bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Зато дед Сергей помнил, как появились в доме собаки.

Первая из них, большой старый ньюфаундленд, мягкий, медлительный, похожий на растрепанную диванную подушку, разбудил их ранним утром недели через две после того, как семья поселилась в старом доме.

Ньюфаундленд громко скулил у калитки.

– Кыш пошел! – нахмурив брови, строго прикрикнул на него дед Сергей, но в ответ пес лишь просительно гавкнул и застучал по земле толстым, как полено, хвостом.

– Ну-ка вон! – повторил дед Сергей и притопнул ногой, но пес заскулил еще громче и гавкнул.

– Пусть останется… – протянула с крыльца старшая внучка. – Он такой хороший!

– Ох ты Господи! – жена выглянула из двери. – Глаза какие грустные. Пес ты пес, шел бы ты отсюда. Нет у нас для тебя ничего.

Дед Сергей захлопнул калитку, оставив пса снаружи, и почти сразу же вздрогнул забор: ньюфаундленд, улегшись на землю, привалился к доскам тяжелым боком.

Он жил у забора день и два – старый пес с седеющей мордой – и жена, сжалившись, вынесла ему миску с водой и обглоданных до белизны костей. Он воспрял от этих костей, по-щенячьи выражал свою радость, а после пропал.

Семья даже погоревала по нему: к молчаливому сторожу у забора привыкли, его почти полюбили. Но пес вернулся. Он пришел довольный и сытый, принес в зубах маленького зайчонка и положил его к ногам деда Сергея.

Из зайчонка сварили мясной суп, первый за неделю, а пса впустили во двор. Он остался, спал целыми днями у сарая, а ночами охотился и иногда приносил деду часть своей добычи.

Потом пришли и другие собаки. Они расселялись во дворе, ворчали, выясняя отношения, ластились к деду, как к самому старшему, и первого же мародера, добравшегося до крохотной, из одного дома состоящей деревни, встретили отчаянным, переходящим в истерику, лаем.

Дед Сергей вспоминал, как странно, толчками, текла жизнь: словно билось, пульсируя, огромное сердце. Налаживался быт, а все вокруг неуловимо, но неуклонно менялось. Речка Инюха, мелкая, заросшая осокой, с илистым дном, начавшая уже превращаться в болото, вдруг стала прежней, такой, какой помнил ее дед Сергей много лет назад: чистой и глубокой, словно она освободилась от тяжкого, гнетущего груза. Построили на ней плотину бобры, прибыла рыба, и стало можно за утро наловить на уху.

Появился в доме ткацкий станок. Дед Сергей был инженером, а принцип работы ему подробно описала масловская бабуля, работавшая в прошлом веке служителем в музее деревенского быта.

Выросла в огороде банька, начал строиться новый дом, и планировалась в этом доме большая жаркая печь. К счастью, в годы перестройки деду Сергею пришлось как-то подрабатывать подручным у печника.

У Максима и Саши заказали плуг, распахали кусочек поля за огородом. Стали жить.

Конечно, все они мечтали, что когда-нибудь закончится тяжелое время, и все вернется на круги своя, но с каждый годом надежда слабела. Отчаянные люди сплавлялись по Волге на лодках и плотах и приносили неутешительные известия: всюду было одно и то же. Никакой надежды на возврат к прежней жизни.

Несколько лет спустя стали доходить до окрестных деревень торговые караваны. Новые купцы ни в чем не уступали старым и забирались далеко, привозя не только соль и специи, но и лакомства: сушеные засахаренные фрукты. Дед Сергей с дочерью, услышав об очередной ярмарке в Погосте, смеялись: недалек, говорили они, тот день, когда из Китая привезут, наконец, бумагу.

Дочь деда Сергея привыкала к новой жизни тяжело. Она переживала за детей и даже думать не могла о новых. Но все-таки забеременела через несколько лет, случайно, как ей казалось, а на самом деле потому, что это была новая жизнь без контрацепции и всего прочего, и жить приходилось по новым правилам.

Чмыхало принимала роды, долгие и трудные, и помогала выхаживать младенца, а потом и еще двоих. Рождались девочки. Дед Сергей хоть и радовался внучкам, но тревога о судьбе семьи не оставляла его. Он с беспокойством думал о том дне, когда первая из них уйдет к мужу, а за ней – вторая, третья, и в доме останутся только стремительно дряхлеющие родители. Думать об одинокой, беспомощной старости было страшно.

Но вышло по-другому.

Старшая внучка выросла красавицей. Подругами для нее были сестры; казалось, и не надо ей больше никого, да и не было никого больше в Сергеево, как стали называть вскоре их одинокий, окруженный полями да останками пяти старых изб дом. Она много смеялась, во всем была заводилой, и сестры обожали ее. Но стоило заговорить, например, о поездке на ярмарку – замыкалась и мрачнела.

– Поехали, – уговаривал дед.

– Ну ее, – отмахивалась внучка. – Не хочу. По дому дел много.

– Почему не хочешь?

– Не хочу, и все. Что там делать?

– А с девчонками познакомиться?

– Чего с ними знакомиться? У нас своих полон дом.

Но однажды вечером, накануне большой ярмарки в Перхурово, разразилась страшная гроза. Черная туча легла на небо, а под ней летели, едва касаясь ее брюха, легкие желтые облака, словно обрывки солнечного света, разодранного в клочья. Ветер дунул, склонил к земле деревья, вывернул наизнанку листья, и они вдруг оказались серебристыми, словно их поцеловала зима.

Громыхнул и раскатился над полями гром; от этого удара внучка, мывшая у печи посуду, вздрогнула. Она подошла к окну. "Шшшшш…" – пожаловалась ей растрепанная липа, похожая на бабу, которую муж, ухватив за волосы, тянет за собой и хочет бросить на землю.

Вилки были брошены в лохани, остывала вода, а внучка уже стояла на крыльце, и в лицо ей бил ветер, напитанный влагой. Мать ее загоняла кур, отец сгребал под навес разложенное во дворе для просушки сено, ей кричали что-то, но она не слышала. Блеснула молния, взревел гром. Испуганная бабушка попыталась затащить внучку в дом, но та не поддалась: уселась, как птица, на перила крыльца, вцепилась в них побелевшими от напряжения пальцами и смотрела поверх забора туда, где резкая линия горизонта лежала меж чернотой тучи и яркой зеленью поля. Рухнул стеной небывалый ливень, стремительно потекли по тропинкам и межам ручьи, несущие на спинах яркую белую пену.

Внучка сидела и смотрела, сбросив на пол рубаху, которую вышедшая на крыльцо мать набросила ей на плечи для тепла. Она ушла в дом лишь тогда, когда гром превратился в далекий отзвук, молния почти растаяла на фоне побледневшего от страха неба, а дождь стал мелким и слабым.

На следующее утро внучка встала проводить деда с бабушкой на ярмарку. Она стояла у телеги и молча смотрела на ярко-желтый песок, намытый на дорожку дождем. Песок был гладким, блестящим и словно заплетенным в небрежную косу.

– А можно, я тоже поеду? – спросила она вдруг, и дед согласился.

Ярмарка была большой: Перхурово всегда было популярным дачным местом, а за последние десять лет еще больше выросло, принимая бездомных, ищущих крова и работы, людей.

Большие, крытые двускатными крышами лотки для товаров ставили посреди поля на окраине села. Цвета ярмарки в те годы были спокойными: здесь торговали самым необходимым, жизнь только устанавливалась, и людям было не до красоты. Торговали солью и сахаром, тканями и домашним вином. Дед Сергей привозил мед: отец его был пасечником, в старом доме нашлись роевник, медогонка, рамки с натянутой струной да старые ульи; первый рой дед снял в лесу тем же, самым первым, летом.

Внучка сначала стояла возле телеги, потом прошлась по рядам, но, утомленная однообразием товара, скоро вернулась.

И вдруг послышались в стороне почти забытые дедом звуки гитары.

– Что там? – удивился он.

– Посмотрю, – пожав плечами, ответила внучка.

Она прошла несколько шагов и увидела кучку парней и девчонок, которые сидели на поваленном стволе березы и щелкали молочные семечки, выковыривая их из двух огромных черно-желтых голов подсолнуха.

Играл паренек – маленький и невзрачный, почти целиком скрывавшийся за крутобокой гитарой. Внучка слышала музыку впервые за десять лет, ей нравилось это полузабытое удовольствие, и вспоминался вчерашний, счастливый, вызванный грозою восторг.

Ее разглядывали, перешептываясь. Парни, которых было немного, – с жадным интересом. Девчонка с длинной черной косой жгла ее глазами, заранее готовилась ненавидеть. Маленькая рыженькая худышка почему-то хихикала; две большие, дебелые блондинки смотрели тупо и угрожающе. Но слушая нестройные звуки, что с трудом складывались в мелодию, Сергеева внучка ничего не замечала.

– Привет, – сказал один из парней. – А ты ведь не наша.

Внучка кивнула:

– Я Сергеевская, – и снова перевела взгляд на гитару.

– А что, – продолжил парень, – вы, Сергеевские, все такие красивые?

– Все, – огрызнулась она, – дай послушать!

Парень, посмеиваясь, отошел и принялся смотреть на нее со стороны, зато подошла и встала на его место чернявенькая яркая девчонка.

– Слышь, Сергеева, – шепнула она, обдав внучку едким запахом чеснока и свежего пота, – шла бы ты отсюда. Волосы повыдираю, слышь?

Сергеева внучка, ничего не ответив, глянула на парня: в ней еще играла злость вчерашней грозы. Он улыбался ей широко и открыто, а она, не вполне понимая, что делает, вдруг подмигнула и бросилась прочь, за угол ближней избы.

Парень осторожно огляделся: чернявая успокоилась, увидев, что соперница исчезла, и слушала гитару. Тогда он тоже нырнул за угол. Чтобы догнать девушку, ему пришлось бежать. Она, казалось, уже забыла о том, что сама поманила его, и спокойно шла в сторону леса, прочь от ярмарки и села.

– Привет, – сказал он, нагнав ее.

– Привет, – ответила она.

– Я – Андрей.

– Надюша…

Оказавшись с Андреем один на один, Надюша вдруг испугалась, да так сильно, что назвала себя домашним, не для всех предназначенным, именем.

Она плохо помнила остаток того дня и очнулась, когда рука Андрея, приподняв ее рубашку, нырнула за пояс широких льняных брюк.

– Ой! – она крикнула и отстранилась. Ее сразу начала бить противная, как от сильного холода, дрожь.

Было и вправду холодно: опустилась ночь, роса лежала на траве и листьях, и низки брюк отяжелели от впитавшейся влаги.

– Останься, – попросил ее Андрей. – Я обидеть тебя не хотел. Думал, ты сама меня за этим позвала.

– Я? Нет! Ты что?

Андрей пожал плечами и смущенно почесал голову. Они стояли на опушке леса, его силуэт темнел на фоне неба, еще чуть зеленоватого, хранящего следы заката.

Надюша с ужасом поняла, что не помнит, зачем позвала Андрея за собой, но потом всплыла в памяти чернявенькая девчонка с противным запахом, которая велела ей убираться. Надюша терпеть не могла, когда ей что-то велели, и первым ее побуждением всегда было пойти наперекор.

– Так что же? – спросил ошарашенный парень.

– Ничего. Пока! – крикнула Надюша и побежала в поля.


Дед Сергей с женой хватились внучки вечером. Побежали туда, сюда, спрашивали всех и каждого:

– Внучку нашу не видели? Беленькая такая. Высокая. С косой.

– Нет, – отвечали им, и только одна девица, темная, с прилипшей к сарафану шелухой подсолнуха, презрительно ответила:

– С Андрюхой она ушла, в лес, проститутка хренова. Увижу – ноги выдерну! Так и скажите ей, выдре!

Дед Сергей замахнулся было на нее рукой, но бабушка увела его к телеге.

Мать потом плакала, сидя на крыльце и вглядываясь в темноту летней ночи, наполненную тихим стрекотом насекомых.

– Что ты, – уговаривала ее бабушка, – что ты. Ты не переживай. Ну в подоле принесет, ну и что?

– Да пусть несет! – рыдала мать. – Не чужого принесет, нашего. Не случилось бы только чего. Где она? Ну где же она?

И бабушка тоже плакала, чувствуя себя виноватой.

А Надюша, боясь заблудиться в темноте, забралась на поле в стог и сладко проспала там до рассвета, а утром, осмотревшись и поняв, где дом, побежала по полю, радостно взвизгивая, когда длинные стебли, мокрые от росы, хлестали ее по голым рукам.

Андрей пришел день спустя и несмело поскребся у калитки, как десять лет назад – ньюфаундленд. Он и похож был на пса: большой, лобастый, с грустными глазами. Андрей звал Надюшу с собой, но она, привыкшая к дому, к родителям и сестрам, связанная с ними нежной и сильной любовью, не пошла. Тогда остался он.

Сначала ходил каждый день из Перхурово пять километров туда и пять – обратно. Потом Андрей и Надюша обвенчались в Масловской церкви. Весь двадцатый век церковь стояла разрушенная, без креста и звонницы, обросшая березками, семена которых забросил на уступы стен ветер. Кирпичи осыпались, штукатурка лежала на загаженном полу густым слоем, голуби, забравшись на хоры, выводили рулады дрожащими от страсти голосами, и два печальных ангелочка, два пухлых крылатых младенца в окружении роз, смотрели вниз с потолка, на котором сохранился фрагмент красивой когда-то росписи.

На третий год появился вдруг в Маслове неизвестно откуда батюшка, собрал прихожан, церковь очистили, отремонтировали и вновь освятили. Она стала средоточием жизни, в ней снова женились, крестили детей и провожали в последний путь близких. А где же еще было это делать?

Мать переживала, что поженились дети очень скоро, и союз их окажется непрочным. Но вышло по-другому: Андрей любил Надюшу всю жизнь, словно завороженный ее внутренней силой и скрытыми душевными грозами.

Так в Сергееве появился второй дом. И то ли вдохновленные примером Надюши, то ли природой созданные для того, чтобы объединять и быть вместе, сестры привели своих мужей в Сергеево и стали рожать дочек. Мальчики рождались тоже, но крайне редко, и именно они, бывало, уходили жить в другие села.

2. Сафари


Сгорали в камине дрова, Москва шумела за окнами – выжившая, очистившаяся от скверны и бесполезного сброда, населенная людьми полезными и важными, экологически чистая и высокотехнологичная, окруженная надежной защитой.

Комнату обычной московской квартиры наполнял золотистый свет ранней осени. Чистый и прозрачный, он казался искусственным, словно был специально очищен, доставлен, отмерен точно по объему и аккуратно расправлен по углам.

Хозяин комнаты, сын министра обороны, взял в руки бокалы с коньяком и шагнул к своему приятелю. Сын был высок и худ, а когда ходил, неизменно склонялся вперед, так что походил на подрубленную, начавшую падать корабельную сосну. Его отличал высокий лоб, лоснящийся, гладкий, похожий на наполненный густой жидкостью пузырь, а также подбородок, такой маленький, что казалось, будто нижняя его губа плавно перетекает в шею. В приятели себе он выбрал актера, человека куда более симпатичного, но бедного и зависимого. У актера были светлые густые волосы, голубые глаза и неплохая фигура, поддерживаемая ежедневными занятиями в тренажерном зале. Сыну министра нравилась мысль, что он, как и положено человеку властному, держит при себе шута для развлечений и приятного времяпровождения. Правда, при приятеле он этой мысли не озвучивал.

Обоим было немного за тридцать. Они подняли бокалы, чокнулись и уселись в кресла у камина.

– Я, наверное, женюсь на Алине, – задумчиво сказал актер и посмотрел на приятеля, словно ждал от него одобрения.

– Ну и зачем, Лень? – сын министра покачал бокалом, и коньячные маслянистые капли потекли вниз, оставляя на стенках прозрачные, похожие на арки, разводы. – Зачем?

– Ну, так… А потом: семейным доплачивают. И за детей тоже.

– Я бы сам доплачивал, лишь бы Ноннку от меня убрали! Как она меня достала! Ты не представляешь! Ноет и ноет, ноет и ноет…

– О чем?

– А! – сын министра раздраженно махнул рукой, едва не расплескав коньяк. – Ноннка дура. Подумаешь, аборт? Кто не делал аборты?

– Да, Виталь, даунята появляются все чаще. Это грустно, но что поделать?

– Да она благодарна должна быть, что вовремя увидели отклонения. Ты представляешь, врачи разводят руками: они все чаще ошибаются. Ты посмотри, сколько в Москве теперь дворников: улицы вылизаны дочиста, даже противно.

– А Нонна?

– Рыдает, заламывает руки, повторяет все, что видела в кино, как обезьяна… Сначала хоронила его, как живого, вопила, что успела полюбить. Чего там любить? Комок слизи, и все. Я видел после операции. Теперь боится беременеть, но ребенка очень хочет. А еще наша кухарка дауненка родила. Ноннка решила – плохой знак, нормальных детей ей, мол, не увидеть, и теперь жизни мне нет.

Виталий морщился, словно рассказывал о чем-то мерзком, даже отставил в сторону бокал, будто боялся осквернить благородный коньяк. Догорал камин, тлели в нем черно-красные, с золотом, угли. Вечерело, свет в комнате из золотистого превратился в серый.

– Ну, может, мне повезет… – Леня прервал молчание.

– Зато я купил себе Змея, – откликнулся Виталий. – Повод убежать из дома.

– Он что, и в самом деле так хорош, как говорят?

– Лучше!

Леня завидовал Виталю: немного, самую малость. Змеи были ему недоступны, как и многое другое. Но зависть его не была черной, хотя и рождала порой мстительные мыли: а вдруг, думал Леня, у него родится нормальный ребенок?


Когда Леня регистрировал в мэрии брак, Виталий не пришел. Казалось, он брезговал актерским обществом, недорогим платьем невесты, скромными закусками и свадебным поездом, состоящим из двух взятых в прокат машин и микроавтобуса.

Алина скоро забеременела.

– Не вижу никаких патологий, – осторожно сказала врач. И по анализам, и по УЗИ все в порядке… Но вы же знаете, что мы диагностируем далеко не все…

– То есть, может родиться даун? – спросила Алина, вцепившись в руку мужа.

– Нет, не даун. Болезнь Дауна давно известна и поддается ранней диагностике. Но число отклонений в развитии нервной системы стало столь разнообразно, что мы только разводим руками, – и врач развела руками, иллюстрируя свои слова. Алина оторопело разглядывала страшные плакаты по стенам. На них был изображен красно-синий человеческий мозг в разрезе и лица больных детей: с тупыми, близко посаженными глазами; слюнявыми губами, оттопыренными и припухшими; с узенькими лбами.

– Не бойся, – шепнул ей Леня. – Я знаю, все будет хорошо. Я точно знаю.

Алина отвела глаза от плакатов, посмотрела на мужа и вдруг почему-то поверила ему. Может быть, потому, что очень хотела верить.

– Да, все будет хорошо, – шепнула она, и даже врач, уловив чутким ухом шепот, ободряюще улыбнулась.

Они вышли из клиники, взявшись за руки, как не ходили никогда в жизни, потому что познакомились уже взрослыми, а это выглядело слишком по-детски. С неба падал мягкий тихий снег, было безветренно и не слишком холодно, и деревья казались нарисованными на полотне города осторожными сизыми мазками. Машины бесшумно скользили над дорогой, люди шли по своим делам, из кафе пахло свежими булочками. Жизнь казалась им прекрасной в тот день, а потом начался кошмар.

Нервная система ребенка оказалась неразвитой. Он умер спустя полчаса после рождения, потому что не мог переваривать пищу и неправильно дышал.

Ребенка унесли сразу, как только он родился. Почуяв неладное, Алина стала биться и кричать, требуя к себе малыша, но мощная санитарка, склонившись над ней, прижала ее к кровати и сделала успокоительный укол. Плацента отошла плохо, Алину чистили, а спустя полгода оказалось, что она стала бесплодной.

– Вот и хорошо! Вот и хорошо! – твердила Алина в исступлении. – Не буду уродов рожать, так мне и надо! Так мне и надо!

Она истерила сначала, потом поутихла, стала задумчивой и мрачной, а потом Леня вытащил ее из петли. Она повесилась за секунду до того, как он пришел домой с работы. Попытка не была демонстративной: после смерти ребенка Алина жила только эмоциями, почти не думая, импульсивно принимая большие и маленькие решения, и он понял, что жена вполне могла бы накинуть веревку на крюк в любую другую минуту. Просто сложилось так, что он успел. А удачно сложилось, или нет… Он боялся задавать себе этот вопрос.

После больницы Алина плакала, съежившись в объятиях мужа, и Леня почти любил ее снова: такую беззащитную и зависимую.

– Мне стало лучше. Честное словно, стало лучше в тот день. И я подумала: вот будет здорово, если я приготовлю ужин. И на работу – за ужином я хотела поговорить с тобой о том, чтобы снова выйти на работу. Играть в театре, на сцене. Пусть маленькие роли, пусть "кушать подано", но снова приходить в театр, подниматься по лестнице, гримироваться, снимать с плечиков отглаженные платья, проходить по темному коридору и стоять за кулисами, ожидая своего выхода… Я оделась и вышла в подъезд. Я спускалась, пересчитывая деньги в кошельке, мечтала купить вина и сыра, и кусочек мяса, чтобы поджарить на гриле. И тут вдруг из квартиры на втором этаже вышла женщина с ребенком на руках, и он кричал, был красным и кричал! А наш малыш только пискнул, когда родился, тихонечко, жалобно, мне даже не дали его подержать, я даже не смогла утешить его, поцеловать, чтобы ему не было так больно, обнять, чтобы он не боялся умереть, чтобы умер не один!

Она плакала все сильнее и сильнее, корчась на диване, словно гусеница, брошенная в огонь, но сгорала чертовски медленно, отравляя мужу жизнь; он боялся идти домой, а сдать ее в психушку было жалко, но она ныла и ныла, и Леня стал понимать Виталия.


Камин все так же горел, но свет в комнате на сей раз был весенним, зеленоватым. Леня сидел у огня, опустив голову, вцепившись в волосы. Виталий стоял над ним, склонившись больше, чем обычно. Его лоб покрывала испарина, словно закончилось трудное для него дело. Виталий очень боялся, что его друг, которому не повезло родиться в приличной, богатой семье, вдруг окажется более удачливым в другом; что будет у него женой красавица-актриса, на которую заходит посмотреть сам президент, и что родится у них здоровый ребенок. А здоровых детей все еще рождалось немало. И вот теперь Виталий чувствовал мрачное удовлетворение от того, что и вправду не деньги и не их отсутствие определяют меру человеческого счастья.

– Не плачь, мужик, – проговорил он. – Хочешь, я покатаю тебя на Змее?

– А в чем смысл?

– Там все другое. Там лес: настоящий, дикий. Стволы, как дома. Ты такого не видел, лесопарковая зона наша – тьфу! Там реки разливаются, и ширь такая, что дух захватывает. Там скорости и расстояния, в Москве такого не ощутить. Там охота, кровь кипит! И бабы там – настоящие, не чета истеричкам нашим, кровь с молоком, живые, теплые. Хочешь с нами? Соглашайся, пока зову. Никто тебе такого не предложит, кому ты нужен, актер? Иди к жене своей, репетируй диалог со стонущим призраком, сходи с ума, Гамлет! Ты этого хочешь?

– Нет.


Леня никогда прежде не видел Змея вблизи. Было жутковато находиться рядом с громадиной, закованной в броню из бурого с металлическим оттенком сплава. Гибкое тело змея было свито кольцами, голова, в которой помещалась кабина для пилота и двоих пассажиров, лежала сверху, словно гигантская гадина откинула ее назад, замахиваясь для броска.

Цепляясь за чешую, к которой приделаны были невидимые с первого взгляда скобы, Виталий полез вверх, за ним – министр образования, только вчера занявший пост безвременно ушедшего из жизни отца. Леня, поколебавшись, отправился следом.

– У медиков был? – спросил Виталий, не глядя на Леню: склонившись над пультом управления, он проверял настройки.

– Был, – ответил тот.

– Точно? – переспросил, настаивая, Виталий. – А то у них там… Болячек всяких: синюшная лихорадка, прыщи – вроде ветрянки, только хуже, ну и венерические… Каждый год у них что-то новенькое вылезает. Без защиты никак.

– Был, – хмуро подтвердил Леня.

– Смотри. Дело твое. Ну, поехали?

Молодой министр кивнул, а Леню, кажется, никто не спрашивал. Голова Змея немного приподнялась и замерла. Где-то внизу, шурша и лязгая, разворачивались кольца проснувшегося туловища. Поднялась стена эллинга, блеснула солнечными бликами гладь Москва-реки и, подняв сотни брызг, Змей скользнул в воду. Леня увидел радугу, запутавшуюся в завесе водяной пыли.

Они нырнули почти сразу и погрузились в облако поднятого со дна ила, потом свернули в длинный, выложенный плиткой и освещенный тусклыми матовыми фонарями тоннель. Вынырнули за городом и увидели покрытые травой берега, ивы, опустившие до воды обессилевшие плети ветвей, и темную бесконечную полосу леса на горизонте.

Приблизился правый берег, крупная змеиная голова раздвинула камыши, и темно-коричневая упругая шишка стукнула в стекло прямо напротив Лениной головы. Плеснула вода, и змеиное тело, как волна, захлестнуло пологий берег. Они выползали медленно, словно Змей наслаждался предвкушением свободы. Потом он вдруг вытянулся, рванулся вперед, и травы хлестали его по подбородку, с которого все еще стекала речная вода.

Леша обернулся назад и сквозь прозрачный затылок с восторгом смотрел, как стремительно извивается змеиное тело, как бурые петли появляются слева и справа, и как травы гибнут под весом гиганта.

– Ну, как тебе? – спросил, усмехаясь, Виталий.

– Это нечто! – выдохнул Леня. – Такая скорость!

На страницу:
2 из 5