина, вышедшего защищать Коновой Вен. Цельных шишек в лесу теперь стало не сбить даже самой меткой стрелой. Братья Опёнки ползали под ёлками на привалах, собирали остатки беличьих трапез. Новую куклу Светел успел прозвать Воеводой.

Розщепихе бабушка ответила, как надлежало создательнице героя:

– Нешто усомнилась, Шамшица, что я внуков и невестку соблюсти возмогу?

– Так по нынешним временам беспокойным поди людей разбери. Вона, сама в портах сидишь, как мужик какой, и невестке не возбраняешь!

Лучина породила в глазах Ерги Коренихи грозные огоньки. Корениха с Равдушей из самой Твёржи пришли своими ногами. Ровесница Носыни только-только присела, но поди что объясни. Розщепиха ещё припомнила важное, схватилась за щёки:

– Охти мне! А двор на кого?

– Ишутка присмотрит.

Светелу, неизвестно почему, стало стыдно. Ишутке бы тоже людей повидать, забавам порадоваться. Вся жизнь между хло́потом и рыбным прудом! Соседи на веселье, а ей – чужой двор доглядать.

Может, следующий раз…

Розщепиха не унималась:

– А что за товары, сестрица милая, приготовила? За многими тревогами недосуг было расспросить…

– Кукол на рундук выставлю. А внук лапками плетёными, иртами беговыми добрых людей радовать станет.

Розщепиха с сомнением покачала головой в чистой, как всегда, белой вдовьей сороке:

– Будто польстится кто на те лыжи? Вот сын твой, помню, верстал… Моё дело сторона, а люди что скажут? Мальчонка настрогал для потехи, старая на торг привезла?

На страницу:
3 из 9