bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Волосы цвета мяты и рыжие глаза… таких не бывает, точно знаю, что не бывает, но вот она, передо мной, зеленоволосая и рыжеглазая, смотрит доверчиво и беспомощно. Одним словом, русалка.

– Ты говорить-то умеешь?

Смеется, один в один ручеек звенит. Нет, подобные экземпляры мне еще не попадались. Ну, главное, что нашел, теперь осталось наладить контакт. Копаюсь в сумке. Шоколадка, пачка сигарет… зеркальце. Кажется то, что надо, быстро вытираю о майку и протягиваю русалке.

– Хочешь? На, возьми, это тебе.

Берет, пальцы холодные, с лиловыми лепестками ногтей, и хочется схватить ее за руку, чтобы рассмотреть поближе, но нельзя. Спугну.

Вертит зеркальце в руках, разбрызгивая капли солнечного света, и жмурится, как кошка.

– Я подойду поближе, не убегай.

Кивает, даже подвигается, уступая место на камне. Темно-красный, расчерченный лиловыми жилками, валун на половину ушел в илистое дно реки, зеленая вода попахивает тиной, тени скользят вниз по течению, а ближе к середине важно покачиваются глянцевые листья кувшинок.

От русалки пахнет чем-то непонятным… не рыбой, точно. И кто придумал, что от них рыбой вонять должно? И про хвосты тоже чушь. Русалки, они вообще на людей похожи, только доверчивые слишком и в воде живут. А эта еще и масти необычной. Интересно, сколько за нее взять-то можно? Раза в два больше… а если к серьезному человеку подойти, то и вообще… но о цене потом, еще мысли учует.

– На, – протягиваю «Сникерс». – Вкусно.

Осторожно откусывает, по такой жаре и после валяния в сумке шоколад слегка расплавился, и русалка, съев батончик, протягивает измазанные ладошки.

– Вытереть?

Кивает. Как дети малые, ей богу… в такие моменты хочется бросить все и пойти… вопрос куда. Кому я нужен, ни образования, ни опыта работы – имею в виду нормальную работу, а не это браконьерство. Мятым платком вытираю русалочьи пальцы, стараясь не раздавить, уж больно нежные…понял, чем от нее пахнет. Ромашкой, желтый такой, уютный запах… и еще немного перечной мяты и липового цвета.

– Откуда ты такая… чуднáя?

И ресницы у нее тоже зеленые, и брови, а на бледной коже россыпь серебристых веснушек, радужка к зрачку светлеет до желтизны… нельзя смотреть в глаза, заморочат, задурят голову, наведут кошмаров ночных.

Снова смеется, все-таки красивая… раньше не понимал, чего в них находят, а теперь вот жаль ее стало. Но деньги нужны, а жалость… пройдет. Всегда проходит. Кольцо в кармане, в бархатной коробочке, русалки любят, чтобы красиво…

С трудом получается сохранять равновесие, камень неожиданно скользкий, приходится цепляться за тонкие ивовые плети, покрытые мелкой листвой, ну да главное, чтобы русалка не сбежала. Нет, сидит, ждет, наблюдает за моей акробатикой с явным интересом… так и хочется подзатыльник отвесить за эту детскую доверчивость.

Улыбаюсь, опустившись на одно колено, протягиваю коробочку и теперь либо выгорит, либо нет:

– Стань моей женой!

Закрывает лицо ладошками, но так, чтобы видеть… главное, сейчас в глаза ей не смотреть… и не думать о деньгах, о ней думать, о том, какая красивая, а веснушки пятнышками фольги, потрогать бы… и волосы расчесать, чтобы зеленой волной… лицом зарыться, окунаясь в запах ромашки и мяты.

Берет коробочку, кольцо сверкает золотом и синим камнем, на самом деле позолоченное олово и кусок стекла, но им нравится. Наивные. А ведь с размером угадал, подошло, словно специально для нее.

Протягиваю руку:

– Идем.


Идти недалеко, с полкилометра, чуть больше. Серегин фургончик наполовину въехал в заросли ежевики, колеса оставили полосы мятой травы, и русалка, видя подобное безобразие, вздыхает.

– О, уже? – Серега выбирается из кабины. – Ну ты это… профессионал. Давай отгоню.

Мотор заводится не сразу, русалка смотрит, доверчиво жмется ко мне и от ромашково-мятно-липового аромата голова идет кругом. Наконец, Серега выводит машину и, открыв заднюю дверь, шутливо кланяется:

– Добро пожаловать, мадмуазель, карета подана.

Она смотрит на меня, уже понимая все, но надеясь, что ошибается. Не ошибаешься милая.

– Иди. Там… климат… влажность.

А еще темнота и клетка, удобная, чтобы товар не испортить, но все-таки клетка.

В кабине пахнет сигаретами, немного прихожу в себя, закуриваю, теперь-то можно, теперь все равно…

– Слышь, прикольная попалась… зеленая, а глазищи-то, глазищи… ну чисто янтарь. А ты это, молодец, я б не смог… хоть и нечисть, а все равно… как думаешь, сколько протянет? Ну, как профессионал.

Месяца два, может три или даже полгода. Никто не знает, почему, но русалки в неволе быстро дохнут. Дым щекочет небо, выплывает в кабину, изгоняя прочие запахи. А я да… профессионал… охотник за нечистью… сами виноваты, нечего людям доверять.

Огни святого Эльма

В ее глазах огни святого Эльма… летишь вперед, захлебываясь ветром и вдруг резко каменный нож в брюхо. Доски трещат, черные волны холодом зализывают рану и, распластавшись на белой пене, пытаешься понять – куда летел…

Туда, за ней, зовет и слышу голос столь же явно, как ругань капитана. Он зол и испуган. Люди всего боятся, и ветра, и моря, и самих себя, это мне так кажется, но точно не знаю. Больно. Оседаю, оползаю вниз, погружаясь в солено-горькую влагу, но лучше так, чем догнивать в порту, в черной корке ракушек и водорослей, мелких язвах древоточца, крысиным домом и остатками воспоминаний. Я знаю, я стар и ненадежен, и капитан давно уже стыдится того, что стоит на мостике «старой лоханки», но она… она помнит меня таким, как прежде. Нос взрезает волны, брызги в стороны, в парусах барахтается ветер и мачты стонут… счастье полета, блеск меди и запах дерева, черные дельфиньи спины и ее смех, клочьями пены волосы и шелестом волн колыбельная в редкие минуты штиля.

Она всегда была рядом, и незримое ее присутствие помогала выживать… как тогда, заносчивая испанка-каравелла вынырнула из тумана. Чугунные ядра клыками вспороли борта, взрывая такелаж и свернутые крылья парусов. Было больно и обидно… открыть порты, ответить порохом и дымом, дрожью канонады заглушить боль и собственный страх.

И потом долго ползти к порту, опасливо прислушиваясь к ветру… я боялся умереть, утонуть, а ты чертила лунную дорожку на волнах и звала, звала вперед… тот первый бой научил не доверять туману и себе.

Во втором я выжил благодаря буре, развела, разметала хищные тени фрегатов, позволила уйти, и превозмогая боль я летел по вычерненным волнам, лишь бы вперед, лишь бы спастись… а ты вела вперед, тогда же капитан сказал:

– Огни святого Эльма… Господь да помилует.

Он сказал, а я запомнил. Я уже знал, что огни и Господь не при чем, что это ты хранишь и лечишь раны, и верил в то, что выживу.

Выжил. Выживал. Боев было много, я побеждал и просто возвращался в порт, и однажды поверил в собственное бессмертие. В то, что это навсегда – море, ветер и твои глаза… а время шло. Зеленью выцветала медь, темной сыростью наливались, тяжелели борта, собирая мелкий груз морских дорог, и мачты, принимая ветер, отзывались болью… а я продолжал идти, вперед, не обращая внимания, ведь знал, что могу, что сумею, дойду и донесу людей и грузы. И даже не обижался на «лоханку», думал, шутит… он же с самого начала со мной, с первого полета, с первого боя…

А потом нечаянно услышал про новое назначение, новый корабль… а меня в доки…

Ты поняла, позвала вперед, и снова как прежде, черненные волны, ветер и полет, подняться вверх, на дыбы, сминая паруса, и брюхом на рифы. Так лучше, честнее… Волны забираются вверх по бортам, значит, недолго уже… спой мне колыбельную на прощанье, про море и русалку, про страну, куда уходят корабли и огни святого Эльма.

Полуденница

Она появилась на свет в первую неделю июля, когда раскаленный воздух коснулся нежных, только-только тронутых золотом вызревания колосьев. Стало больно и немного страшно, захотелось спрятаться, исчезнуть, растворившись в шелестящем море стеблей, прижаться к теплой земле или, наоборот, подняться вверх по тяжелому вязкому мареву.

А потом стало хорошо, и она поняла, что солнце вовсе не злое, а… золотое как и весь остальной мир. Ей нравилось находить все новые и новые оттенки, в белесом, испачканном редкими облаками, небе, в высоком дереве, растущем на самом краю поля, в колосьях, в тех существах, что суетливо и бестолково метались вокруг, не решаясь переступить вычерченную ею границу…

Вскоре она узнала, что те из существ, которые имеют крылья, зовутся «птицы», а те, которые ходят по земле – «звери», а некоторые звери – это люди. Люди ей не нравились, они долго сопротивлялись, норовя отвести взгляд, отступить, сбежать из ее совершенного золотого мира.

Этот не похож на прочих, стал у самой границы и, смешно прищурившись, вглядывался в поле, будто вызывал… один из тех, кто приходил раньше, часто вызывал других людей, но она так и не сумела разобраться, зачем. Может быть, этот знает?

– Покажись, – человек глядел прямо на нее, и не видел. Или только притворялся, что не видел? Она помнила, что некоторые люди специально притворяются, чтобы обмануть, хотя те, кого они обманывают, знали о притворстве и все равно платили за обман… это называлось «театр» и тоже было совершенно непонятно.

– Покажись. Я не причиню тебе вреда, вот, гляди. – Человек положил длинную палку на землю, у самого сплетения корней. Подарок? Смешной, у нее уже есть такие палки, они пахнут железом и еще чем-то нехорошим, но если положить во влажное место, запах исчезает, а на железе появляются мелкие пятна больного золота.

Но не отвечать было невежливо, она уже знала, что люди не всегда говорят то, о чем думают, прикрывая ложь словом «воспитание». Но как бы то ни было, она исполнила странную просьбу этого существа, и даже подошла к самой границе, протяни руку, и коснешься его волос или кожи, правда, тогда он убежит… все убегали.

– Красивая, – человек дотронулся до нее сам, это было неожиданно и приятно. – Волосы ну точно пух… нет, паутина, тонкая и золотая… мне говорили, будто полуденницы целиком из золота, а не верил.

– Кто такие полуденницы? – На всякий случай она глядела в землю, на тонкую линию, разделявшую ее и человека. Сапоги в серой пыли, и штаны тоже… а вопроса он не услышал.

– А сердце не бьется… вот, гляди, у меня стучит, – он протянул руку, широкое запястье, перечеркнутое белым шрамом, и синий ручеек, совсем как тот, который кормит ее поле, но только меньше. И на ее руке подобного нет…

– Светишься вся, такую красоту увидеть и разума не жалко… а правда говорят, что вы клады сторожите?

– Клады? – ей нравилось держать его руку и слушать. И сам человек нравился, смелостью своей да еще голосом, который хотелось слушать долго-долго. Может быть даже всегда.

– Клад, золото. У тебя там есть золото?

Она кивнула, у нее много золото, весь ее мир – одно сплошное золото…

– А еще слышал, что тот, кого полуденница сама в гости пригласит, унесет с собой столько золота, сколько сумеет.

Она снова кивнула. Ей не жаль, колосья зреют, тянуться к земле, соломенные стебли тихо шелестят, а солнечный свет огнем зажигает паутину листвы единственного в ее владениях дерева.

– Мне немного надо… честное слово, – человек широко перекрестился и тут же сплюнул через левое плечо. – Воевать надоело. То ты пытаешься убить кого-то, то тебя… просто бы пожить, хозяйство там, жену, детишек… я б трактир открыл или двор постоялый.

Наклонившись, она стерла линию-границу, мысль о том, чтобы пригласить кого-то в свой мир показалась… интересной. Но на всякий случай Полуденница уточнила:

– Ты расскажешь?

– О чем?

– Не знаю, – она улыбнулась, поскольку помнила, что улыбка – это часть лжи, которую люди именуют «воспитанием». Или «вежливостью». У них много слов, а у нее много вопросов. – Почему люди убивают других людей?

– Не знаю, – человек переступил границу смело и даже не оглянулся. И хорошо, ей бы не хотелось раньше времени его пугать. – А где золото?

Какой смешной вопрос… везде. Весь ее мир, горячий, бархатно-солнечный, расшитый бисером пшеничных зерен, – это золото. А он не видит… снова не видит. Жаль.

Он прожил еще три дня. Долго. Поначалу пытался бежать – она не мешала, наблюдая и утоляя собственное любопытство. Потом угрожал, умолял… и только на второй день начал отвечать на ее вопросы. Разговаривать с ним было интересно, поэтому когда человек замолчал, Полуденница огорчилась. Немного. Но присев на самом краю поля, поймала на ладонь солнечный луч и утешилась. От того, который замолчал, она узнала много интересного, например, что люди очень любят золото… золота у нее много, значит, можно будет пригласить кого-нибудь в гости.

Поймав еще немного света, Полуденница слепила бабочку… она подарит ее следующему гостю… быть может.

Предатель

Скоро он ее предаст, но сегодня они еще вместе. Разговаривают. Странный это разговор, слова не важны, зачем, когда есть взгляды, танец случайных прикосновений, тени улыбок, и розовеют от смущенья цветы яблони.

Волна лепестков и поцелуй. Красиво.

И больно. Сколько осталось? Месяц? Чуть больше, но слишком мало, чтобы остаться равнодушной. Наблюдаю. Завидую. И тут же, открещиваясь от зависти, тихо радуюсь, что я – не она.

И снова шепот, бело-розовые лодочки лепестков на синем шелке платья, нежность поцелуя… отворачиваюсь. Иногда и у меня просыпается совесть, но редко, поэтому спустя минуту снова смотрю, пытаясь запечатлеть в памяти каждую деталь.

Каплей темноты на белой шее родинка, тонкая цепочка и повтореньем солнечного диска медальон… внутри портрет и гравировка. Или два портрета… не заглядывала, но точно знаю – гравировка есть. Люди любят уродовать металл словами о любви и верности.

И все ж он ее предаст.


Письмо… мне нравится смотреть, как он пишет, задумчиво грызет перо, пальцы в чернилах, а по чистому листу скользят тени и кажется, еще немного и они сами расчертят бумагу изысканной вязью слов, тех самых, что ускользают от него. Мне очень хочется, чтобы письмо получилось, наверное, я чересчур сентиментальна. Отползаю в угол, чтобы не мешать, хотя он и без того не видит, но все-таки…

Все-таки предаст. Осталось десять дней.


Ее рука чертила буквы нежно, будто рисовала акварель… возможно натюрморт мгновенья с синим шелком и лодочками из лепестков стыдливой яблони… он читает, долго, вдумчиво, лаская взглядом незримое свидетельство ее любви. Сегодня же сядет писать ответ, а я, свернувшись в уголке палатки, буду наблюдать. Потом мы вместе выйдем, чтобы отдать письмо курьеру. Человек впереди, а я за ним, след в след… мимо палаток, караулов, сквозь запахи войны и дым людских эмоций, просачиваясь сквозь страх и чувство долга, отбрасывая ненависть и предчувствие боли.

Недолго ждать, уже послезавтра…


Сегодня. Шеренга в шеренгу, ровным шагом, под барабанную дробь, сминая траву и загораясь желанием выжить, вперед, через поле… навстречу другим таким же, обделенным миром. Рев пушек, шорох пуль и белой тучей дым, да первый шелест крыльев.

Не слышат. Упрямые и невиновные в своем упрямстве, идут на бой. Он в третьей шеренге, а я за спиной, касаюсь мундира, предупреждая.

Поздно.

Пуля в шею и россыпью кровавых капель роса полуденной войны. Сегодня много будет тех, кто предал, и тех, кто убивая, спасался от предательства.

Ловлю звезду души, в его глазах не я, валькирия, но гаснущий огонь несбывшейся любви, той самой, с запахом цветущих яблонь и желтым солнцем на цепочке… и ей он улыбается, а я краду улыбку. Преступленье? Пускай. Ведь тем, кто собирает души, дозволена лишь тень чужой любви, отравленная знанием грядущей смерти…

Цветовод

В маленьком садике мадам Люи всегда тепло, и солнце светит одинаково ярко, а если и идет дождь, то легкий, светлый, разукрашенный акварелью радуги, оттого и нравится мне здесь, хочется сидеть на выглаженном солнцем пороге, слушая неторопливую речь и, по мере возможности, запоминая.

Запоминать тяжело, ну не укладываются знания в голове, зато питомцы мадам Люи сами тянуться к моим рукам. Мадам говорит, что у меня талант, не знаю, мне просто хорошо здесь.

Россыпь белых звезд на тонкой нити стебля, норовят спрятаться, укрыться в зеленых ладонях листьев.

– Девичья невинность, – мадам осторожно подымает соцветие, и белые лепестки в солнечных лучах стыдливо розовеют. – Увы, совершенно не переносит темноты и мужских прикосновений…

На всякий случай отодвигаюсь, ну ее, тем более, ничего красивого не вижу, так, переливается мягким перламутром и все, вот то ли дело соседка…

– Бабочка или огнекрылка, эту если хочешь, погладь, она ласку любит…

Трогаю лепестки, плотные, но в то же время нежно-бархатистые, а цвет не понять какой, то ли желтый, то ли оранжевый, а у основания и вовсе красный. Самый крупный из цветков мягко льнет к руке, лепестки прямо на глазах теряют былую упругость, а огненное многоцветье разрезают черные пятнышки.

– Еще Бабьим веком величают… – добавляет мадам Люи, присаживаясь рядышком, от нее пахнет пóтом, немного землей и табаком. Сама она некрасива, крупнотела и неопрятна, мешковатый фартук ломкими складками, испачканное землей платье, полурыжие-полуседые волосы. Еще мадам Люи много курит, приговаривая, что это – не самый большой из грехов, а пастор Гарм, хоть и ворчит, что негоже смотрительнице сада баловаться табаком, но запретить не смеет.

Мадам Люи не принято перечить, вот вырасту, буду на ее месте, тогда и…

– Дурак, – беззлобно замечает она, и в очередной раз становится стыдно за свои мысли, а из дальнего уголка сада доносится то ли звон, то ли смех серебристо-стальных колокольчиков Совестницы, ну эта никогда не упустит случая напомнить о себе.

– На вот, лучше, подкорми сходи, – мадам Люи протягивае кривобокую склянку мутного стекла, почти до краев заполненную чем-то бурым, густым и неприятным даже на вид.

– Давай, бери, помнишь, что делать?

Помню. Склянку беру осторожно, все чудится, будто содержимое просочится сквозь тонкие стенки, испачкает руки так, что не отмоешься, и иду в дальний угол садика. Мимо грядок с седовато-зеленой Жалельницей, листья которой постоянно блестят капельками росы, мимо бледной, неприглядной Благодати и черно-бурой, ощетинившейся колючками Зависти. Ишь разрослась, надо будет подрезать. А вот Златолюбка, темно-зеленые, глянцевые листья и россыпь плоских желтых цветов, ну точно монеты на веревочке, правда, мадам Люи отчего-то считает Златолюбку сорняком и нещадно выпалывает, а по мне так красивая…

Ну вот и нужная грядка, совсем крошечная, двумя ладонями накрыть можно, это потому, что цветы здесь больно редкие и капризные… к ним особый подход нужен.

– Здравствуйте, – я всегда здороваюсь с ними, и они отвечают. Благородница сворачивает жесткие лиловые листья, позволяя добраться до корней, и доверчиво-пушистая Преданность следует ее примеру… правильно, мои хорошие. А стебли-то присохли, ну ничего, сейчас я вас подкормлю.

Зубами выдираю пробку, уже не боясь того, что внутри склянки, и осторожно разливаю ее содержимое по грядке. Десять капель одной, десять другой… и хрупко-прозрачной, почти как стекло, Чистоте тоже. И Любви с ее жесткими стеблями и мягкими разлетающимися в прах при малейшем дуновении ветра, цветами… на всех хватит.

Солнце печет спину, выплавляя пот, но мне все равно хорошо, радостно. Последняя капля крови нечаянно падает на корни Нежноцветы… ну вот, отвлекся, называется. Теперь съежится испуганным шаром или вообще завянет со страху. Нежноцвета крови не любит, пересадить бы ее, да ведь погибнет одна, капризная… только среди этих, прикормленных, и уживается.

– Ну извини, не хотел…

Мягкие листочки доверчиво распускаются, только дрожат немного, наверное, со страху. Нежноцвета красивая, а какая – и не скажешь, мне вообще говорить сложно… разве что с цветами, а с людьми – никак.

Выкопать бы чего-нибудь… у мастера Тако дочка родилась, вот бы славный подарок вышел. Мадам Люи часто делает людям подарки, и я буду, потом, когда вырасту и научусь правильно выбирать цветы…

Шелковые листья Нежноцветки тихо шевельнулись… будто вздохнула. А чего вздыхать-то, хорошо ведь и солнце светит.

Свет мой зеркальце

Свет мой зеркальце, скажи, да всю правду доложи… хотя нет, не надо правды, не сегодня, не сейчас, пощади, мое зеркальце, хотя бы ты, от остальных не жду, остальные с радостью рисуют мои морщины и мучнистую белизну кожи. Остальные ловят серебряные нити в волосах и потекшую линию подбородка, остальные перешептываются, перемигиваются бликами света.

Ненавидят.

Они меня, а я их, только ты, мое зеркальце, любишь, только ты достаточно милосердно, чтобы лгать, а я, радуясь, с готовностью верю в эту ложь. Спасибо тебе, ты помнишь, какой я была, ты не хочешь видеть, какой я стала, и глядя в темное стекло я возвращаюсь в прошлое, всего на мгновенье, на пару слов.

… кто на свете всех милее?

Я. Помнишь, как он меня любил? Как в один голос с тобой шептал, что я – самая-самая? И я помню, все, каждую ночь, каждый час, и розовые лепестки у ног, и шелк наряда, скользкий, холодный и неуместный, и собственный стыд, сжигающий и подталкивающий к самому краю… и свадьбу помню.

Славословия, поэмы, сказания и баллады, обо мне, для меня… очи огненные девы лесной… ворожея… северная звезда…

Перегорела звезда, поблекла, постарела… он тоже, но почему-то не так сильно. Или я просто не вижу? Люблю ведь, все равно люблю. А он меня?

Ответь, мое зеркальце, ты же знаешь правду…

Хотя нет, лучше молчи. Молчи и вспоминай, с тобою легче, с тобой сквозь время, туда, где только радость, только счастье, днем и ночью, бесконечное, всеобъемлющее, пугающее. Куда оно исчезло? А главное, когда? Не знаешь? И я тоже.

…кто румяней и белее?

Осыпается пудра и румяна, лицо как у покойницы, а ты показываешь то, что было раньше. Щадишь. Любишь. Спасибо.

С тобой легко обманываться, но из головы не идет она, моя соперница. Красива, молода, свежа, наивна, почти как я когда-то… и мой король тоже видит это, мой король влюблен, я знаю его лучше, чем кто бы то ни было. Пытается скрывать, пытается беречь то, что осталось от моего самолюбия, но надолго ли хватит его бережливости? Любовь безумна и бездумна, и я не в состоянии что-либо сделать.

Я знаю, что будет впереди… сначала шепоток, потом шепот, откровенные улыбки, людей и зеркал, боль, которую приходится скрывать за гордостью, и взгляд чужой родного человека. Он станет ненавидеть, пусть не сразу, но когда-нибудь… я ведь мешаю жить, мешаю любить.

Просто мешаю.

Так стоит ли, зеркальце, время тянуть? Три капли в бокал с вином, немного горчит, но я потерплю… пусть это будет похоже на сон … или сказку.

Да, зеркальце, пусть это будет сказкой о старой королеве и потерянной любви…

Верую

Credo in Deum… /Верую в Бога/

Спи, моя недозволенная любовь, мой непрощенный грех, мой сон, искушение, устоять пред которым недостало сил. Спи, доверчивый суккуб, мой падший ангел, мое наказание. Губами коснуться виска, пропустить прядь волос сквозь пальцы, вдохнуть твой запах, запоминая… прощаясь.

Твоя душа во сне очнулась, светла, чиста, и то, что я собираюсь совершить, будет сделано не ради меня, но ради тебя. Ради бессмертия и этой чистоты. Я должен.

Прости.


…Patrem omnipoténtem… /Отца Всемогущего/

Камера. Камень. Сырость и сумрак. Распятие на стене, распятие на столе, распятие на груди. Это место Бога и место грядущего суда.

Ты плачешь, и слезы ранят сердце. Но не имею права отступить, я спасу тебя, пусть и такой ценой. Не отпирайся, не причиняй себе боли.

Monitiones[1]

Последний шанс на раскаяние, ты отказываешься, ты смотришь на меня, а я шепчу слова молитвы, ища успокоение. Дознание начнется завтра.

Господь да сохранит грешную душу твою.


…Creatórem cæli et terræ. /Творца неба и земли/

Квалификатор[2] деловит, диктует протокол допроса, я записываю, стараясь не вдумываться в смысл.

…спрошенная, почему народ ее боится, обвиняемая отвечать отказалась…

…о причинах ее прикосновения к мальчику, который вскоре заболел, солгала, будто…

…а о том, что она делала на поле во время грозы, дала следующее объяснение…

Я пишу, старательно, не отрываясь, не обращая внимания на сводящую пальцы судорогу, слезящиеся глаза и холод, от которого немеет все тело.

Рука сама выводит буквы.

…как давно вы стали ведьмой?

…чем было ознаменовано это событие?

…кого вы выбрали своим инкубусом? Как его зовут?

Почему ты не признаешься? Неужели Дьявол столь силен, что боль телесная тебя не страшит?

Раскайся! Отрекись!

Улыбаешься.

Безумная.


Et in Jesum Christum, Fílium ejus únicum, Dóminum nostrum… /И в Иисуса Христа, единого Его Сына, Господа нашего/

На страницу:
3 из 4