Полная версия
2028, или Одиссея Чёрной Дыры
1
– Девушка, какую часть фразы «я не хочу с вами разговаривать» вы не уяснили? – впервые за два дня осады Маша почувствовала, что лед между ними треснул. В голосе Свекольникова появилась ироническая нотка.
– Петр Михайлович… Я восемьсот километров проехала. Под Вяткой меня чуть не изнасиловала пара демобилизованных. И деньги уже на исходе.
Свекольников громко выдохнул и направился в сторону пятиэтажки. Маша уже выучила его траекторию: дом – магазин, магазин – аптека, аптека – дом. Вне этого треугольника он замечен не был. В поселке было только три улицы, на первой располагался магазин, на второй – аптека, на третьей – дом Свекольникова. Два катета и гипотенуза. Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, вспомнилось Маше без особой пользы. Она догнала его и зашагала рядом.
– Ну кто мне еще об отце расскажет? Я была у Кривулина, у Сурмина. И все перенаправляли к вам. Ведь вы с ним дружили…
Свекольников притормозил.
Не глядя на Машу, усмехнулся:
– У Кривули она была… И у Бородавки… Нашла кого расспрашивать. Это ж шестерки Волчка. У них в мозгу дыры с мой кулак.
– Петр Михайлович… Я даже не знаю, жив ли отец.
Тот замотал головой. Прибавил шаг.
– Чего не знаю, того не знаю. Хотя небеса ему, похоже, намерили семь жизней. На моих глазах он одну потерял. Другой бы как миленький скопытился, а Витя только задумался на минутку, не пора ли менять платформу, отряхнулся, да и назад, в солнечный мир, вернулся. Не пора, значит.
Прошли метров десять молча.
– Ненавижу вспоминать Черную Дыру. Что ни день, как камень.
– А у вас какая была статья?
– Та же самая, что у отца вашего. Очернительство и оскорбление чувств… У многих тогда вырос вот здесь, около щитовидки, – Свекольников показал где, – новый орган, что слишком остро реагировал на оскорбление…
Он сплюнул. На землю легла густая белая субстанция, похожая на птичий помет.
– …Оскорбление разных чувств – религиозных, патриотических, верноподданнических. Люди жадно всматривались в пристальные глаза телевизора, которые им указывали, на что оскорбляться. И тогда этот орган в зобу раздувался, как у пеликанов. Если репрессии применяются в интересах общества, это нормально – так тогда говорили. В первую волну посадок мы с Витей и попали.
– С отцом… – Маша обрадовалась, что Свекольников разговорился.
– В судах стали разбирать принципиально непроверяемую область – человеческие чувства. Вещество субъективное. Видимо, в какой-то палате весов и мер должен был находиться эталон нормы того человеческого рецептора, что отвечает за оскорбление. Вот только толщина кожи у всех разная. Один оскорблялся, если при нем кто-то Крым украинским называл, другого оскорбляла фотография Мика Джаггера на чьей-то футболке. Нелепейшие статьи, в общем.
– Кем вы тогда работали?
– Старшим редактором портала «ВЛоб». Даже не портал – так, портальчик. Философско-аналитический. У нас, кстати, и с посещениями было не ахти. Тыщонка в день, не более. И рекламы собирали с гулькин хлястик. Но кто должен был, нас заметил.
– Это уж после убийства Немцова?
Свекольников посмотрел на Машу как на дуру. Шумно втянул носом воздух.
– Я вам рассказываю про время Черной Дыры. С убийства Немцова тогда уже года три минуло. Или даже больше.
Он вновь сплюнул белую слюну.
– Хотя в чем-то вы правы, – сказал он примирительно. – Убийство Немцова послужило катализатором перемен к худшему. Как говорится, расчесали.
– Я знаю лишь, что отца за его сочинения посадили.
– Так его роман «Щит уповающим» я еще до суда читал и даже небольшую рецензюшку у себя успел тиснуть. В целом хвалебную. Определяя жанр романа, все время срывался с одного на другое: роман-гротеск, роман-фэнтези, фарс, предсказание… Потом я понял, это был Витин отчаянный крик души. Масштаб стал виден гораздо позже. Гораздо…
Они подошли к крыльцу. Свекольников зарылся в карманах, перегибаясь, как тонконогая птица. Вытащил грязную скомканную тысячу, на которую летом 2028 года, что стояло на дворе, и пирожка с повидлом нельзя было купить, еще какое-то колесико, какую-то мятую квитанцию – и только тогда достал гибкий смарт-ключ.
Не успел Свекольников поднести ключ к двери, как замигал чип в его ладони. Петр Михайлович полоснул ногтем по линии жизни – ладонь окрасилась ярко-голубым и чип заговорил женским голосом: «Хотите денег? У нас они есть всегда! Займы, кредиты, инвестиции…» Свекольников, легко хлопнув по ладони, отрубил связь.
– Ну дела… До Черной Дыры не знали, как от спама избавиться. А он и сегодня никуда не делся. Вот и мы, люди, для мироздания спам. Судьба нас гнобит, закрывает входы и выходы – а мы сквозь щели просачиваемся. Просто спам.
На пороге он остановился.
– Если б вы знали, как не охота выгребать все это из памяти…
Маша нарисовала на лице заискивающую мину.
– Ну, пожалуйста-пожалуйста… Я проделала такой длинный…
– Даже не представляете, – Свекольников перебил. – У меня в голове несколько нобелевских тем лежит, но я их не трогаю. Боюсь, начну писать – с инфарктом слягу.
Он резким движением распахнул дверь.
– Ладно, проходите.
Маша повесила куртку на крючок.
– Что это у вас? – схватил Петр руку Маши, там чернели две буквы «ВЛ». – И вас успели оклеймить?
Маша коснулась пальцами букв.
– У вас разве такого нет? Нас всех классом водили…
Когда отца посадили, Маше исполнилось шестнадцать. За два года до этого он съехал из их двухкомнатной в Щербинках. Маша не вполне понимала причины разлада в семье. У отца любовниц не наблюдалось. Мама тоже не искала связей вне дома. Однако они отдалились друг от друга, как потом скажет отец: раскидало по углам словно бильярдные шары. Им, возможно, и не следовало жениться и жить вместе, а нужно было после первого же секса разъехаться каждому по своим рельсам – в какой бы лабиринт те ни вели. Чем дольше они жили в щербинковской двушке, чем лучше узнавали закоулки душ друг друга, тем яснее видели, какую оба совершили ошибку. Различия между ними не стачивались, а разрастались. И то, что когда-то казалось заусенцем, превратилось в сучок.
Они стали лишь случайными попутчиками семейного путешествия. Но признаваться в том себе не спешили – и по привычке во всех разладах обвиняли хмурое божество безденежья, его и порицали денно и нощно.
Когда родители Маши познакомились, имя Виктора Дорофеева в городе гремело. Ну как же – вокалист группы «Фолкнер и его хемингуэи»! Его песни ставили на «Нашем радио», а в «Чартовой дюжине» патетический хит «Я хотя бы попытался» даже поднялся до пятого места. Но хотя рецензенты музыкальных изданий и называли альбомы «Фолкнера» «вневременными шедеврами» и «нетленками с хорошо забытыми человеческими интонациями», отводили группе место в узкой рок-андеграундной нише. Это был удел всех, кто, невзирая на давление нового государственного курса, алкал старых хиппистских символов веры: любви, свободы и рок-н-ролла.
В третий срок правления Всевышнего Лица песни Виктора на радиостанциях ставили всё реже, там пришла очередь маршей и патриотической патетики. И с концертами стало сложнее. «Хемингуэи» видели, что дни коллектива сочтены и потихоньку подыскивали халтурки на стороне, а найдя, хлопали дверью. Дорофееву приходилось латать заплаты в составе, на что уходило много нервов и времени.
Между тем тот прессинг, который свободолюбивые люди поначалу воспринимали как увесистую государственную длань на своих плечах, постепенно превращался в ношу, не рассчитанную на человека. Дышать еще разрешали, но не полной грудью. А Виктор Дорофеев в клубах продолжал петь о своих символах веры, делая вид, что свобода все еще является частью ландшафта. В день, когда на очередной концерт «Фолкнера» пришло всего четырнадцать человек, Виктор понял, что с музыкой надо завязывать. Арт-директор клуба, не глядя в глаза, сунул ему несколько бумажек. На каждого участника пришлось по полторы тысячи. Дорофеев раздал музыкантам эти невеликие деньги, улыбнулся и произнес: «Ребята, по-моему, это все». Те не улыбнулись в ответ. Давно уже шушукались: мол, Витек сбрендил.
Дорофеев стал подрабатывать в периодике. В глянце писал о сексе, в бумажных еженедельниках – о музыке, о свободе он писал в стол. Раз в месяц выступал сольно с гитарой. Музыкальный кризис перерос в кризис семейный. И все это на фоне съезжающей вниз государственной экономики.
Перебрался в съемную комнату. «Своим девушкам» в конце месяца подбрасывал тысяч восемь-десять. Иногда пять. Иногда вообще сколько было. Маша вступила в переходный возраст, и отец перестал быть средством первой необходимости. Весь досуг сжирали контакт и инстаграм. Приходилось ежечасно выкладывать все новые луки и демотиваторы, сочинять неотразимые комменты и отчаянно звездить.
Тип с ником Озверинец прознал, что Маша – дочь местной рок-легенды, и заваливал ее сообщениями, чаще обидными. Впрочем, отцовскую музыку она сама считала доисторическим барахлом. У Маши с Озверинцем было 26 общих френдов, поэтому вычислить его не составило труда. Он учился в той же школе № 32, но был на год старше. Она в восьмом, он в девятом. Звали его Радий Зубров.
Маша никогда не интересовалась толкинистами и другими ролевиками, но близкая подруга уговорила съездить за город на фестиваль «Мраколесье»: дескать, полно пацанов, и все неглупые. Электричку наводнили молодые люди с мечами и щитами, в старинных одеждах. Маша с подругой заняли скамью напротив крепыша в кожаных доспехах. С равной вероятностью он мог быть обедневшим герцогом и начальником королевской стражи. Перед самым отходом электрички крепыш заметил среди вбежавших в вагон своего знакомого и окликнул:
– Радя, идь сюда.
Больно врезав сумкой по Машиной коленке, в закуток влетел парень в средневековой одежде. На груди у него болталось небольшое круглое зеркало, а к правому плечу была приторочена пучеглазая пластмассовая сова. «Тиль Уленшпигель», – догадалась Маша. Это и был Радий «Озверинец» Зубров. Не прошло и трех минут, как они познакомились. Не успели доехать до нужной станции, а она уже потеряла голову…
– Поэтому, если я с инфарктом слягу, на вашей совести будет… Не боитесь?
Свекольников усадил Машу за кухонный стол, засуетился со стеклянным чайником.
Маша не ответила.
– Не боитесь, значит, – Петр Михайлович присел напротив.
Когда Свекольников сбросил куртку, Маша увидела, что не такой уж он и старый. «Сколько ему может быть? – соображала она. – Шестьдесят? Или даже меньше?»
Отцу на следующей неделе исполнилось бы пятьдесят шесть.
Свекольников сказал:
– А знаете, мне Витя в первый момент не понравился.
Маша не понимала, как реагировать.
После паузы.
– Вы, Маша, когда его видели в последний раз?
– До суда. На суд я не пошла. Мне не нравилось, что отец в политику вляпался, мне тогда казалось – не надо с властями бодаться. Тех, кто бодались, я считала убогими, – заметив серьезный взгляд Свекольникова, покрутила себе у виска. – Да, вот такая я была… Нет, я не считала отца врагом народа… Короче, не понимала я тогда ничего, вот. Да и в день суда назначили контрольную, нельзя было пропускать. Классная наша, Инесса Пална, нас наставляла, что либералы развалили в девятьсот семнадцатом Российскую империю, Сталин ее собрал, а они теперь ее вновь мечтают развалить.
– Понятно.
– Я отца любила. Ну, он такой был… прикольный, что ли. С гитарой. Друзья у него – ничего так себе. Хотя и казались дремучим старичьем. Небритые всегда. Глаза узкие от травы. Но что нравилось – при мне матом не ругались. У нас ведь в школе пацаны через слово блякали.
– Через мат хорошо нервные каналы прочищать. Выругался – и вроде как легче жить. В колонии и на войне без мата нельзя, он там как лекарство.
– Верю.
– Так вот… – Свекольников прокашлялся. – В первые дни мне Виктор не понравился. Я даже думал: надо же, какой задрот, не протянет тут долго. Волчок на таких быстро натягивал намордники.
– Волчок – это начальник колонии?
– Волчок был пострашнее начальника. Урка, но с сектантским закосом. Насмотрелся, гад, «Игр престолов» и косил под тамошнего пастыря заблудших душ. Зверюга в шкуре праведника. Наихудший тип человеческий.
– А у вас та же статья, что и у отца…
– По 282-й прим. мы шли. Оскорбление патриотических чувств приравняли к экстремистской деятельности. Тогда столько этих бдящих граждан развелось… патриотов-кибердружинников, мать их, так и сыпали доносами. Виктор попал в колонию-поселение за роман да за рассказки про Всевышнее Лицо, а я – за вполне невинную аналитику на своем портале. Обоим светило по пятерке, но вышло по три. Хотя если учесть, что оба мы были ранее несудимые, то дали по максимуму.
Помолчали.
– У нас, в Швеции, писали, что в России сажали даже за перепосты в соцсетях.
– Одна судья постановила уничтожить компьютерную мышку, которой обвиняемая лайкнула проукраинскую статью. Позже – не может быть, чтобы вы об этом не слышали, – по решению суда стали отрубать указательные пальцы, которыми преступники лайкали экстремистские материалы. Одному правозащитнику отрубили указательные на обеих руках – он левшой был, но иногда перекладывал мышку под правую руку. Может, помните, символ сопротивления появился – поднятые вверх четыре пальца!
– Сейчас эту статью, кажется, аннулировали.
– Еще нет, но вроде вот-вот. Я на реабилитацию бумагу подал. Жду оттепельный вердикт: за отсутствием состава преступления.
Свекольников встал, разлил чай по чашкам.
У Маши завибрировал чип в ладони. Она провела указательным по линии жизни, и экран заморгал голубым цветом. Приложила ладонь к уху.
– Мам, халуо! Да у меня все хорошо! Я в гостях у Петра Михайловича, чай пьем. Да. Да. Да, выдастся свободная минутка, расскажу. Да, перезвоню…
Маша отключила связь. Показала кивком на ладонь:
– Мама беспокоится. Перебил вас звонок…
– Когда я ехал на поселение, – продолжил Свекольников, – рад был уже тому, что не красная зона, а значит, не будет забора и вышек с охранниками. Но, приехав, понял, что забор и не нужен. Бежать некуда. Вятские земли – кругом леса, зоны и военные части. Работать предстояло на лесоповале. Что заработал, на то и кормишься. А я после универа ничего тяжелее мышки и шариковой ручки в руках не держал. Пришлось орудовать бензопилой по двенадцать часов.
– Лесоповал?
– Классический. Была у нас с Витей на двоих древняя китайская бензопила. Какое-то название у нее смешное было – «хрустка» или «хуска». Когда Витя ее брал в руки, было похоже, будто он с гитарой. Визжала она, собака, словно на гитаре перегруз включили. Ломалась, зараза, что ни день. А виноватыми оказывались мы. Сами починить не умели, а из-за того что выработки нет, нас в ШИЗО бросили. Мы с Витей еще зеленые были, все на условно-досрочное молились, а после изолятора хрен нам, а не УДО. Хотя нас и из ШИЗО на работу выводили. А Волчок… Он ставил брагу на ягодах. И каждый из сидельцев, кроме выработки леса, должен был сдавать ему ежедневно кузов ягод. Как уж эти ягоды назывались… Как-то на северном наречии, не помню уже. Кораллово-красные такие. Волчьи, словом.
2
– Питер, обдираем вот эту полянку, и домой, – крикнул Виктор.
Кусты были усыпаны спелой ягодой, но добывать ее приходилось с боем. Иголки впивались в пальцы, болезненно жаля. Друзья, обирая кусты, то и дело матерились.
– Вить, глянь, уже полный кузов… Пошли, а?
Дорофеев бросил, не оборачиваясь:
– Пит, я тоже голодный и хочу домой, но давай просто доберем полянку. Еще горсти три осталось.
– Да полный кузов уже.
– Хорошо, посиди, я один доберу. У меня, наверно, пальцы меньше исколоты.
Виктор собирал ягоды с изяществом, словно перебирал струны какой-то неведомой арфы. Когда колючка в очередной раз жалила его, он подносил палец ко рту, собрав на лбу морщины, слюнявил его – и вновь принимался перебирать невидимые струны. Но матерился не меньше Петра.
Домой возвращались, когда солнце висело, нашинкованное стволами деревьев на множество стружек. Один раз Виктору показалось, что сквозь сосны шмыгнуло что-то крупное, может быть, кабан. Встал, приглушил дыхание. Остановил Петра. Наглотавшись нервной тишины, оба побрели дальше.
В начале восьмого вошли в барак. В нос шибанула мужская вонь. Но оба знали, что и четверти часа не пройдет, как принюхаешься. Подбежал Кривуля, шестерка Волчка. Забубнил с малоросским акцентом. Дорофеев сунул ему кузов. Тот, схватив ягоды, побежал в дальний конец коридора, где располагалась ставка Волчка.
Успели переодеться, помыть руки и наскоро отужинать. Еда была закуплена в деревне еще третьего дня – яйца, колбаса, кетчуп. Хлеб забыли положить в холодильник – весь заплесневел. Виктор срезал ножом зелень. Мякиш пах кислятиной, но на вид был еще ничего. Голод взял свое.
В восемь часов начиналась поверка отряда. Пухлый отрядник, нехотя проверив по карточкам фамилии, отправился докладывать начальнику колонии. Народец проводил толстопузого кума ленивыми глазами и медленно потек в ставку Волчка на последнюю перекличку перед отбоем. Первыми шествовали шестерки пахана: Кривуля, Бородавка, Южный и Драп. Бородавка нервно оглядывался и лыбился зубами – вылитый Табаки из мультика про Маугли. За шестерками брели тринадцать человек, Виктор с Петром были среди них.
Волчок в длинном белом рубище на голое алебастровое тело восседал на троне, смастеренном из обломков самых разных мебелей: кроватей, кресел, столешниц. Спинка трона уходила под потолок. Позади Волчка висела икона с ликом Создателя, писанная художником отряда Глебом Кашиным. До посадки тот работал охранником на фабрике хохломской росписи и чему-то успел там научиться. Голову Господа обрамляли буйные орнаменты из колосьев и листочков земляники.
Волчок смотрел на выстроившийся перед ним дугой человеческий материал, как на первое, второе, десерт и компот. Все эти людишки, обладавшие голосом, слухом и зрением, до сих пор не были съедены им лишь потому, что он еще не наигрался с ними. Так и котяра, поймавший мышь, забавляется с ней, слюнявя и покусывая в сочных местах.
На редковолосой груди Волчка раскачивался привязанный к веревочке просоленный и высушенный палец снайпера-наемника, с которым случился у него поединок в Афгане. Во время знаменитой Кунарской операции Олег Серафимович Волков, замкомвзвода 149-го гвардейского мотострелкового полка, был ранен в голень. Однако, несмотря на ранение, Волчок в одиночку выследил снайпера и забросал его гранатами. Высушенный палец у Волчка не отобрали даже в строгой зоне, а здесь уж тем более никто не покушался на столь экзотический оберег.
В ногах у Волчка сидел Шершень, шут. Росточка в нем было всего три локтя. Шел ему сорок первый годок, но лицо было детское, конопатое. Голову завершала скоморошья шапка из цветных клиньев. К ней были пришиты три колокольчика. Когда отряд выстроился по дуге, Шершень встал и косолапо прошелся полукругом, корча устрашающие рожи. Колокольчики мелко зазвунькали.
Волчок спокойно сказал:
– Кто сегодня проштрафился, шаг вперед!
Из дуги вышел один Вася Трофимов, бывший хакер из знаменитой группы Anonymous. Попался он после того, как группа взломала твиттер премьера и с его аккаунта попросила прощения у пассажиров сбитого боинга Малазийских авиалиний. Васю сдала девушка, которую он любил. Во время судебной волокиты он слегка тронулся умом, но невменяемым признан не был.
– Йоба, опять один Трофим, – констатировал Волчок.
У Васи был пунктик, он постоянно чувствовал себя виноватым, и всякий раз, когда Волчок спрашивал, кто проштрафился, делал шаг из строя. Шершень обежал людскую дугу и, высоко задрав ногу, выдал Трофимову смачный пинок. Вася глухо икнул.
– Трофим, встать в строй! – скомандовал Волчок.
Вася повиновался.
– Кто сегодня проштрафился, пусть сделает шаг вперед! – в голосе Волчка появились высокие нотки, которые ничего хорошего не предвещали. В отряде ходили слухи, что Волчок был самым жестоким «дедом» в своем полку. Издевался над салагами, чморил младших командиров, что слишком любезничали с первогодками, и, говорили, даже политрук части его побаивался. На Волчка трижды покушались из мести, но всякий раз он выходил из заварухи живым.
– Шершень, – позвал Волчок. – А скажи-ка, милый мой дружочек, кто у нас сегодня неполный кузовок принес?
Шут побежал в занавешенный тряпками закуток, где стояли бадейки с ягодной брагой. По православным праздникам Волчок угощал брагой весь отряд. Кому-то доставалась чарка, кому-то наперсток. Волчкова брага считалась в отряде подобием валюты. С ней совершались такие слияния и поглощения, что и олигархи бы на воле обзавидовались.
Шершень достал один кузов с ягодами и поставил его перед Волчком. Это был кузов Виктора Дорофеева и Петра Свекольникова.
– Чей? – спросил Волчок.
Скрываться не имело смысла. Виктор и Петр вышли из строя.
– Наш был полон… – сделал напрасную попытку Петр.
– Ну что, господа политические? Решили, йоба, старика Волчка жидко наколоть?
Виктор помнил, что кузов они наполнили с горкой, а сейчас в нем недоставало три-четыре горсти. Могли сожрать шестерки Волчка, но на них сваливать было бесполезно. Кто-то порой пробовал, но наказание от этого лишь усугублялось.
Виктор сказал:
– Оплошали. Прости нас, Волчок. Завтра принесем с избытком.
Добавил:
– Два кузова принесем.
Волчок встал и вознес руки к потолку.
– Благодарни суще недостойнии раби твои, Господи, о твоих великих благодеяниих на нас славящее тя хвалим, благословим, благодарим и величаем твое благоутробие…
Произнеся все это, он пустил газы. Отгромыхали три неумолчные очереди. К Волчку подбежал Шершень и стал шумно вдыхать вонь, словно дегустируя ее. Затем он театрально прикрыл глаза, поднял указательный и вымолвил:
– Я чувствую аромат парного овечьего молока, тминного хлеба с оттенком чеснока, а также яркие сливочные нотки.
– А еще? – спросил Волчок. И пустил еще одну громкую очередь.
– Ага… Бальзамические и пряные нюансы. Аромат мяса на гриле. И в конце… – шут закашлялся, – …в конце дымная нотка.
– Что ты видишь?
Вопрос означал: что делать со штрафниками? Шершень был мастер на выдумки. Он продолжал втягивать носом вонь, которая, к общему удовольствию, начинала постепенно выветриваться. Отряд стоял краснорожий, все старались не дышать – словно под водой.
Волчок поторопил:
– Давай, йоба, кроши свой маргарин.
Шершень с широкой улыбкой присел на пол, притулившись к ногам Волчка, и произнес нараспев:
– Вязанка дров.
У Виктора потемнело в глазах. Он прекрасно знал, что это такое.
Петр заскулил, встав на колени:
– Волчок, завтра мы с Витей три кузова принесем. Волчок…
Но скорый на расправу отряд уже уложил обоих на пол. Мужики выгнули руки штрафников так, чтобы кончики пальцев касались лодыжек – и такой скособоченный биоматериал стянули накрепко веревками. Пока Дорофеева связывали, он достал кого-то ногой – хоть какая-то радость. Тот, конечно, ответил с избытком. Виктор досадливо блякнул.
Насладившись зрелищем, Волчок крякнул и достал из-за спины небольшую коробку. Вытряхнул оттуда черные мобильники.
– Разбирай, братва!
И народец, толкаясь и галдя, принялся разбирать телефоны. Каждому хотелось побыстрей связаться с семьей. Рассказать, что еще один день прожит. Что живы. И что есть какая-никакая надежда.
Петр, привязанный к койке, тихо постанывал. Стоило его стонам превысить какой-то звуковой порог, как возник Кривуля и вмазал ему ногой в бок. Петр заскрипел зубами. Кривуля вмазал и с другой ноги.
Экзекуцию Виктор наблюдал затылком. Обездвиженный, как и Петр, он в таком положении мог лишь немного вращать головой. От нехватки свежей крови телесные ткани так затекли, что любое движение причиняло страдание.
Когда объявили отбой и отряд нестройно захрапел, Виктор натужил мышцы обеих рук, словно желая разорвать веревки, и почувствовал, что правая рука начала медленно подниматься, не встречая никаких препятствий. Фантомная рука двигалась во всех направлениях, прорезая даже спинку кровати. Виктор напрягся, пытаясь заставить пальцы фантомной конечности распутать узел или хотя бы ослабить путы. Но пальцы легко проходили сквозь веревки. Наблюдая за путешествием мягкой бескостной руки, Дорофеев на некоторое время забылся.
Очнулся от собственных стонов. Притушил звук, помня о том, что Кривуля сделал с Петром. Стал прислушиваться к новым сенсорным ощущениям. Его будто с ног до головы обклеили жгучими горчичниками, кожа зудела, по позвоночному столбу бегали наперегонки быстрые колючие ежики. Виктора стало бить в судорогах. Зубы стучали.
Виктор вспомнил о фантомной руке, но та пропала. Он скосил глаза вправо, потом влево – ее нигде не было видно. И тут кто-то невидимый стал сдирать скотч с его кожи. Вместе с кожными лоскутами мучитель захватывал и куски мяса. Виктор почувствовал на языке парной мясной вкус. Завыл, обкусывая губы. В подкорке носилась мысль, что он никогда больше не сможет играть на гитаре, но в таких обстоятельствах уж не до музыки – быть бы живу.