bannerbanner
Декабристы
Декабристы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Леонид Зорин

Декабристы. Трагедия

Здесь вымысел документален

И фантастичен документ…

encoding and publishing house



© Зорин Г.А., 2023

© Издательство «Aegitas», 2023

Действующие лица

(в порядке появления)


Никита Михайлович Муравьев.

Дмитрий Николаевич Блудов.

Сергей Петрович Трубецкой.

Иван Дмитриевич Якушкин.

Павел Иванович Пестель.

Кондратий Федорович Рылеев.

Николай Александрович Бестужев.

Александр Викторович Поджио.

Сергей Иванович Муравьев-Апостол.

Михаил Павлович Бестужев-Рюмин.

Аркадий Иванович Майборода.

Николай Павлович – император.

Михаил Павлович – великий князь.

Яков Иванович Ростовцев.

Александр Иванович Чернышев – генерал-адъютант.

Петр Григорьевич Каховский.

Александр Иванович Якубович.

Александр Михайлович Булатов.

Мария Федоровна – вдовствующая императрица, мать императора.

Екатерина Ивановна Трубецкая.

Александр Семенович Гангеблов.

Владимир Иванович Штейнгель.

Барон Адлерберг – флигель-адъютант.

Василий Васильевич Левашов – генерал-губернатор.

Павел Васильевич Голенищев-Кутузов.

Александр Христофорович Бенкендорф.

Мужичок.

Публика, офицеры, солдаты, кавалергарды, дамы, фрейлины.

Часть первая

1817 год. Петербург. Театр. Антракт. Гуляющая публика. Множество молодых людей в мундирах и фраках. Среди них – Никита Муравьев, Блудов, Трубецкой, Якушкин. В общем гуле голосов можно различить отдельные фразы.


Первый господин. Сказывают, давеча в клубе была большая игра.

Второй господин. Что-то не верится, большой игры уж давно не было.

Муравьев. Что ни говори, трагедия – не область Вольтера.

Первый офицер. Как мило! Какое одушевление!

Второй офицер. Мой друг, тебе приглянулись ножки, при чем тут одушевление…

Муравьев. Вольтер силен в иронии, для трагедии он слишком мудр.

Блудов. Твои слова, Никита Михалыч, вполне бы утешили Шаховского.

Муравьев. Об этом я не забочусь нимало.

Блудов. Впрочем, для этого старичка твой аргумент лишний: с него довольно и того, что от Вольтера пошли вольтерьянцы, а сам Вольтер – иноземец. Для наших патриотов лишь почвенность – залог благомыслия.

Чувствительный господин. Ах, Блудов, Крюковский хоть и не Вольтер, однако ж кто забудет «Пожарского»?! (Декламирует.) «Любви к отечеству сильна над сердцем власть».

Блудов. То были дни Прейсиш-Эйлау, господа! События вещали за поэта. Тому уж все же десять лет. Восемьсот семнадцатый на дворе.

Чувствительный господин (столь же взволнованно). «Родные! Но Москва не мать ли мне!» (Тянется за платком.)

Второй офицер. Увы, Яковлев уже не тот… Не тот.

Господин преклонных лет (проходя мимо). Сказывают, он всякий день пьян…

Трубецкой (вслед, с досадой). Пьян, пьян… Кто ныне не пьет, господа?

Якушкин. Да и когда ж на Руси не пили? Это единственная ее вольность, которую покуда не отняли.

Трубецкой. Справедливо, только прежде и пили-то по-другому. От избытка силы, от того, что кипела кровь. А ныне? От хандры да умственной изжоги. Блудов верно вспомнил о военной поре. То было время трагедий, вот и был у нас трагический актер. Что ему делать в дни балагана?

Блудов. «Любимец деспота сенатом слабым правит». Читали ль вы «К Лицинию», князь?

Трубецкой. Кто же не читал? Сколько лет ему, этому бесенку?

Муравьев. Когда он написал, не было и шестнадцати. «Свободой Рим возрос, а рабством погублен». Кругом твердят, что Саша Пушкин являет гениальность.

Трубецкой. А коли так, тем хуже для него. Что ждет этого мальчика? Гений в государстве, где царит посредственность. Где она стала знаком зрелости, благонамеренности, почти религией. Нет, здесь у поэта дорога одна – в шуты.

Блудов. Ах, друг мой, какой поэт не согласится стать шутом, лишь бы ему шутить дозволили! Так ведь не дозволят!

Якушкин (оглядевшись, с усмешкой). Скоро же тут опустело. Языки ваши всех распугали.

Блудов. Черт их возьми, этих надутых стариков. Вот уж кого терпеть нет мочи. Нас за руки держат, а сами лишь смердят.

Якушкин. Потише, Блудов. Остерегись.

Блудов. Полно, Якушкин. Озираться скучно. (На ходу.) Домой, князь? А водевиль?

Трубецкой. С меня довольно. Я еду к Никите.

Блудов (Муравьеву). Может статься, и я к тебе пожалую, коли в ложе не засну. Мы уж неделю не виделись – это почти разлука.

Якушкин. Прощайте, князь. (Муравьеву.) Я завтра у тебя.


Якушкин и Блудов уходят.


Трубецкой. Он говорит – озираться скучно. Да что ж остается? Мы бросили нашу юность под ядра. Мы прошли полсвета, спасая его от тирана, а что нашли, воротясь? Тиранство отечественное! (С силой.) Друг мой, для того ли я одолел кумира Европы, чтобы мною начальствовал скот, холоп, который и мизинца моего не стоит? Для того ли?!

Муравьев. Qui vivra – verra![1] Ты говорил о хандре да умственной изжоге. Это не так, все вновь пришло в движение, все волнуется, кипит… Куда ни придешь – в клуб, в театр, к друзьям, – всюду один политический разговор.

Трубецкой. Кто же в наш век не судит о политике? Как она сама стала расхожей девкой, так и разговор о ней стал расхожей монетой.


Появляется Пестель. Он слышит последнюю фразу.


Пестель. А из этого следует одно: болтовня опостылела. Должно действовать. Друзья мои, в наш век слова немного весят. Гаврила Романыч Державин утешался, что он истину царям с улыбкой говорил. Поверьте, они с еще большей улыбкой ему внимали.

Муравьев. Пестель, ты знаешь, во мне совсем мало осталось иллюзий. Ежели есть истина на свете, то лишь та, что власть самодержавная гибельна для правителей и для подданных. Нет больше зла, как произвол одного лица. Нет ничего ниже слепого повиновения, основанного на страхе.

Пестель (помедлив). Повиновение – и слепое – надобно и нам, Никита Михалыч. У тайных обществ свои права и своя власть.

Трубецкой. И вместе с тем сколь унизительна тайна для нашей цели. Что преступного мы вменяем в обязанность вновь вступающим? Подвизаться для пользы отечества? Порицать палки? Требовать открытых судов?

Пестель. Однако чтоб требовать открытых судов, мы должны таиться. Не следует забывать, в какой стране мы живем.

Трубецкой. Да, верно… Я волен обнажать свои пороки, но все лучшее, что есть во мне, должен скрывать… Я князь Трубецкой, но последний англичанин или француз свободней меня.

Муравьев. Что тут странного, друг мой? Триста лет мы ползали на брюхе перед ханом и до сей поры платим свой ясак трусостью и покорством.

Пестель. Согласен. И все же не от того ли господа европейцы свободны, что в один прекрасный день срубили головы своим королям?


Пауза.


Муравьев (негромко). Павел Иваныч, философы более образовали французскую душу, нежели гильотина. Восстания делаются не из ненависти, но из сострадания.

Пестель. Философы… Еще бы! Ты много заблуждаешься на их счет. Эти мудрецы, столь любезные тебе и князю Сергею, и привели почитателей своих к славной мысли, что без гильотины не обойтись! Иначе и гроша не стоила бы их философия! Нет, друзья, ежели мы не играем в заговор в промежутки меж пуншем и борделем, то стоит ли страшиться правды? Мы собрались для того, чтобы поднять руку на царя!


Громкая музыка. Начинается водевиль.


1820 год. Тульчин. У Пестеля. Никита Муравьев и Пестель в крепком объятии. Далекая музыка полкового оркестра.


Пестель. Ну, здравствуй. Право, я рад. Рад безмерно. Дай на тебя поглядеть. Все тот. Садись, брат.

Муравьев. И ты все тот, хоть и полковник уже. Вижу, неотвратимо быть тебе генералом.

Пестель. Ах, милый, у нас как споткнутся о пень, так сей час и дают ему генеральский чин. Тут не заслуги важны, а услуги. Я же по этой части не мастер. Впрочем, ты ныне господин в отставке, человек партикулярный, служба мало тебя занимает. (Наливает вино.) Твое здоровье!

Муравьев. Будь счастлив! (Пьет.) Как музыка славно играет.

Пестель. Полковник ныне дает бал. Господа офицеры – все до единого – отправились плясать, благо со всей округи навезли перезревших барышень. Оно и лучше – никто мешать не станет. Как это ограбили тебя? Объясни толком.

Муравьев. Вообрази, двинули мы со станции Сеньковой – первой после Великих Лук, – и все вроде бы было, как должно. Однако же в Серутах мой Андрей показывает мне, что чемодан уменьшился вдвое. Стали смотреть – шлафрок исчез, подушка да разные безделицы. Грабитель наш дорылся до книг и, увидя их, остановился, полагая, что и снизу все книги. Как видишь, просвещение здесь еще не распространилось.

Пестель. Не чаю, чтоб на Руси воровать перестали, однако доживем ли мы, чтоб книги начали красть?

Муравьев. Бог с ними! Мне моя библиотека дороже золота.

Пестель. То-то и оно. Ах, витии столичные! Ах, профессоры! Вам бы все почитывать и пописывать. Что поделывает рассудительный князь Сергей? Шипов благоразумный? Долгоруков благоразумнейший?

Муравьев. Не скажу о двух последних, но к Трубецкому ты несправедлив, Павел Иванович! Храбрость его известна.

Пестель. Ох, брат, одно дело – стоять под ядрами, и другое – восстать на своего государя. Бунт верноподданных – куда как весело! Господин Тургенев гордо требует президента, а поди ж ты, тут же шлет царю прожекты.

Муравьев. О состоянии крепостных он писал еще в прошлом годе. Записка его оставлена без ответа.

Пестель. Да кому же он пишет?! И что пишет?! Пускать слюни о том, сколь много было в сердце императора Павла справедливости – занятие для старой бабы, а не для мужа! Справедливость – у взбесившегося деспота! Недурно! И кого он думает этим тронуть? Отцеубийцу! Александра, который прыгал от радости, когда его папеньку придушили шарфом, да еще пристукнули табакеркой по голове. Нечего сказать, хороша крестьянам защита! Дивно проводите время, господа!

Муравьев. Ты должен понять, Пестель, без согласия действовать невозможно.

Пестель. А согласия не будет. Я это понял, когда мы с тобой остались одни против всех.

Муравьев. Должно создать единый закон, который свяжет разрозненные взгляды. Нам нужна конституция, и я ее напишу.

Пестель. И какой же образ правления ты в ней утвердишь? Монархический?

Муравьев. Пестель, республиканская идея в России не созрела. Добиваться ее – значит всех распугать.

Пестель. Где монарх, там произвол.

Муравьев. Оглянись на Англию.

Пестель. Английская монархия у нас невозможна, ты это знаешь. Ты и пальцем шевельнуть не поспеешь, как конституционный король превратится здесь в самодержца.

Муравьев. Я республиканец не меньший, чем ты, Павел Иванович, но действовать должно, сообразуясь с тем, что есть. Ты погубишь Общество.

Пестель. Оно само себя погубило. Общество мертво, и прежде всего – коренная управа. Общество скончалось от словоблудия, от сомнения, от трусости душевной и физической. Оно хватало за руки любого, кто хотел действовать. Довольно… Восемьсот двадцатый на исходе. По счастью, Тульчинская управа жива.

Муравьев. И что же с того?

Пестель. Очень много, поверь мне. Январское пронунциаменто Риеги указывает нам путь. С тремястами молодцов он прошел Испанию и восстановил конституцию.

Муравьев (с легкой усмешкой). Пестель, Пестель, не ты ли неизменно твердил: не мерьте Россию Европою. Твои молодцы застрянут в дороге, не дождутся провианта, а ружья пропьют.

Пестель. Как знать, отечественные порядки могут быть гибельны и для правительства. (После короткой паузы.) Верно ли, что ты вновь вступишь на службу?

Муравьев. Я колеблюсь.

Пестель. Надобно вступить. В армии вся наша сила и надежда. Твое место – в ней. А законы… законы можно творить и в мундире.


Пауза.


Муравьев (с твердостью). Пестель, конституция – мой долг первостепенный. Общество должно знать, к чему идет, чего хочет. Кто не верует в Провидение, по крайности должен веровать в Истину.

Пестель. Что ж, я и сам намерен дознаться, в чем она, наша (как бы найдя название) «Русская правда». Пусть лишь она будет одинакой и для меня и для тебя! Будем друзьями, и да поможет нам бог.


Обнимаются.


Издалека доносится полковая музыка. Свет гаснет.


1824 год. Осень. Петербург. Бравурный военный марш. Быстро входит Рылеев. Навстречу ему – Бестужев.


Бестужев. Что с тобой, Рылеев?

Рылеев. Здравствуй, Бестужев.

Бестужев. Ты бледен – смотр тебя утомил. Я вспомнил нынче, как шли войска из Европы. От тех дней нам остались одни парады.

Рылеев. Послушай, сейчас я пережил миг истинно ужасный. Я стоял в толпе, глядел на солдат и под мерный их шаг задумался о своем. Вдруг – общее движение, возгласы, шум. Я поднял глаза и прямо перед собой увидел императора. Верно, в глазах моих что-то было – он задержал на мне взор свой. С полминуты мы неотрывно смотрели друг в друга.

Бестужев. Право, тебе почудилось. Полно…

Рылеев. Я клянусь тебе, все это было так. Бог мой, неужто ж есть непостижимая сила, и он почувствовал, кто перед ним? Иначе зачем бы ему так смотреть?

Бестужев. Ты впечатлителен, как все поэты. Руки твои дрожат.

Рылеев. Ты не решил ли, что я устрашился? Бестужев, твердости мне достанет. Кто посягает на чужую голову, тот о собственной думать не смеет. Да и есть ли нравственное право отнять чью-то жизнь, не отдавши своей? (С горечью.) Брат, с кровью далась мне мысль о крови. Я хотел изменить нравы правосудием и, сказывают, был судьей справедливым. Чего я добился? Вокруг все то же! Я хотел пробудить сограждан стихотворством, и рифмы мои, казалось, им пришлись по душе. Чего я добился? Все то же вокруг! Вот почему я в Обществе.

Бестужев. Успокойся, друг. Мы все тебя любим. Кто еще так быстро приобрел общую дружбу и уважение…

Рылеев. Слушай, этой ночью приехал Пестель. Трудно даже вообразить, сколь много решает эта неделя. Добиться согласия – и дело пойдет к развязке!


Марш еще звучит. Свет гаснет.


Свет. У Никиты Муравьева. Муравьев и Пестель.


Пестель. Как чувствует себя жена?

Муравьев. Спасибо, ей уже лучше. Семь ночей я не сомкнул глаз. Еще и Катенька вся изнервилась, требовала, чтобы ее допустили до матери. Девочке год с небольшим, однако ж она сразу чувствует, когда в семействе неладно.

Пестель. Ты и сам спал с лица.

Муравьев. Как же иначе, брат? Александрина – все в жизни моей, от нее – весь свет и тепло.


Молчание.


Пестель. Итак, ты подлинный Бентамов человек – верный долгу и собственной судьбе.

Муравьев. Что же мешает тебе мне последовать?

Пестель. Я то, что твой Бентам зовет «одиноким человеком». Твоя гармония оттеняет мою несообразность.

Муравьев. Это не помешало нам стать друзьями и братьями.

Пестель. Однако теперь ты переменился ко мне.

Муравьев. Это неправда.

Пестель. Уж год и более того ты не отвечал на письма мои, ни на словесные поручения, кои я слал через Поджио.

Муравьев. Я все тот же. И ты все так же мне близок. Но что таить, не про все мы мыслим сходно. Излишних же споров я не хотел.

Пестель. Ты не был на общей встрече, потому я здесь.

Муравьев. Сказывают, вы достигли согласия.

Пестель. Ты знаешь сам, согласие, достигнутое без тебя, не есть согласие.

Муравьев. Пестель, моего согласия не будет.

Пестель. Я это предвидел.

Муравьев. Ты предложил свести два Общества в одно, решая дело большинством. Но мы ведь оба знаем: Юг – это ты, а Север – каждый сам по себе.

Пестель. Не я тому виною.

Муравьев. Тебе слишком было бы легко навязывать свою волю. А ты еще требуешь слепого повиновения.

Пестель. Требую не я, но дело.

Муравьев. Я никогда не соглашусь повиноваться слепо, когда решение будет противно моей совести.


Пауза.


Пестель (ходит по комнате). Вид Рылеева поразил меня. Худ, бледен, все время в ажитации. Он здоров ли?

Муравьев. Не знаю. Впрочем, он часто жалуется на сердце.

Пестель (с невеселой улыбкой). В этом холодном городе слишком живут сердцем.

Муравьев. Тебя это смешит?

Пестель (с неожиданной горечью). О, если бы! Когда-то я сказал Пушкину: «Mon coeur est materialiste, mais ma raison s'y refuse»[2].

Муравьев. Стало быть, твой разум страстней твоего сердца?

Пестель (пожав плечами). Пушкина это не удивило.

Муравьев (ревниво). Что ж, потому вы и были дружны.

Пестель. Да, и убежден, он должен был стать нашим. Боялись его невоздержанности, его пыла, а говорили, что хотят сберечь его для России. Один бог знает, что тут было правдой.

Муравьев. Они были правы, Пестель. У Пушкина иная стезя.

Пестель (после паузы). Я повстречал Блудова в Павловске. Он стал очень рассудительный господин и все внушал мне, что либерализм российский есть форма безделья. Наместо того чтоб возводить дом, либералы-де все болтают, каков он должен быть. (Голосом Блудова.) «Дело надобно делать, господа!»

Муравьев. Право, мы стали безмерно нетерпимы. Всякий волен иметь свое суждение.

Пестель (помедлив). Как мыслишь ты развитие событий?

Муравьев. Nous commençerons absolument par la propagande[3].

Пестель (резко). Par la propagande! De nouveau – la propagande![4]

Муравьев. Как закончу конституцию, так и буду ее распускать повсюду как бы произведение неизвестного, и принимать станем всех, кто будет на нее согласен.

Пестель. Ты очень кстати вспомнил о согласии. Конституция твоя, Никита Михайлович, не соединяет нас, а разводит. Как, впрочем, и всю Россию.

Муравьев. Не слишком ли ты грозно судишь, Павел Иваныч?

Пестель. Выслушай меня. Все граждане равны перед законом.

Муравьев. То же говорю и я.

Пестель. Говоришь, но не боле. (С усмешкой.) Высокие слова до сей поры наше главное национальное богатство. Какое равенство можешь ты утвердить, коли, приглашая избирать землевладельцев, ты таковыми не считаешь не только бывших крепостных, но даже прежних военных поселян, даже вольных хлебопашцев. Стоит делать революцию, чтоб укрепить аристокрацию!

Муравьев. Павел Иваныч, перед нами страна нищая и невежественная. Нужно иметь достоинства, медленно создавшиеся и оттого прочные, чтобы осмелиться повести державный корабль. Твой же план мне известен – отнять у законных владельцев их землю. Пестель, остановись!

Пестель. Да, на том я стою – половина всех угодий должна поступить в общественное владение.

Муравьев. Ты попрекал меня Бентамом. Но чем ты сам не аббат Курнан?

Пестель. Увы, до аббата мне далеко. Столь чтимый мною аббат полагает непременным разделить на равные участки две трети всей земли, треть же сдать в аренду.

Муравьев. Немного же будет у него последователей среди наших.

Пестель. О, последователи уже были. Хотя навряд они читали Курнана.

Муравьев. Ты вспомнил, видно, Пугача? Так вспомни и о реках крови.

Пестель. Следуйте разуму, и в государстве будет мир. Вы стремитесь дать крестьянину свободу, но для него ее нет без земли.

Муравьев. Пестель, ты знаешь ли, чего хочешь? Ты вызовешь к действию силы темные и необузданные. Власть пьянит и мощный разум, а ежели он к тому ж исторически не дозрел, ежели он не опирается на дух высокий, ежели он весь поглощен заботами буднично-земными, прямодушно-корыстными, то какая же участь ждет страну? И ты веришь, что можно сдержать стихию?

Пестель. Если отвергнуть твое разделение государства на огромные державы, если понять, что федеративное устройство есть для Руси величайшее зло, то власть центральная столь укрепится, что никакие смуты не будут ей страшны.

Муравьев. Будем говорить начистоту – победи мы нынче, что стал бы ты делать?

Пестель. Я добился бы тотчас же двух приказов. Первого – Святейшего Синода народу русскому о присяге временному правительству. Второго – от Сената о введении конституции.

Муравьев. И положил бы основой Пестелеву «Русскую правду».

Пестель. Я тружусь над ней неустанно.

Муравьев. И долго ли будет действовать это временное правление?

Пестель. Кто знает? Может быть, два года, может быть, десять.

Муравьев. И, разумеется, власть его будет неограниченной?

Пестель. Чтоб ввести новое образование, потребны и время и неограниченная власть.


Долгая пауза.


Муравьев. Как же ты полагаешь поступить с императорской фамилией?

Пестель. Чего бы ты хотел?

Муравьев (помолчав). Мы давно не виделись с тобой. Протекшие годы по-разному нас образовали. Чем более я думал над будущим России, тем яснее мне стало, что монархическое представительное правление более всякого ей подходит. Из конституции моей следует, что ни монарх, ни двор его не избирают и избраны быть не могут.

Пестель. Но коли император и его семья не примут конституцию?

Муравьев (медленно). Тогда – изгнание и, очевидно, республика.

Пестель. Нет, изгнание невозможно.

Муравьев. Почему же?

Пестель. Изгнанные цари – всегда очаги смуты и самых злокозненных интриг. (Резко.) Нет, не изгнание. Их надобно всех… (Выразительный жест.)

Муравьев. Всех?

Пестель. Решительно всех.

На страницу:
1 из 2