Полная версия
Хиппи в СССР 1983-1988. Мои похождения и были
Домой я ехал своим первым стопом в Москву через Питер с Сэмом, питерским торчком, с которым мы познакомились в Риге. Этот Сэм был довольно самовлюбленным и нагловатым типом, но в минуты вдохновения на трассе пел «Синюю птицу» «Машины времени». Я бы сказал, что Макар ему в исполнении именно этой песни мог бы позавидовать.
От одного его восторженного пения мы согревались на холодном балтийском утреннем ветру. Да, я был с этюдником, и в принципе он должен был помогать автостопу и избавлять от лишних вопросов. Ну, художники и художники, они вечно волосатые, бедные, при этом уважаемые чудаки общества, но под утро машин просто не было, и нам пришлось ежиться на лавке у пустынной трассы, а потом для согрева идти вдоль нее пару километров. В Питере Сэм меня вписал к одному сильно волосатому киномеханику из кинотеатра «Колизей». Флэт был в буквальном смысле в центре коммуналки, даже посреди коридора, то есть это была комната, отделенная со всех сторон фанерными щитами от общего пространства коридора, в котором тем не менее оставили проходы с боков этой комнаты куда-то дальше в бесконечность двадцатикомнатной коммунальной квартиры. И дом был прямо в двух шагах от «Колизея», тут же, за углом Невского. С утра шли в «Сайгон» и «Гастрит», гуляли по городу, ходили на Казань (площадь перед Казанским собором), где сидело несколько человек волосатиков. Пробыли там пару дней и рванули в Москву.
Знакомства
Там же, на Гауе, я познакомился с Геной Саблиным, москвичом, только-только обрезавшим длиннющие волосы и игравшим под гитару из книжечки американской секты «Дети Бога»[8] пафосные, но простенькие песенки. Привело это к тому, что мы с ним и двумя его герлами в следующем или том же году ездили куда-то опять в Прибалтику сначала на подпольный и тоже в лесах слет такой же протестантской секты, а потом «врубали» людей на улице в божественные мудрости некоего американского «отца Давида»[9]. Как тогда тюрьмы избежали, можно объяснить только чудом! Это было, наверное, в Эстонии, точно не помню.
Осенью 1984-го я познакомился с творческой компанией на даче в Лианозове, которая обсуждала создание своего творческого объединения. Тогда хоть это и была территория Москвы, но дачно-деревенская застройка там еще преобладала. Ребятки были молодые и энергичные. Часть из них притусовалась впоследствии к хиппи, как Артур Арыч (снят даже документальный фильм «Арыч» о его житье-бытье в Москве и на даче в Симеизе[10]; фамилия у него двойная, очень дикая: Церих-Глечян) и Женя Парадокс, а часть всегда просто участвовала в выставках и концертах, как Авенир Казанский (фамилия такая) с женой Надей, но не тусовалась в нашей среде постоянно и не болела хиппизмом. Я потом сдружился с Авениром, частенько приезжал к ним на «Ждановскую» (теперь «Выхино»), где собиралось иногда много молодежи. Еще позже мы у них собирались для чтения вслух Евангелия с Поней, Шурупом и еще с полудюжиной ребят, при этом Авенир, у которого «один глаз на вас, другой в Арзамас» (видимо, был вставной), хоть и затягивал какой-нибудь глас пятый или «Славу…», сам над нами подхихикивал. Зарабатывал он в церковном хоре и игрой на флейтах в разных группах неэлектронной музыки (возможно, именно он познакомил меня с группой «Деревянное колесо»), но был любителем сальных анекдотцев. Родом он был из Сибири, небольшого росточка и для важности носил академическую бородку с усами. Главной достопримечательностью их с Надей комнаты была клизма с длиннющим шлангом, которая почему-то висела прямо на стене. Надя хоть и уважала мужа, который был ее намного старше, но постоянно громко и матом, что тогда было редкостью у девушек, ругалась с ним. Еще минусом был огромнейший черный ньюфаундленд. Его редко расчесывали и не всегда вовремя выводили гулять. Про то, чтобы мыть псину, и речи не было, поэтому в квартире стоял тяжелый смрад. Однажды, когда хозяева вдруг срочно разбежались по делам, меня попросили выгулять пса. Надо сказать, что я собак никогда не выгуливал, а единственный пес, с которым я дружил в жизни к тому времени, был соседский Рекс, который свободно, без ошейника, разгуливал по всем купавинским дачам, где калитки были открыты, ожидая подачек и ласки. Этому я решил тоже дать свободно побегать и, когда вошел в пустынный по осени парк Кусково, просто спустил его с поводка. Молодое животное тут же резко рвануло, как ракета, вперед и через пять минут уже переплывало протоку очень изрезанного кусковского пруда, вокруг которого мне пришлось бегать два часа в надежде изловить зверюгу. Пес прекрасно наигрался и еле-еле дал себя посадить на поводок. Я и сам наполовину был мокр от того, что временами сползал в воду, и от брызг отряхивавшегося мастодонта.
До лета 1985 года мне казалось, что все было очень затаенно, никто особенно не вылезал ни в «Этажерку» (так мы называли булочную-кондитерскую с кафе на втором этаже) на улице Горького (теперешней Тверской), ни на Стрит (улица Горького), ни на Кировскую, и знакомств чисто хипповых было мало. Про «Гоголя´» (памятник Гоголю в начале Гоголевского бульвара) я не знал, но, кажется, именно в то время разгон повсюду был полнейший, и пипл отсиживался по домам. Через всякие художественные тусовки и студии я знал Анюту Зелененькую, которую мы рисовали вместе с Антоном Лайко и компанией человек в двадцать таких же бездарей, стремившихся поступить в Полиграфический институт, еще Гошу Квакера (Острецова), но они не очень мне симпатизировали, так что через них я никого не узнал, и в дальнейшем практически на наших тусовках и выставках они не бывали. Да и художники они были никакие. Квакер, по слухам, вообще принадлежал к домашним и очень изнеженным хиппи, предпочитая в своей квартире на «Белорусской» собирать интересных ему людей, преимущественно религиозного толка, сам при этом особо не загораясь их идеями. Собственно хиппари именно в художественной ипостаси в большинстве своем не проявили себя сильно, так же, впрочем, как в музыке и литературе. Одна Умка за всех до сих пор отдувается (шутка).
То есть большинство рок-музыкантов, отрастив волосы под хипповую моду, пели песенки и ревели гитарами в их вкусе, хотя… черт знает, все было перемешано! Кстати, было удивительно в середине или конце 90-х появление Чижа с чисто хипповым репертуаром, с быстро выходящими один за другим дисками, которое лично для меня стало событием, затмевавшим большинство русских групп и исполнителей своей искренностью, энергичностью, поэтичностью и собственно музыкальностью, притом что звучание было вневременным и в то же время современным, настоящим. Мне лично все время мешали фальшивость и натужное притворство даже в интонациях у «Машины времени», не говоря уже про полную скуку и маразм официальных советских исполнителей типа «Веселых ребят» и «Голубых гитар». С одной стороны, проявлялась неприятная подражательность, с другой – почти академическая скука и идеологическая мертвечина. Как говорят сейчас, «ни о чем». По радио «по заявкам слушателей» передавали годами одни и те же арии и песни одних и тех же исполнителей – Анны Герман с ее «Светит незнакомая звезда», Пугачевой с «Арлекино», Робертино Лоретти с «О соле мио» и арию Мистера Икс из оперетты. Душно и скучно… Так что выбора у нас не было.
В это время я пытался побольше открыть для себя новый мир и побольше узнать людей оттуда. Уж не помню, с кем еще я тогда познакомился, но точно, что контактов было немного, единомышленники находились трудно и на шею никто особо не бросался. Это зима – весна 1984–1985 годов.
В принципе можно было просто шляться по улицам и в метро с утра до ночи, заглядывая время от времени в места типа «Этажерки» или «Трубы» (подземный переход к «Пушкинской»; с начала 80-х так называли переход у «Тургеневской»), чтобы столкнуться с кем-то из тусовки или отдельно от всех существующим волосатым. Или даже не очень волосатым. Достаточно было увидеть у кого-то явно несовкового вида на руке фенечки – бисерные, кожаные или сплетенные из мулине браслетики, какие-нибудь необычные бусы, пацифистские значки, холщовую разукрашенную вышивкой сумку или джинсы в заплатках, обшитых цветными нитками, чтобы вскинуть два пальца в приветствии Victory, подойти и, используя сленг, убедиться в том, что человек наш. Самыми явными признаками были хайратники – ленточки вокруг головы, и ксивники, мешочки для документов на шее и специфические сумы. Это уже было безусловным доказательством системности, и если ты кого с ними видел или видели тебя, практически сближения было не избежать. То есть волосатыми иногда случались и какие-нибудь слесари с завода, никакого отношения не имевшие ни к Системе, ни к рок-музыке, а вот вторичные признаки оказывались более существенными, чем сам хайр. Кстати, и рок-опера такая была про хиппи в Америке – «Hair»[11].
Но была и обратная сторона, – если чувак был еще с недлинным хаерком, хоть и весь в феньках и прикиде соответствующем, он воспринимался всегда как «пионер» со стороны хайратых, то есть сама длина волос делала авторитет человеку, хотя в старину говаривали: «Волос долог, ум короток». Так нам вдогонку все бабки замечали.
Работа
Но мне было не совсем до шландранья, я еще принадлежал профессионально прежней жизни и к тому же, работая художником, хотел пойти учиться живописи в официальном учебном заведении. Для этого приходилось не только довольно много времени проводить на своей работе, которая к тому же располагалась чудовищно далеко от дома, но еще и ходить в рисовальные кружки.
С 1984 года, после прихода из армии, я работал на АЗЛК (Автомобильном заводе имени Ленинского комсомола) художником-оформителем (при цехе «Покраска-2»). Машины я не красил, а занимался наглядной агитацией, вернее, всякими поздравлениями и объявлениями. Туда меня устроил муж моей одноклассницы, который на заводе работал гонщиком и добирался на завод за 20 минут на своем «Москвиче». А зачем мне нужно было за скромную зарплату в 150 рублей мчаться полтора часа в один конец точно к восьми утра и полтора обратно, я сейчас не могу понять. Особенно угнетало то, что за десятиминутное опоздание у меня отбирали пропуск, как у тех, кто работал на конвейере, передавали профоргу и за пару-тройку таких ничего не значащих в моей работе опозданий лишали премии. Не значащих потому, что работы обычно в день хватало максимум на пару часов – плакатики поздравлений с днями рождения, новогодние и прочие праздничные листочки, таблички о технике безопасности и объявления профорга, которая сидела у меня за спиной в своем кабинете и которой и приносили мой пропуск. Обычно художники до обеда приходили в себя и дремали на рабочих местах, потом обедали и ходили друг к другу в гости в разные цеха пить чай и слушать сплетни вперемешку с гитарой. И только. Поспав еще после обеда, мы могли что-нибудь покрасить.
Работу подобную и лучшую можно было найти где угодно, и даже в двух шагах от собственного дома, как я потом многократно и обнаруживал (в своем же ЖЭКе, например), но за эти мучения я получил-таки от судьбы двойную компенсацию. Первая состояла в том, что в ДК АЗЛК в изостудии преподавал недоверчивый, неразговорчивый (с мальчиками), но выдающийся пейзажист Сухинин. А вторая в том, что стройуправление при АЗЛК, а точнее комитет комсомола заводской, переманило меня из цеха на свою стройку при практическом удвоении зарплаты. Я работал при комсомольцах в вагончике их штаба стройки на верхушке холма (как в известной песне Гребенщикова, о котором я узнал примерно в это же время), и один из секретарей, Воль (Владимир Суслов), оказался настолько симпатичным человеком, что не только порвал через некоторое время с комсомолом, но и стал инициатором первой большой тусни в пицундском третьем ущелье, которое он знал с давних времен и о котором речь впереди. В этом штабе стройки цехов для новой модели «Москвич-2141» у нас сложилась теплая компания с Волем и двумя симпатичными девушками-секретаршами, проходившими практику от института, так что мы все время на работе болтали и хохотали, а потом вместе гуляли. Это страшно задевало главу этого штаба, рослого костюмного карьериста, который был в одну из наших подруг влюблен. Но так как эта подруга на него почти не обращала внимания и предпочитала нашу демократическую компанию, он решил привязываться ко мне, некомсомольцу (я, придя из армии с рекомендациями для вступления в КПСС, даже не стал вставать на учет и выбыл из ВЛКСМ), думая, что я и есть разрушитель его счастья. Но привязываться не по моей антикомсомольскости, а по графику работы: стал стоять над самым обрывом холма и засекать мои опоздания по минутам, когда я от метро полтора километра доплетусь и поднимусь по крутой лестнице до штаба. При этом наглядная агитация у меня была в порядке, хотя нужными материалами для уличных стендов он меня не обеспечивал. А имевшиеся в моем распоряжении были никуда не годны – гуашь на клею размывало дождем, полиэтиленовая пленка раздувалась, рвалась и пропускала воду, а автомобильными нитролаками трудно было рисовать. В конце концов нужный плакат в пластиковой печати им удалось заказать через какое-то только созданное современное дизайнерское агентство, которых до этого в СССР не было. Весь дизайн создавался на самих производящих какую-то продукцию заводах и просто утверждался в министерствах. Дизайнерских школ тоже не существовало, но был факультет промышленной графики в Строгановке, куда я начал готовиться поступать в следующем году.
Неожиданно я опять избавился от строгого контроля режима, да и сама работа сменилась. Дело в том, что на вторую, параллельную с прежней цеховой работу в штабе комсомола на строительстве нового цеха АЗЛК меня устраивали в его же строительном управлении, которое тем не менее являлось другим юридическим лицом. Соответственно, руководство строительного управления сочло себя вправе меня у комсомольцев отнять и оставить у себя. И когда я в очередной раз пришел к ним за второй зарплатой (первую мне продолжали платить в цехе, хотя я там больше не появлялся; так выходили из положения из-за дефицита художников-оформителей), замначальника управления Неклюдов выловил меня и препроводил в узкий отдельный кабинет с длинным столом, где и предложил работать, забыв про комсомольцев. Я с радостью согласился, тем более что и девчонки из-за окончания учебной практики, и Воль по испарении комсомольского энтузиазма увольнялись со стройки. За неделю-полторы я для строительного управления переделал все строительное и поздравительное, что у них накопилось, и стал сначала меньше проводить времени на работе каждый день, а потом и вообще являлся на полчаса раза два в неделю. Изредка спохватывался то штаб комсомола, то цех, но я всегда отделывался наглым враньем, что вчера был в цеху, а в цеху говорил, что в управлении, а комсомольцев я просто не брал во внимание. Ни те, ни другие, ни третьи не имели приоритета на меня, поэтому гулять получалось по четыре дня в неделю и более. Да и что делать, если самой работы – агиток и плакатов – почти не было…
Флэт у меня дома
С весны мои родители-пенсионеры уезжали на дачу в Купавну, оставаясь там до глубокой осени, и мало-помалу у меня в квартире стало собираться и задерживаться на ночи и на недели некоторое сменяемое сообщество. Сменяемое потому, что я никогда не знал, кто у меня останется из тех, кто вчера ночевал, или кого нового приведут. Я сам никогда к тому времени на так называемых флэтах никогда не был, кроме рижских, и порядки устанавливались сами собой тем более естественно, что в целом никто никого ничем не напрягал. Ну и моя армейская привычка к порядку способствовала. Не помню, откуда брались еда, чай и все прочее, но, кажется, никто особо этим не заморачивался. Главное было общение, новые знакомства, музон и вообще драйв. Между прочим, временами происходили идеологические диспуты. Самый яркий и значительный для всего нашего времени был у меня в присутствии Пони между Володей Дзен-Баптистом (Теплышевым), Женей Парадоксом и Геной Саблиным. Парадокс был подкованным безбожником, Баптист, вопреки своему прозвищу, тянул на мистический Восток, а Гена твердо держался «отца Давида» и его примитивных поучений на христианской основе. Спор был интеллигентным, мирным, никто особо никого не прерывал, все уважали оппонентов, морду не били и мерялись только интеллектуальным багажом. Бедный Женя был разбит по всем позициям (атеизм уже был не в моде), но, не признав поражения, был страшно доволен возможностью блеснуть недюжинной эрудицией перед старшими товарищами. Ему тогда было лет 19, мне, Саблину и Поне года 22–24, а Баптисту лет 35, при этом его стаж «ходок», вернее тусовок, начинался с самого начала движения, с 1968 года… Помню, что присутствовал еще поэт Влад, очень похожий на молодого Бельмондо, который всех мирил и все порывался читать свои длинные восторженные стихи. Он вообще был самым восторженным человеком, которого я когда-либо встречал: буквально влюблялся в каждого второго, мужчину или женщину, и посвящал им стихи. Однако и в его жизни случилась роковая женщина, которая его настолько измучила и выжала, что его восторженность и искрящийся мистицизм как-то постепенно улетучились, превратив его в мрачноватого тусклого воздыхателя. Влад споткнулся на девочке по прозвищу Собачья Мама (была еще Мама Кошек), кажется, так ее звали.
Ира Фри
Герла была небольшого роста, но хорошо сложена, со славянским румяным лицом и длиннющими, чуть не до колен русыми волосами; у нее в квартире жило несколько собак, с которыми, видимо, ленились гулять, отчего в квартире стоял тошнотворный запах собачьих испражнений…
У меня бывали и зависали Ира Фри (тертая наркоманка, которой к тому же везло на автокатастрофы во время автостопа: раз семь машины с ней переворачивались, в том числе дальнобойщиков), потрясающий джазовый музыкант Миша Артымон, Поня с очередной подругой (и гитарой), студент-кинооператор Леша Фокс, который так ничего и не заснял из нашей жизни, еще какие-то девочки и мальчики с Рязанского проспекта, у которых там сложилось очень тесное сообщество, еще один хороший тишайший провинциальный поэт. Была такая же тусня на Речном вокзале, откуда ко мне беспрерывно приезжали какие-то девицы совершенно несистемного вида, сидели по день-два, не обращая на меня внимания, и без всяких прощаний исчезали. Те же, кто задерживался, частенько выходили аскать к остановке на Профсоюзной, представляясь заблудившимися или разорившимися художниками из Эстонии. Какие-то копейки, а иногда и рубли собирали. По ночам к той же остановке выходили попрошайничать сигареты или, если уже никого не было, поискать бычки на асфальте.
Немного позже неделю пожил у меня Сольми и очень красиво расписал мне стенку на кухне, с моим портретом (потом варварски мною закрашенную из-за желания разменять квартиру с родителями).
В целом тусовка налаживалась, порой даже слишком. Помню, что, выйдя с кухни помыться минут на пятнадцать и возвратившись обратно, я был поражен тем, что за столом сидел другой пипл, причем я никого не знал, и так увлеченно беседовали, не замечая меня, как будто они тут очень давно, а я просто сосед какой-нибудь зашел на огонек…
Была пара ночей, когда у меня оставались Пахом с Пал Палычем, и мы горланили народные песни, сверяясь с песенниками, но изменив мелодии на рок-н-ролльный или блюзовый манер, стучали и гремели всем что ни попадя, и я удивляюсь до сих пор, как соседи снизу не вызвали наряд милиции.
Где-то в то же время от рязанской тусовки мне перепала очень небольшого росточка, но отлично сложенная подружка, Люба. Мы с ней проходили в метро на один пятак, так как она висела у меня на шее и обнимала ногами, как ребенок в «кенгуру» (которые, к слову, тогда еще не существовали в нашем быту, первое такое нам прислала из Америки Нина Коваленко, кажется). Не весила ничего. Но ревнивая была до обмороков. Раз меня предупредила уже после разрыва надоевших мне отношений, что за мной ночью должны прийти. Папаня у нее в органах служил. Я тогда смотался ночевать за две остановки к Жене Беляевской, хотя она жила уже в Теплом Стане с папой.
Началось с Любой все с игры в подушки, которые затеяла шумнейшая киевская пятнадцатилетняя Инга, кровь с молоком; ей по развитым формам и напористости никто не давал ее возраста. Непонятно было, как эту расфенькованную герлу отпустили и не хватились родители, так как она месяцами ездила по всей стране и зависала у кого попало. Но на ее призывно торчащую могучую грудь никто не смел реагировать, так как возраст был все же малолетний и загреметь при ее обидчивости и скандальности можно было основательно. Как у меня Инга с Любашей оказались (возможно, отбились от какой-то компании, которая уехала, а их забыла), я не помню. Впрочем, то же можно сказать про многих, кто у меня зависал тогда…
Света Каганова. Мой рисунок
Последний этап работы на АЗЛК
В общем, в свое стройуправление я почти перестал ходить, наведывался только от силы раз в неделю по привычке. Режима там никакого не было, в отличие от завода, да и самой работы тоже, но замначальника Неклюдов все равно меня страшно материл каждый раз при встрече, при этом регулярно выписывая полную зарплату. В цехе обязаны были платить другую часть зарплаты, не имея понятия, где и чем я реально занимаюсь. Так что я был на тот момент вполне состоятельным человеком с зарплатой (ни за что) в 250 рублей. Эта зарплата должна была стать решающим фактором для принятия меня в женихи родителями жгучей красавицы Светы Кагановой из Московского финансового института, портрет которой мы рисовали у Клары Голицыной под присмотром грозного живого орла на балконе. Мы – это сама Клара, я с Квакером (Гошей Острецовым, знаменитым одноклассником ныне не менее знаменитого немецкого писателя Владимира Каминера), Сашей Чижовым (милейшим поэтом и почеркушечным таким тоже милым художником) и еще одним большим добродушным человеком с волнистым светлым хайром, но совершенно несистемным, Андреем Рачиновым. Художники они все были так себе, впрочем, хороший портрет девушки с опущенными глазами и густейшими черными волосами было действительно нарисовать непросто. Происходило позирование в Клариной однушке на Юго-Западной. Клара так и сказала: «Я тебе, Виталий, красавицу приведу рисоваться». Когда закончили портрет, мы переместились все с моделью на кухню, и там у меня прорвалось красноречие, и я, стараясь понравиться Свете, стал рассказывать всякие свои приключения, особенно про поездку на теплоходе по Черному морю, знакомство с интересными людьми и особенно с бывшими фрейлинами императрицы в Севастополе. Я поехал ее провожать, и после этого мы стали с ней встречаться, но я все испортил… Женихом я так и не стал и опять воспарил в свободный полет, как птица, вырвавшаяся из подготовленных силков. Если бы попался тогда в клетку, ничего бы из того, что случилось со мной впоследствии, не произошло и повода писать эту забавную книжицу не было…
В мае меня замучила совесть, и я решил расписать в помещении стройуправления задник актового зала фреской с какой-нибудь строительной тематикой, чтобы как-то компенсировать свое безделье. Опыта фресковой живописи у меня не было, но я смело взялся за роспись по принципу «и так сойдет». Взял за основу незамысловатую картину стройки из журнала «Художник» с кранами, несколькими рабочими в касках, строительной техникой и уходящей перспективой с какими-то строениями вдали. Предварительный эскиз был очень немудрящий и непривлекательный. Тут же наметал композицию на стене и понял, что особо тут и не нужно вылеонардоваться. Но необходимо было хотя бы купить на казенные деньги материалы. Красок в салоне на «Октябрьской» оказалось только шесть разных цветов, причем очень тусклых, плохого качества и не смешиваемых почти между собой, в литровых банках, так что пришлось сильно помучиться, а заодно и прочесть, чтобы работа не казалась слишком быстротекущей, «Тихий Дон», причем у меня осталось впечатление полной антисоветскости этого гениального романа.
Вообще, к неприятию режима я был готов давно, еще лет с тринадцати, имея ежедневные контакты с семьей из ГДР и их соседями из очень культурных, богатых и выездных семей, а также с одним другом с дачи, у которого папа был референтом министра и который ничего прямо не утверждал, а просто рассказывал всякие интересные вещи из западной жизни и задавал провокационные вопросы, как я к тому или иному явлению отношусь. Но и сама обыденность окружавшей меня жизни, где задавали тон крикастые ублюдочные продавщицы в магазинах, обязаловка и показуха в идеологическом плане, дурацкие лозунги повсюду, которыми никто всерьез не заморачивался, даже карьеристы и кагэбэшники, не вызывала симпатии к этому туповатому строю. И я начинал подумывать, мечтать о том, чтобы уехать из СССР, повидать нормальные страны и нормальных людей, но никогда не изучал, что же там такого в этих странах особенного и чем они в деталях отличаются от нашей. Понятия нормальности и правильности в первую очередь появлялись от антагонизма с идиотизмами совка, а подкреплялись всякими фактами из дореволюционной жизни, которая, ясное дело, тоже была далека от идеала, но, по крайней мере, имела много естественных и рациональных начал, которые были выкорчеваны большевиками «до основанья», а вот «затем», нам всем казалось, у них не получилось. Смех над ними стоял везде с конца 70-х.