bannerbanner
Птаха
Птаха

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Евгения Мулева

Птаха

Птаха

Раз


Окна открылись вниз


Твой сталью купленный трон

Весь из речного песка.

Мой неоконченный сон,

Что напела река,

Что напела легка.

Вот, мой милый рука —

Берись!

Твой затянулся полёт,

Этот облачный свод,

Что клеть, что жизнь.


Там в золотистой пыли

В перекрестие ветвей

Дети старой земли

Слуги вьюг и камней

Сторожат небеса.

Их зелёным глаза

Точно хвоя и мхи

Лихи

Горят.

Но важней во сто крат,

Что у запертых врат

Твой сталью купленный трон

В перекрестие крон

Из златого песка

Обнимает река,

Обнимает легка!

[Диана]


Небо пахнет карандашным грифелем, графитной стружкой на канцелярском лезвии, оно ветер и дождь, гроза непролитая, растяжки проводов: от дома к дому болтаются чёрные, из дома в дом тянутся длинные. Под одеялом небо отливает пурпуром, теплом и нежностью. Из коридора слышатся лёгкие шаги. Мне тепло и бестолково, я молчу, и время истончается, утром оно особенно зыбкое. Шагов не слышно. Знаю, Ася застыла у двери. Знаю, на ней зелёный халат – противовес моему нежному пурпуру. Бледно лазоревые волосы схвачены в тонкую косу. Не заходи. Не буди. Только одиннадцать. Рано ещё.

– Спишь?

Её голос – сиреневый шелест, ветер за окнами. Как на такой отвечать? Как не ответить?

С кухни, чувствую, тянет ванилью и дымом, чугунным жаром, балконной сыростью. Если признаюсь – придётся идти туда. Вставать и идти.

– Нет, – шепчу, чтобы не показаться грубой. Прячу губы в подушку. – Не сплю.

Я под одеялом, знаешь тут мягко, будто и мира нет за кромкой постельной, нет его, не найти, и меня не найдут. А знаешь? Знаешь, мне горы снились, белые такие, ледяные облака, холодные реки. Мне бы туда, мне бы к ним, на поляну розовую от иван-чая, мне бы в духмяный июльский день. Но за окнами, вижу, хмарится нечто грузное и дождливое, ну совсем не Домбай и ничуть не июль.

Ася теребит кончик лазоревой косы, сверху корни отросли – стали тёмные, как мои, сам кончик тоненький.

– Я оладушки испекла, – она улыбается, – с ягодами. Вставай.

И я встаю, поднимаюсь тяжелая, сонная. Ася смотрит вскользь, уже не смотрит.

День клубился за окнами:

крылья серые, быстрые,

непрожитый, но сотканный

чудесами да мыслями.


День стучался непрошеный:

«выпьем чаю с грозой?

по полянам некошеным

пробежимся. Окрой!


Я наполню туманами,

васильками поля,

и степными тюльпанами

заалеет земля.


Ты послушай, как шепчутся

молодые дубы,

а в цветах белых теплится

огонёк ворожбы».


Но ему не отвечу я,

отвернусь от окна.

До ненастного вечера

лучше буду одна.


Что мне свет алебастровый,

не меня он зовёт?

Это шорохи праздные,

тёмный облачный свод,


захвативший в объятия

васильки и поля,

мерит белое платье

со времён декабря,


рассыпает непрошеный

мокрый сумрак да снег.

По полянам некошеным

не случившийся бег.


День клубился за стенами,

призывая ветра.

Мы забытые пленные

это просто игра.


Я бреду по квартире нечёсаная, из окон дует, из групповых чатиков приносятся сладостные сообщения, о том, что пары не будет и следующей тоже не будет. Если бы не карантин, сегодня была бы живопись. Я бы бежала через гаражи с планшетом и тяжёлым рюкзаком. Надела бы что-то немаркое, потому что не умею аккуратно и, по сути, плевать уже. Сегодня был бы хороший день, только живопись и две пары педагогики.

Асина псина лезет под ноги, вьётся тявкает, я стою, прижавшись лопатками к мягкому и прохладному дверному дермантину.

– Ася, забери его!

Ася на кухне, в кухне два стула, древняя печка, мойка и всё. Собака…

– Арчи, ко мне!

Арчи виляет тонким хвостом, он мог бы быть чихуахуа, но родился бобиком, полукровка за три тысячи.

– Арчи, – возмущается Ася, и он, наконец, сваливает.

И мне, мне пора! Торжественный выход, приличные джинсы, чистая майка – мусор иду выносить. Можно без маски, слететь по ступенькам, выбросить и снова в подъезд, будто спасение в этом. Нет в том спасения, но мы послушные, дома сидим.

[Артур]

Я проваливался в чужой диван в чужой квартире, и темнота танцевала, меняла очертания вещей. Я ненавидел это чувство с самого детства, оно приходило нежданно, перед сном. Мои руки разбухали, как картонные коробки под водой, между пальцами зудело, сами пальцы тяжелели, готовы схлопнуть мир. Главное тут не за что держаться: предметы тоже могут вырасти и разорвать сухожилия между большим и указательным. Главное не закрывать глаза, не утыкаться носом в подушку, где тепло и сонно.

Надо считать. Один.

Если долго-долго сидеть на одном месте, так что бы молча без дела, без движения, то, знаете, цветы на обоях начнут двигаться, тени станут жирней и гуще, а другую комнату непременно заполнят демоны. Эти глупости я давно выучил. Не сиди, двигайся, смотри в окна, на экраны смотри, там спасение, там другие миры быстрые, сорные.

Я хотел было свернуть вкладку, но отчего-то не смог. В голове гудело. Свернуть хотелось… Хотелось… Выйти из этой комнаты, из квартиры и города, в котором меня так бестолково заперли ни люди, ни боги – эпидемия. Хотя и люди. Люди тоже. У въездов в город дежурят машины с мигалками: без пропуска хер тебе, а не домой. Дома сейчас холодно. Мама присыла фотки снега, я тоже кидал в ответ. Почему в апреле в южном городе, когда всё уже расцвело: и тюльпаны, и вишни, вдруг снег? Из чата прилетают синие, красные, хлюпкие капельки-уведомления. Я схожу с ума медленно, а может уже сошёл. Люди теперь просто слова. Я теперь только слово, преломленное паршивым сигналом. Мобильный интернет здесь почти не ловит. Вайфая у бабки Влада не было. У бабки Влада три телевизора, толстенных, ламповые. Целых три, и три не работают.

Я рухнул на диван. Диван разложен и не собирается. Я рухнул и под поясницей, где соединяются две половинки дивана, жесткая впадина, хрустнуло, чавкнуло. Но это диван. Спина моя ноет и хочет домой. Я пробовал спать на полу, но в квартире ко всему прочему холодно – всюду дует и сквозит.

Я не могу работать, но чем ещё тут заниматься?

Я снова сел. Подтянул к себе макбук. Какая глупость макбук в этом музее советских ковров! Нужно закончить, но я не закончу. Не сегодня.

Люди боятся безумия, будто им можно заразиться, как гриппом. Нет. Я надумал. Я не безумен. Я знаю. Нет. Не безумен. Мне просто страшно, мне одиноко в чужом городе, в чужой квартире, на чужом диване. За стенкой сериал, который я смотрел, который все смотрели. Слышно. Громко. Звуки ползут прямо из розетки. Я не сразу сообразил, что её можно чем-нибудь заткнуть. Можно – хорошая новость. Плохая – не сильно то помогает. Контекстная реклама в инстаграме1 посоветовала сервис психотерапии. Я бы и сам мог его кому-нибудь посоветовать. Некому.

Когда все только завертелось, я, кажется, был пьян, читал статью и думал, что именно мне так не нравится в авторе то ли снобство, то ли переизбыток страдательного залога, будто он сам заложил себя этими нескончаемыми абзацами. Посмеялся чуть-чуть, вышел из номера. В Домбае снег, всё белое-белое – настоящее. Дома-то и зимы почти не было, какое-то нескончаемое сопливое варево: наметёт и растает, дороги мокрые, кругом болото. Был парк, а стало… Хоть в марте зимой подышу. Я нацепил шапку и бесполезные лыжные перчатки и, помню, да, нога ныла, походкой старика отправился к канаткам. Мне было хорошо. Мне давно так не было. Я выпал из жизни в начале октября. Сука. В жопу аварию. Всё мусолю её с какой-то садисткой радостью. На хер. Из Домбая я выехал двенадцатого, в четверг. Каникулы, чтоб их, всеобщие объявили тридцатого. Я уже обвыкся в бабушкиной квартире, все местные красоты осмотрел. Остался Тамбукан и шкафы. «Ну, ещё дня три, может, пять и домой», – думал я. «Масочку надевайте», – сказали в магните. Я надел и оп.

Вместо работы я открыл файл с ролевой. Точнее с тем, что должно было стать постами к моей новой текстовой ролевой, если бы меня не унесло, а меня унесло.

В далеком северном царстве у самого края земли стоит непреступная крепость, ревёт ледяной океан. И ходят по крепости бури, одетые в пёстрые платья, а правит над ними ведунья и очи её изумрудны, а косы до самой земли; и носит она оперение изменчивой северной птицы, и шепчет она заклинанья и слушает небо её.

По крепкой восточной дороге неслись белогривые кони: семь всадников – князя дружина да юркий заморский певец. Отец провожал нас в дорогу, отец подыскал мне невесту. Скакали без устали кони, три ночи в пути и три дня.

Я открыл и закрыл. Это я точно никому не скину. Надо считать. Один. Мне кажется, я не пишу, а тупо схожу с ума. Тот мир видится мне живее этого.

Нужно включить лампу и хоть немного поработать. Я встал. В спине хрустнуло. Теперь точно в спине. Нога ныла. Я потянулся к выключателю. Я не успел понять нажал я или нет.

Бахнуло. В квартире отключился свет.

[Князь]


Мне было шестнадцать, как помню. Отец доверил мне вести отряд. Мы взяли город. Двадцать семь человек погибло. Двадцать семь его верных воинов. Осада была недолгой, город сдался к утру.

Три дня мы пировали. Над белыми воротами взгромоздили наше алое знамя, алое с золотым. То была не война, а игра. Меня посвящали в мужчины. Меня посвятили. Мне выдали девку, а я не знал, что с ней делать. Я отдал ей одеяло, а сам пошёл в город. Какая злая сила вела меня?

Меня, ещё мальчишку, тянуло по этим белым улицам, нынче красным, залитым до краев, до крыш, до круглых маковок церквей зловещим лунным сиянием. Я шёл, точно верил, вот-вот встречу. Судьбу мою встречу… Луна стояла красная. Мёртвая пора. «Мёртвая», – прошептал я. Мёртвая. Мне было страшно, мне не должно быть страшно. Никогда. Я будущий князь. Точно следуя моему велению, луну укрыли тучи. В белом городе стало ещё холодней. Я поспешил обратно в терем. Утром по отцову наказу я должен был отобрать пятерых дружинников и отправиться на прием к Горскому владыке, он был вассалом моего отца, моим подданым, у него была дочь моих лет – моя нареченная. Выходило красиво.

Мы отобрали дары – золото побежденного города; оседлали коней, коней побеждённого города. Я чувствовал, что ещё пьян, чувствовал, кровь мою княжью подменило свечение мертвецкой алой луны. Я пьян. Пьян и только. С нами увязался певец, юркий мужичонка в пёстром заморском платье, надушенный хуже бабы. Он выпросил лошадь. Я дал добро. Мне казалось тогда, что взять с собой менестреля хорошая мысль. Во мне говорило тщеславие. Я хотел, чтобы мои первые подвиги были воспеты. Я хотел стать великим. Я хотел быть как отец, я хотел превзойти его и всех прошлых князей. Мне было шестнадцать. Будто это хоть что-нибудь значит! Будто оправдывает меня.

Погода стояла славная. Середина осени. Воздух был прозрачен и светел. Путь наш лежал к устью реки Мирной. Дороги в краю белого города были хорошие. Одно удовольствие по таким скакать. Я ехал первым, я ведь князев сын. К вечеру мы встали у границы леса.

«Привал?» – спросил Сохрен. Он выглядел довольным точно сытый пёс. Сорхен лучшим отцовский дружинник и мой наставник. Я согласился: «Привал!». Мы отужинали. Менестрель жался к огню и ко мне поближе, всё выпрашивал подробности о моих «подвигах». Мои люди смеялись, после легкого вина, подогретого в походном котелке, они сделались охочи до сплетен и песен. Я слышал белый город. Я закрывал глаза и в треске костра мне слышались стоны белого города. Я всполошил всех с рассветом. Я больше не был пьян и был похож на согнанную с места птицу: растрепанный, резкий, молчаливый. Менестрель пристроился подле моего коня и всё дорогу что-то намурлыкивал. И, мне казалось, эта пытка будет длиться до самого Ровара.

Сначала пропала река. Мы ехали вдоль реки, всё это время я слышал её тихий плеск, я видел серебряные отблески среди деревьев. Я помнил, к обеду покажется мост. Река пропала, а вслед за ней и верстовые столбы. Сорхен долго вглядывался в лесную глубь, пытался угадать дорогу. Дороги не было, а та, по которой мы шли, казалось, существовала лишь под ногами наших лошадей. Я отправил быстроного Валирика поискать потерянную развилку. Он явился через четверть часа, весь ободранный и в мыле. «Дороги нет, княжич! – сказали мне. – Заросла». Люди принялись молиться.

Чем дальше мы забирались в лес, тем странней мир кругом делался: небо затянули лиловые сумерки, под копытами коней плясали тени, а из чащи слышалось гортанное пение, рычанье да блеяние. Мы заблудились, свернули с людских дорог. Само время здесь было иным. Заиндевелые синие ветви клонились к лицам, цеплялась за плащи. Кони ступали медленно с опаской. Дружинники умокли. Я должен стать им предводителем: как отец вести через ночь и туман. У меня его кровь, его власть, его сила. Да только лес стоит сплошной чёрной стеной и оробели боевые кони.

«Кто вторгается в наши владенья?!» – каркали чёрные птицы. Они не пугали, они смеялись.

Я не видел остальных дружинников только Гориха и Сорхена, и коня менестрелевого. Чья-то спина мелькнула между ёлок. Я слышал вой: возможно, волки, возможно близко. Я стиснул пальцы на рукояти. Я не успею. Сорхен встал рядом. Он клялся моей матери, он клялся отцу.

Я слышал голос и думал, что брежу, а может, свихнулся после недавнего боя, после крови на площадях белого города. И нет на самом деле ни этого леса, ни этого страха. Мои люди, всего двое, из всего отряда их осталось только двое! Мои люди рядом стоят и кажется, тоже слышат. А ещё я слышал, что меня зовут, слышал, как дохнуло холодом. Взвился ветер, на нас ураганом осыпались листья. Сохрен взмахнул мечом, и я тоже взмахнул, перерубая ветер. Кажется, кто-то назвал моё имя. Кажется, кто-то тянул меня в чащу, ещё дальше, ещё глубже. Горих остервенело махал мечом, сражаясь с темнотой. Он видел, он видел что-то, чего не было и быть не могло. И я едва держался на ногах, я онемел от страха. Я не понимал, почему, почему, почему, почему это всё происходит. Был лес. Был день. Мы ехали встречать мою невесту.

И снова голос, и снова кто-то вторит моё имя. «Беги, – тяжелая рука Сорхена упала мне на плечо, – беги отсюда!» – рявкнул он. И я пустился со всех ног неведомо куда, и ветки били меня по ногам, по рукам, за шиворот затекали холодные капли. И злобный голос не затихал. Я понимал, я понимал, что бросил своих людей, что… Что-то страшное накинулось на меня, я выставил меч, но золотые когти рассекли мне лоб, и теплая кровь потекла по щеке. Тварь зарычала, а я не мог замахнуться, я ткнул её наугад, и меч прошёл через что-то мягкое. Воздух стал горячим и едким. Я все ещё не видел тварь, но золотой вспышкой перед моим лицом клацнули зубы, клацнули, но я провернул меч, рванул его на себе, и снова ударил. И снова запахло дрянным и едким. Я выдернул меч, выдернул из ничего, из ниоткуда. Выдернул и побежал. Кажется, я видел свет. Кажется, над головой мерцали звёзды. Кажется, я свихнулся. Кажется, я услышал голос.

«Помогите», – прошептал я.

«Сорхен! – закричал я. – Горих».

Лес кончился. Я очутился где-то, где было так же темно, но просторно. Я мог быть одновременно и под землёй, и на озёрном дне, я мог быть в поле и во дворце. Я не понимал, где верх, где низ. И только чувствовал, что рядом, очень близко, почти что у моей окровавленной щеки светятся звёзды. Казалось, я мог потрогать, я могу упасть в это холодное серебряное свечение.

«Сорхен, – прошептал я, – Горих». Я не чувствовал силы в ногах, я падал. Я стоял, но падал, куда-то вглубь, куда-то вверх. Я потерял моих людей, я потерялся сам.

Всё кругом походило на сон. На очень дурной невозможный сон. Такие порой прилипали ко мне и не выпускали, истязали. Матушка тогда приходила ко мне. Матушка гладила меня по голове и шептала: «Куда ночь туда и сон. Куда ночь туда и сон. Куда ночь». И сны подчинялись.

Куда ночь…

Что-то светлое мелькнуло вдалеке.

Куда ночь.

На человеческий силуэт похоже.

Куда ночь…

Нужно иди. Я княжич в конце концов! Но тьма так плотно обступила меня, что я не мог пошевелиться. Куда ночь…

Ночь. Распустились звёзды, в холодном тугом тумане. Не ходи за мной, мальчик. Я тоже, наверное, ночь. По венам ручьи и реки: плеск и шепот, треск стрекоз и думы камыша. В глазах – лес, мох на коре прорастает, нежатся мёртвые листья, живые травинки цветут. Рассыпаны в росе да инеи пролески, фиалки, баранчики. Что тебе мой мальчик слышится? Ты не слушай, мальчик, – иди. В конце каждого тёмного леса всегда бывают сокровища. У избушки трухлявой, у змея трехглавого. Ты не бойся, ночи, ночь в том лесу длинная, ночь в том лесу всегда.

Я сделал шаг, и под ногами хрустнула ветка. И я услышал птичий клёкот. И лес стал лесом. И я упал, и я смотрел как ко мне подлетают птицы, как садятся на мох подле меня. Смотрел, а птицы становились людьми.

[Диана]


– Твою мать! – Я осторожно ткнула пальцем обои около потемневшей розетки. Испуганная Ася держала в руке затихший фен, точно дохлую змею держала. Воняло палёной резиной. Розетка оплавилась, фен, кажется, нет или да? – Пробки выбило, – заключила я.

– Он… это…

– Пошли к щитку.

Ходить к щитку, вообще-то, нельзя. Именно поэтому хозяйка квартиры рассказала нам как, что и куда там нельзя.

– А фен?

– Сейчас пробки проверю, и будем фен мучить.

Я выскользнула обратно на лестничную клетку, теперь кроме всего прочего здесь попахивало жжённым кофе. Щиток топорщился ржавыми голубыми створками, заговорщицки подмигивал отогнутыми чёрными щелками. «Не влезай, – приглашал щиток, – убьёт!».

– Ну чё там?

Ничё. Не слышно меня через коридор и комнату. Но вот в прихожей моргнул и зажегся свет. Хорошо. Значит, действительно, пробки выбило. Я хлопнула створкой, я закрыла дверь. На кухне светло и в ванной, и в комнате.

– Ну что там? – Ася опасливо осматривала фен. – У него, кажется… Посмотри ты.

– Ага. – Я забрала у Аси фен. Лицо её тут же разгладилось. Теперь дохлая змея с тремя режимами сушки у меня. Фен почти не вонял, у фена втыкалка потемнела. – Можно вилку поменять, – предложила я.

– Сможешь?

Понятия не имею.

– Мастер Диана к вашим услугам. И розетку надо новую. – И вина мне. – Я в магазин. Нам что-нибудь ещё?..

– Муки и моркови.

– Хорошо.

Два раза за день из дома выйду, поразительно.

[Князь]


– Не бойся, княжич, всё пройдет. И рана твоя пустяк. Посмотри на меня, – приказала птаха, голос у неё человечий, девчоночий голос, будто ей лет восемь, ну может одиннадцать. Совсем ребёнок. Взмахнула рукой: мне стало жарко и темно, ничего-ничего не видно ни здоровым глазом, ни больным. – Терпи, – шепчет-щебечет. – Терпи!

– Жжется, птаха…

– Ты князь или кто? – глумится третий голос.

– Князь, – цежу болезненно, самому и мерзко, и смешно. Девчонка глядит жёстко, руки маленькие стягивают рану. Не боится крови, чужаков не боится.

– Сейчас полегче будет.

Она наклоняется близко-близко, её косы падают мне рубашку, холодные. Я не чувствую её тепла, только запах, острый лесной и терпкий. Она шепчет что-то неразличимо. Всю моё тело охватывает жар, будто раскалённую железку в нутро сунули. Но я княжич и я терплю. Я выдержу. За окнами вьюга, за окнами мир полнится трескучим холодом, где-то близко бушуют море. Я чувствую себя железом в кузне: нагрели и сразу в лёд. И страшно так, что ни сказать, ни двинуться. Я отворачиваюсь от окна, мне кажется, что, если долго вглядываться в бурю – она явится за мной. Я смотрю на птаху, и боль стихает.

– Вот так, княжич. Вот так. – Птаха отстраняется. – Ты смелый. – Она тянется к моему лицу, смахивает волосы, и зуд под правым глазом унимается. Холодными пальцами касается ссадин – те пропадают. И я говорю то, что никому бы не сказал.

– Мне страшно птаха.

Она как-то дёргано пятится. Качаются длинные косы и жемчужное очелье. Жемчуг маленький кривой – речной, не океанский. Сейчас она больше похожа на воробушка.

– Это только подтверждает мои слова, – говорит, но голос не девчачий. – Твои люди, – Она отходит, и я могу получше рассмотреть её мудрёное одеяние: то ли платье, то ли рубаха длинная, широкое, что три таких же девочки в нём уместиться могли бы, из крашенной шерсти тонкой, но крепкой, расшито золотыми нитками, по подолу бахрома, и всё под цвет её волос и птичьих крыльев.

Кто ж мне поверит то, что девочку-птаху видел, что в дворец колдовской угодил? Боженька, что отцу скажу? Как смерть дружинников ему объясню?

– Многие ваши выбирают смерть. Смерть, она проще, – она улыбается странно и жутко. – Вы, люди, её знаете. Так зачем новому верить, незнакомому, непривычному?

– Не каждый день, знаешь ли, девчонки птицами обращаются!

– Не каждый день дураки в заповедную чащу забираются!

– Птаха, я… не хочу грубить тебе. Ты спасла меня.

– И что надо сказать?

– Благодарю тебя.

– Больше в чащу не полезу, вот что надо было. Но и это сойдёт. Жди, человек. Как пробьёт полночь, моя госпожа примет тебе.

– Но…

– Я отведу тебя к Лэе, а сёстры позаботятся о твоих людях.

– Много… Боги! Сколько… Сколько выжило?

– Трое и ты. После будешь горевать. После, княжич. Сейчас нужно выстоять. Шш, – она наклонилась ко мне и поцеловала в лоб, и мне тепло-тепло сделалось. – Лэя хочет говорить с тобой.

[Диана]


Я шла и шла, а день становились всё белей и гуще. Дома горбились, заслоняя небо, мёртвые пятиэтажные цитадели. Старые шелковицы тихонечко постанывали. Дорожка петляла, то обрывалась, то вновь вырастала, изрытая песочными канавами с торчащими новехонькими трубами, которые кинули, но не засыпали, лужами, снежинками, лужами… В весенней куртке было зябко, ветер ревел и кусался, дёргал волосы, стягивал шарф. Из-за снега, из-за разметавших прядей я видела только ботинки, мокрые джинсы над ними и мокрый асфальт под. Ближайшей Пятёрочкой сегодня не обойтись, надо топать дальше через две остановки туда, где под крылом большого супермаркета примостился частный хозяйственный, лишь бы он был открыт.

Я параноидально сунула руку в холщовую сумку, уже в третий раз, в ней, кстати, официально «нет ничего кроме любви», в кошельке незабытом, нет, незабытом! тоже, денег в особенности недостаёт. В колбасном проходе толпились грузные тётки в тёмных очках, самошитых масках, садовых перчатках. Тётки щупали сосиски, упаковку за упаковкой, нюхали, тыкали, гладили. Минуя тёток, я нырнула в алкоголь. Я не пила уже месяца два, как Ася призналась. Пивные очереди лукаво посматривали: «у нас тут акции – купи две и третью тоже купи». По соседству дремало шампанское. Ася обещала купить мне, когда картину продам, или комикс просмотры наберёт, или группа подписчиков – никогда, в общем. Просто так шампанское, даже карамельное, даже по акции, не пьют. Алкашка закончилась, меня вынесло в хлеб. В деревянных загончиках одиноко длинели бутафорские багеты, круглился голый раздан, бухчал на весь свет черныш-бородинский. Пахло мерзковато, то близилась рыба. Мне же нужен корм, курица и что-то сладкое, три помидора и капуста, и антисептик, которого нет. В пустой корзинке перекатывались три черные ручки, один чёрный маркер, одно жёлтое мыло. За плечом в сумке прячется новая розетка белая, как небо сегодня, как маски, надеюсь, с ней на кассе не выгонят. Чек я, конечно, забыла.

Я вернулась к мылу и порошкам, побродила между бритвами и шампунями и, не глядя сунула в корзину краску, едва ли мой прежний цвет, но лучшего здесь не найти. Дешовка. Если не перекроет этот рыжий, буду плакать. Сколько я к ней присматривалась? Неделю, две… Мой тёмно-тёмно-русый был словно кора дуба, словно лес, а этот! Такое поверх фанеры клеят, школьная парта, кондитерская плитка за двадцать рублей.

[Князь]


Темный зал. Синие потолки, точно выплавленные изо льда стены, резные колонны, беспросветная темнота за окном. Я сын моего отца. Я будущий князь. Я ничего не боюсь. Эта Лэя… Эта Лэя сидела троне. Ох, боги добрые! Мои дружинники отступили, оробели точно дети. Была бы воля моя, убежал. Но птаха смотрит – не уйду. Я княжич, что мне колдунья? Слуги её уселись на ступеньки трона точь-в-точь канарейки на жёрдочках. Глядят-перешептываются, на людей не похожи: клювы

На страницу:
1 из 2