Полная версия
Хороший сын
Но я и сам такой, только при этом я еще и злюсь, еще чуть-чуть – и я встану с места и прокричу всем этим русским и азиатам в лицо: «Защищенное Зеленое Сердце!» – а они продолжают галдеть, выдавая свои версии на весь автобус; это уже реально бесит, и я чуть ли не рад своему гневу, потому что так я хотя бы точно знаю, что больше не гонюсь за их благодарностью. Тем временем Леннокс внимательно смотрит на меня сбоку, как будто у меня где-то на теле расположен датчик, по которому он проверяет мое состояние, и кладет руку мне на плечо, чтобы не дать мне встать.
С носом ему что-то сделали. Я не видел его сорок лет, и теперь у него есть нос; я с трудом узнал его, когда он подошел ко мне сегодня утром на площади имени Йохана Кройфа[1]. Вот наш автобус, сказал он. Я сначала подумал, что он кого-то послал вместо себя, но это был он. Во всяком случае, так он сказал. Мне показалось, что я его узнал, но сейчас я уже не так уверен. Я мог бы порасспрашивать его о нашем общем прошлом в архиве, но лучше даже не начинать: вдруг он не сможет дать ни одного правильного ответа? Я беру свой планшет и фотографирую его в профиль. Первая фотография не получается, потому что он удивленно косится на меня, пытаясь понять, что это я такое делаю. Просто смотри перед собой, говорю я, все в порядке. Захочешь – удалю потом. Он смотрит перед собой, правда, приподняв брови. Не важно, раньше он тоже часто так делал. На получившейся фотографии я пальцем редактирую переносицу. Блин, говорю я, это действительно ты. Блин, повторяет Леннокс, не поздновато ли проверять?
Мы едем уже несколько часов. Я думаю о том, где сейчас Де Мейстер – Леннокс просит называть его Бонзо, – где сейчас Бонзо. У которого потеря памяти. Леннокс сказал взять чистой одежды на несколько дней, то есть за один день мы с этим заданием не справимся. Я спросил у Леннокса, не едем ли мы опять в монастырь, и он ответил: и да и нет, так что это мало что дает.
Останавливаемся у рядком стоящих мельниц, тут можно выпить кофе и сфотографироваться. Туристы пьют кофе и фотографируются. Водитель стоит руки в карманах и вглядывается куда-то вдаль, в поля. Я хочу встать рядом с ним, но Леннокс меня удерживает, опять кладет мне руку на плечо, честное слово, прямо возложение рук какое-то, ему бы заниматься божественным исцелением. Когда все нафотографировались вдоволь, мы выезжаем на шоссе и пересекаем несколько речек.
Надеюсь, мы не просидим весь день в автобусе. Надо было выйти у тех мельниц в поля, куда-нибудь все равно дойдешь, на горизонте всегда есть какой-нибудь город, где можно сесть на поезд. Вернуться домой, просто работать у себя за столом, ходить каждый день в «Алберт Хейн», дождаться, пока та женщина встанет в очередь, и вывалить свои покупки на ленту, пока она выкладывает свои. Не слушать маленького внутреннего буддиста. Разве я его еще не придушил?
Автобус сворачивает, я смотрю на указатели, судя по всему, мы едем в Мерсберген. Может быть, этот автобус будет объезжать все новые деревни, по всей стране, их становится все больше, в Маркерварде вот уже несколько лет строят копию центра Амстердама. Душевная атмосфера Брабанта. Большие экраны вдоль дороги. Карнавал двенадцать месяцев в году. Еще не доехав до границы застройки, мы застреваем в процессии, на одной из платформ которой стоит принц. Он размахивает тростью с набалдашником, платформу везет трактор, шофер одет фермером. Все участники процессии – ряженые, костюмы только что достали из шкафа, на них еще видны складки. Алааф! Алааф! кричат они, громко и требовательно, как будто разыскивают человека по имени Алаф[2]. Для пассажиров автобуса это приветствие запомнить оказывается куда проще, чем «Защищенное Зеленое Сердце». Откуда ни возьмись появляется медный оркестр, выряженные фермерами музыканты играют какую-то суматошную мелодию, а все участники процессии ее подхватывают, как будто эту песню надо поскорее допеть, пока она не взорвалась. При этом они совершают угловатые и торопливые танцевальные движения, гоп-гоп-гоп-ля-ля, все в костюмах: и фермеры там есть, и фермерши, и ковбои, и матросы, и епископы, кого только нет. Мы находимся посреди этого всего, я слышу, как люди просачиваются вдоль автобуса. Леннокс спокойно смотрит перед собой, как будто для него это обычная составляющая поездок из дома на работу, а кто его знает, мне о нем ничего не известно, я и не спрашивал у него еще ничего. Водителю удается, постоянно сигналя, пробиться к большой парковке на краю деревни, где собралось еще несколько автобусов. На выходе нам всем ставят печать на руку с номером автобуса. У нашего номер 34. Я смотрю на фиолетовые чернила и вспоминаю, как раньше такие печати ставили на концертах или школьных дискотеках. Давно это было, вообще-то, даже непонятно, как этот мир сохранился до сих пор. Да не сохранился он, и пусть эти старомодные печати не пытаются убедить меня в обратном.
Это ничего не значит, говорит Леннокс. Я смотрю на него вопросительно, он глазами показывает на печать у меня на руке. Это число, – произносит он. Наверное, решил, что я пытаюсь отыскать в нем смысл. Я думал о другом, говорю я. И хорошо, отвечает он, вот бы все так. Его голос звучит рассеянно, как будто он мысленно в другом месте; мы закидываем сумки на плечо и отходим от группы по направлению к деревне, Леннокс впереди, я сзади. Нас никто не пытается остановить, никто не кричит нам вслед и не бежит за нами.
Улицы узкие и пустынные, дома маленькие, двери выходят прямо на улицу, перед ними ни кустика, все каменное. Кажется, Леннокс знает дорогу. Издалека доносится гул праздника, то громче, то тише, как будто ребенок играется с кнопкой громкости. Свернув на одну из боковых улиц, я вдруг вижу где-то над крышами верхнюю часть медленно вращающегося колеса обозрения с маленькими силуэтами в кабинках. Леннокс достает ключ из кармана и открывает дверь. Это дверь шестидесятых годов, почти полностью изготовленная из пупырчатого матового стекла с горизонтальной прорезью для почты. Должно быть, имитация, этой деревне всего несколько лет от роду. Подожди меня снаружи, говорит Леннокс, я скоро вернусь. Он закрывает за собой дверь, и сквозь матовое стекло я вижу, как его силуэт растворяется в глубине дома. Я ставлю сумку на узкий тротуар и усаживаюсь на карниз окна гостиной. Сидеть совсем неудобно, но все лучше, чем стоять. Занавески за моей спиной задернуты. Чуть слышно доносятся звуки медного оркестра и радостные крики. В домах напротив никакого движения. Все на работе: тут живут люди, участвующие в карнавале сорок часов в неделю. Как-то я читал интервью с одной из жительниц – она утверждала, что для нее это в некотором роде фитнес. Мимо проходят несколько туристов, уставившись в свои экраны. Когда они сворачивают на другую улицу, я тоже достаю планшет. Сообщение от издательши: она хотела бы услышать мою реакцию, потому что так и не получила от меня ответа. Существует ведь много других вариантов, и они во мне не сомневаются. Неозвученный вопрос при этом: ты же не сердишься? Мы поколение инфантилов: сами сначала отвергаем человека, а потом больше всего беспокоимся о том, как бы он не отверг нас.
Я не отвечаю. Вокруг никакого движения, но вдруг за домами на противоположной стороне улицы что-то длинное проносится в воздухе и сразу же исчезает, что-то невозможное, и, когда оно появляется снова, я вижу, что это: летающая с бешеной скоростью по кругу огроменная металлическая жердь, такая стальная лапа с двумя сиденьями на конце, где сидят размахивающие руками фигурки, через секунду их уже не видно, но они возвращаются опять и опять, в характерном ритме, крича и размахивая руками; каждый раз, поднимаясь над домами, они кричат, это такой тонкий высокий вопль, он все еще летит ко мне, когда они уже исчезают за крышами. Чем чаще они появляются в поле зрения, тем больше мне начинает казаться, что своими криками и жестикуляцией они пытаются привлечь мое внимание, что они хотят, чтобы я что-то для них сделал. А я не могу ничего для них сделать, я не могу их освободить, да и по всей длине этой железной дуры весело поблескивают разноцветные огоньки, то есть задумано все это для увеселения. Но они все кричат и кричат, сейчас уже кажется, что с каждым кругом они протяжно зовут меня по имени, как будто они не только видят, что я здесь сижу, на подоконнике, но и знают, кто я, с каждым разом мое имя звучит все более четко и требовательно, и я чувствую радость, когда Леннокс подъезжает на машине и через опущенное стекло в дверце кричит мне: садись! Пока я там ждал, мне и в голову не приходило, что Леннокс появится откуда-то, кроме как из двери дома, за которой исчез, но удивление быстро уступает место облегчению, и, ни о чем не спрашивая, я обхожу машину и сажусь внутрь.
Глава 4Вот садишься ты такой без всяких раздумий в машину – ну, машина и машина, ты садишься, пристегиваешься и мельком отмечаешь про себя какие-то детали, нет ли мусора на полу, удобно ли сидеть, но ты не приглядываешься специально, можешь при этом продолжать разговаривать, что-то происходящее на улице может отвлечь твое внимание, и ты садишься в машину совершенно беззаботно, не задумываясь о том, что эта машина на ближайшее время станет твоим пристанищем, что в этой машине ты безвылазно проведешь несколько дней и они покажутся тебе неделями; машина станет твоей второй кожей, она будет совсем другой машиной, нежели той, в которую ты садился, в ту машину ты уже никогда не сядешь, так же как уже не получится жить в том же самом доме, на просмотр которого ты ходил еще до того, как подписал контракт. Хотя, если задуматься, я в нее только что сел и еще не знаю, что мне предстоит провести в ней несколько дней. Я даже не сразу замечаю, что эта машина с бензиновым двигателем; всю жизнь я только на таких и ездил, для меня это самые обычные машины, но получается, что у Леннокса есть специальное разрешение – а может, и нет, я до сих пор не узнал, где он работает и что мы собираемся делать с памятью Бонзо, сейчас мы просто едем по Мерсбергену, и ему, во всяком случае, удается не наталкиваться на карнавальные шествия. Вымощенные булыжником улицы пестрят яркими полосками, разбросанными без какого-либо порядка, может быть, это такое длинное закодированное сообщение, расписанное по всем улицам деревни, и в нем зашифрована суть нашей миссии, и именно за этим мы сюда, в Мерсберген, и приехали, – но нет, это конфетти, я оглядываюсь, ожидая увидеть, как они взметаются в нашей аэродинамической тени, однако они остаются на месте, как будто их наклеили на булыжники. Я поднимаю взгляд поверх домов, но железная лапа тоже исчезла, и мне кажется, что надо помахать ей в ответ на прощание.
Как у тебя дела, спрашивает Леннокс. Хорошо, говорю я. Он криво усмехается, но не неприятно. Мы не виделись столько лет, а ухмылка все та же. Если бы у тебя все было хорошо, ты бы со мной не поехал, сказал он. С чего бы, что за бред, ты ведь меня сам попросил, про Бонзо начал рассказывать? Судя по всему, никаких срочных обязательств у тебя нет, ежедневник пустой, взял и поехал, может, тебе так и лучше, может, ты убегаешь от чего-то или от кого-то? Да нет. Хотя да, от кресла матери, от издательши, от той женщины в «Алберт Хейне». Но я молчу. Потому что это неправда. Все, что я себе в конце концов позволил, – это положил на ленту разделитель чуть громче, чем нужно. Кажется, это было так давно, а ведь мы только начали.
Дела отлично, говорю я, можешь не беспокоиться.
Постарели мы только, да? – восклицает Леннокс. Тут он прав, мы постарели, а особенно он, потому что я его сорок лет не видел, а за своим старением каждый день наблюдал в зеркале понемногу. Волосы у него поседели и истончились, кожа на подбородке обвисла, он похож на человека, которого искусственно состарили для последней части фильма, то ли гримом, то ли на компьютере. Вот, смотри! Он снимает руку с руля и протягивает в мою сторону, расставив пальцы.
Не трясется, говорю я.
Чего? Я про пятна на руках, взгляни!
Кисти у него действительно в коричневых пятнах.
Я пошел к врачу, думал, это рак кожи. А он мне: что вы, это возрастное.
Он кладет руку обратно на руль и смеется, как будто это смешно. Возрастные пятна! И сила уже не та. Помнишь, как раньше мы целыми днями таскали коробки в архиве? Сейчас-то уже так не получится.
Скажешь тоже, целыми днями. В шахматы еще играли в коридорах, на бывших полицейских ходили смотреть.
Да-да, говорит Леннокс. Но в перерывах нормально так горбатились. А с Йоханом, помнишь, когда за архивами ездили? Туда-сюда по лестнице. Даже представить страшно. Но этого больше и не требуется, слава богу. А ты как? Тоже старый и больной?
Да ничего вроде, говорю я, только иногда в голове какое-то жужжание. Может, от усталости, а может, внутреннее эхо от шороха шин. Не привык я так долго куда-то ехать.
Внутреннее эхо от шороха шин, повторяет Леннокс как под диктовку. Красиво сказано, сразу видно, что ты писатель. Это называется тиннитус. Возрастное.
Нет, говорю я, это как будто жучок в голове, пожужжит и перестанет. Если это и тиннитус, то он ищет место, где бы устроиться.
Я мог бы сказать, что у меня в голове расположилась моя мать в своем кресле, но сравнение с жучком мне больше нравится, так хотя бы объяснять ничего не придется.
Тиннитус ищет место, где бы устроиться, диктует Леннокс, опять поэтическая находка. И как это звучит?
Ну, просто, как я сказал, как жучок. БЗЗЗЗЗЗЗТ, БЗЗЗЗТ, БЗЗЗТ, БЗЗТ, БЗЗЗЗЗЗТ, БЗТ.
Так ведь это Йохан! – восклицает Леннокс. Это Йохан разъезжает у тебя в голове на своей коляске.
Видать, так оно и есть, соглашаюсь я.
Йохан… – говорит Леннокс. Йохан… Он как будто изо всех сил пытается представить его в инвалидной коляске с электроприводом. Именно такой звук был, да? И смотрит вперед, положив руки на руль и задумчиво кивая.
А ведь ты был прав, произносит он через несколько минут молчания.
Что? Когда?
Когда мы с тобой познакомились в архиве и я представился. Тебе послышалось Леннон. Во всяком случае, ты переспросил: Леннон? Ты был прав, это от Леннона. Леннон с иксом на конце. Никак не связано с Энни Леннокс.
Понятно, Леннон с иксом на конце.
Да, говорит он, для пущей загадочности. Изюминки. Остроты. Я когда-то фанател от «Битлов».
Я тоже.
Знаю, произносит Леннокс, мы раньше часто об этом говорили.
Разве? Вообще не помню.
Нет, правда, если я говорю, значит, так оно и есть. Мы с тобой раньше подробно обсуждали «Битлз», и в том числе что мы оба чуть-чуть недотягивали по возрасту. У тебя была старшая сестра, а у меня – старший брат. Я даже помню, где ты был, когда узнал, что Леннон убит. Это было утром, ты еще не встал, и к тебе в комнату зашла мама и сказала, что застрелили кого-то из «Битлз», по радио передавали, только она не уверена, что правильно запомнила имя: Леннен? У тебя тогда на стене висело четыре фотографии из «Белого альбома», и она безошибочно показала: вот этот! Ты не переставал удивляться, что она вот так сразу его опознала.
Леннокс смотрит на меня, потом опять переводит взгляд на дорогу и усмехается. Он запомнил все, что я ему рассказывал давным-давно. Что-то в этом не то. Он всегда и во всем был выше меня. И в шахматах всегда побеждал.
Едем дальше, я вспоминаю, как мама зашла ко мне в комнату; я тогда был без работы, школу бросил, не доучившись, вот и спал до полудня. За пару месяцев до этого она тоже заходила ко мне. Ты что, голышом спишь? – прошипела она тогда, как будто я совершил страшное преступление, которое надо во что бы то ни стало скрыть от властей. А может, в этом была еще и зависть, что я начинаю то, с чем она давно попрощалась. Через месяц я переехал в Амстердам, сестра училась там в университете; один из ее знакомых оставил мне квартиру в сквоте в районе Ост. Оттуда я так никуда больше и не перебирался. В смысле, из Амстера; в сквоте я прожил всего полгода.
Ты что, все забыл? – спрашивает Леннокс, думая, наверное, что видит все по моему лицу. Нет, я не помню только, как тебе об этом рассказывал.
Глава 5День клонится к вечеру, за спиной уже несколько часов езды по шоссе. Что слева, что справа поля, предприятия, съезды на другие шоссе, с виадуками и развязками. Небо затянуто тучами, все вокруг серое. Приближаемся к границе. Государственная граница – звучит так несовременно, казалось бы, все границы уже должны были перейти в цифру, да и мы сами тоже; хотя кто знает, такие слухи уже ходят. И одновременно с этим границы должны стать важнее, чем несколько десятилетий до этого, и что группы патриотов должны их если и не защищать, то хотя бы охранять, потому что разваливается все, – короче, ожидать можно чего угодно, но пока все выглядит так, как будто мы просто проедем ее, и все, если только за последние несколько часов не произошло что-нибудь, о чем я еще не знаю. Радио молчит, навигатором Леннокс не пользуется, судя по всему, он знает, куда ехать. Выключить планшет? – предлагаю я. А что? – спрашивает Леннокс. Ну, не знаю, я подумал, может, мы на секретном задании? Да уж, звучит по-дурацки, мне сразу же становится стыдно, но, с другой стороны, а как это еще назвать, вот едут куда-то двое шестидесятилетних мужчин, понятно, что не на увеселительную прогулку. Можешь ничего не выключать, говорит Леннокс. Как будто он врач, который видит все насквозь. Значит, нас смогут выследить, замечаю я. Кто? – спрашивает Леннокс. Кто угодно, отвечаю я, у кого доступ есть… Я и сам не знаю, может, доступ есть у самого Леннокса, мне-то откуда знать, я умею только книги писать, да и то не совсем понимаю, как это происходит. Расскажи мне, я до сих пор не знаю, чем мы сейчас занимаемся. Скоро остановимся поужинать, говорит Леннокс, вот тогда и расскажу.
Справа от нас проезжает колонна беспилотных фур. С расстоянием в полметра, надеюсь, у них там что-нибудь случится впереди, чтобы они затормозили все одновременно, я такое только в роликах видел. В паре грузовиков в кабине кто-то есть, остальные водители, наверное, дрыхнут. Казалось бы, на нас должна обрушиться «стена звука» (меня запрограммировали еще в старом мире), но фуры электрические. Скоро закроется последняя школа вождения. Слово «автомобиль» и так всегда значило «самодвижущийся», так что можно сказать, что машины наконец достигли вершины эволюции, долгий век человека за рулем был всего лишь переходной фазой, эпохой несовершенства.
Расскажи что-нибудь, говорит Леннокс.
Чего?
Ты же писатель? Мастер бессюжетного триллера.
И это знает. Хотя это как раз узнать несложно: я пишу без псевдонима.
Мастер бессюжетного триллера, произносит Леннокс уже тише, задумчиво и в то же время с нажимом, как будто мы играем на сцене и он повторяет свою реплику, чтобы напомнить, что сейчас должна идти моя часть текста.
Этот эпитет я не сам себе придумал, говорю я.
Понятно, так и должно быть, отвечает Леннокс, как будто разбирается в этом лучше всех.
Ты не сердишься? – спрашиваю я.
А на что мне сердиться?
Ну, если уж ты знаешь, о чем я пишу, то, наверное, и знаешь, как зовут детектива. Не сердишься, что я взял твое имя?
Леннокс? – спрашивает он. Да зачем же? Может, это как раз дань уважения. Я ж твоих нетленок не читал, читал бы – может, как-то по-другому бы относился. Он на секунду поворачивается ко мне. Леннокс с носом боксера, произносит он, улыбаясь в сторону лобового стекла. Леннокс с носом боксера.
Мне показалось, что это придаст ему суровости, говорю я.
Естественно, соглашается Леннокс. Естественно. Вот только такого сурового носа у него больше нет, верно?
Мы проезжаем мимо промзон, с обеих сторон вдоль дороги стоят складские помещения с металлическими стенами без окон, нигде ничего не происходит, только иногда высоко над пустыми парковками горит фонарь. Бетонные лапы развязок, широкие перекрестки со светофорами, шоссе сужается до двух полос, по бокам вырастают из земли многоэтажные панельки, фасады цвета охры с прямоугольными глазницами окон, за которыми не горит свет. Под некоторыми из окон натянуты веревки, на них сушится посеревшее белье. Небо затянуто, так что кажется, что уже поздно и наступили сумерки. Вдруг откуда-то появляется много людей, город не может справиться с наплывом транспорта, мы еле тащимся, а большую часть времени и вовсе стоим на месте, беспилотных фур нигде не видно, наверное, свернули куда-то.
Леннокс барабанит пальцами по рулю. За окнами многоэтажек то тут, то там зажигается свет, как будто в театр пришли зрители и декорации оживают. То ли на шестом, то ли на седьмом этаже какая-то женщина снимает с веревки белье, рядом с ней стоит ребенок и смотрит на улицу, налево, направо и еще раз налево, как будто в первый раз видит этот пейзаж и удивляется ему. Я оглядываюсь проверить, остается ли свет включенным после того, как мы проехали мимо. Чего смотришь? – спрашивает Леннокс. Я молчу. Метр за метром мы продвигаемся вглубь города. Вдруг опять ускоряемся, дорога переходит в четырехполосную, начинает петлять длинными плавными поворотами; вдалеке стоят серые небоскребы, верхушки которых растворяются в низкой облачности; и вдруг эта панорама исчезает, словно ее вовсе не бывало, и мы опять едем по узким улочкам, вдоль невысоких жилых комплексов и деревьев, роняющих на тротуар свои медные листья. В маленьких магазинчиках на освещенных окнах висят наклейки и плакаты, мы проезжаем мимо школы с оградой из квадратных каменных колонн и черных металлических прутьев, мимо площади с неработающим фонтаном, а потом опять останавливаемся, потому что все стоит. По тротуару, шурша сухими листьями, идут школьницы, кто-то поодиночке, кто-то по три в ряд, занимая всю ширину тротуара, с распущенными волосами. На всех одинаковая школьная форма: зеленые пиджаки, белые рубашки, блестящие черные туфли, вечно спущенные серые гольфы. Они смотрят на экраны и показывают их друг другу, те, кто по одной, идут медленнее, и их обгоняют, но и самым быстрым тройкам приходится время от времени останавливаться, чтобы подтянуть гольф или подождать отставший рюкзак. Вперед себя смотри, говорит Леннокс, ты для них слишком старый. И начинает перечислять знакомые названия, во всяком случае, мне знакома концепция – это придуманные названия вперемешку с настоящими порноклипами, где актрисы одеты как школьницы. Волосы у них обычно заплетены в косички, чтобы моложе выглядеть, но это им не помогает, а лишь придает неестественности, особенно если они еще и веснушек себе подрисуют на щеках и на носу.
Девочки, поток которых все не прекращается (судя по всему, где-то недалеко только что закончились уроки в большой школе для девочек), косичек не носят, они и так молодые, им не хочется выглядеть моложе, они просто возмутительно молоды, и Леннокс прав, но смотрю я не на них, а на их рюкзаки. Они у них все разных цветов, но одной и той же модели, из мягкого и нежного материала, с двумя крючками, за которые их можно повесить на плечи, – сами крючки тоже мягкие, они наполнены и обтянуты той же тканью, из который сшиты сами рюкзаки, но при этом, кажется, укреплены стальной проволокой и заканчиваются тупым металлическим наконечником черного цвета. Эти рюкзаки умеют ползать: если поставить их на землю, они будут ползти за тобой, подтягивая себя за эти крючки, сначала один, потом другой. Большую скорость развить они не могут: девочки замедляются, чтобы расстояние между ними и рюкзаками не слишком увеличивалось; я не в курсе, узнают ли рюкзаки свою хозяйку, или передвигаются просто так, на авось. Каждый раз, когда крюк медленно выдвигается вперед, ткань, которой он обшит, натягивается, а когда крюк вбирается назад, появляются складки; так они и ползут, подобно слепым черепахам, подобно упавшим с дерева ленивцам с парализованными задними лапами. Посмотри, какие рюкзаки, говорю я, и Леннокс поддакивает, не посмотрев, как будто тыщу раз такое видел и мысленно находится в будущем, о котором я могу только догадываться.
Глава 6Опускается вечер, мы уже добрались до центра, не делового, а старого центра города, где есть гостиницы, рестораны и площади. Идем к отелю, который выбрал Леннокс. Машину он оставил в подземном гараже; я видел, как она опускается в стеклянном лифте, и представил себе огромную трассу, где пацаны с кодами доступа к каждой машине каждую ночь устраивают гонки.
На улице много народу, в воздухе висит какая-то взвесь – мелкие частицы чего-то, что невидимо для глаз, но при этом все-таки как-то проявляется. Может, у меня что-то с глазами, но, может, это такой побочный эффект, следствие какого-то другого, необратимого, но не слишком важного события, потому что не очень важны мы сами. Я еще успел застать постмодернизм (постмодернистские здания нынче защищены законом об охране памятников, как недавно писали в газете), и живем мы сейчас в поствремя, пост что-то там, например, постгуманное, причем слово «гуманный» можно рассматривать в любом значении; антропоцен закончился сразу же, как его открыли, и даже не то чтобы закончился, а был преодолен. Еще немного – и рюкзаки сами будут ползать в школу, а девочкам можно будет оставаться дома. И да, когда я говорил, что о постмодернистских зданиях писали в газете, я имел в виду не газету, конечно, а сообщение на экране, газеты сейчас бывают только «ностальжи», настоящие газеты превратились в названия на экране, названия маленькие и невзрачные; неудивительно, что они так измельчали: когда они поняли, что не могут угнаться за скоростью информационных потоков, то пустили всю свою пробивную самоуверенность, с которой раньше объясняли, как устроен мир, на рекомендации, какие книги ты должен прочитать, какие фильмы отсмотреть, за какими сериалами следить, в каких ресторанах побывать, какие попробовать вина, какие посетить города, какую носить одежду, какие положить полы, какие совершить путешествия – как будто кто-то кричит приказы тебе на ухо, этакий строгий всезнайка и канючащий малыш в одном лице, сражающийся с миром за остатки былой зоны влияния.