bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Анна Елизарова

Пойдем со мной. Жизнь в рассказах, или Истории о жизни

© Елизарова А.

© ООО «Издательство АСТ»

* * *

Избавление

Моя мать была существом абсолютно аморфным. Она из тех женщин, которые во что бы то ни стало держатся за штаны… Даже если они плешивые, драные и напрочь провонявшие дымом сигарет.

Помню, как мы сбегали от папы в ночь бесчисленное множество раз. Мама с разбитой губой. Ее кровь на обоях и моей синей куртке. И на моих руках. Уже тогда я начала презирать весь этот чертов мир.

Помню, как колотило меня, когда мы прятались на тех вонючих остановках. Мы не собирались уезжать, мы просто пережидали метель, забившись в угол, ежась от холода и неизвестности. Переживали метель, непогоду, жизненную бурю и пургу, что губили меня, загоняли мое детство в тупик. Брат постоянно плакал. Ему было пять, а мне целых двенадцать. Было за счастье переждать ночь в подъезде, но они, как назло, почти всегда были закрыты на ключ. Мы возвращались домой лишь на рассвете, точно зная, что отец упился вдрызг и не сможет даже подняться.

Знаете, есть безобидные алкоголики, которые, нажравшись, добреют, лепечут чушь и засыпают, как младенцы, в самых неприспособленных для этого местах. Это ничего, это можно пережить. Считай, повезло. А вот мой папаша превращался в сущего монстра.

– Стой! Поди сюда! Женька!

По пути в ванну я пинаю ногой выкатившуюся из кухни пустую бутылку, и она со звоном закатывается ему под стул. Он орет, зовет меня тем измененным, охрипшим басом, от которого во мне просыпается зверь. Беспомощный зверь-ребенок, не способный дать надлежащий отпор. Я делаю вид, что не слышу, и запираюсь на щеколду.

– Иди сюда, дрянь такая! Считаю до трех… Один, два…

Я распахиваю дверь. Она врезается в стену. Там давно уже вмятина до самой штукатурки. Больше всего мне хотелось бы наброситься на него, растерзать… Но я всего лишь подросший котенок пумы. Я застываю на пороге и со всем презрением, на которое только способна, смотрю в налитые дьявольским блеском и кровью глаза. Выбегает мама и с другого конца коридора делает мне умоляющие знаки, чтобы я не нарывалась.

– Переоденься.

– Мне и так хорошо.

Он стучит кулаком по столу, и стоящие там предметы безвольно подпрыгивают.

– А я сказал, переоденься! В нормальную одежду! Для девочек! Что ты рядишься в эти мальчишеские футболки и джинсы?! Пугало! Смотреть противно на такое уродство!

Я специально так одевалась, потому что это бесило его до потери пульса. Потому что это был мой протест. На что я рассчитывала? Может быть на то, что мать, наконец, прозреет и поймет, какое он все-таки дерьмо…

– Нет. Мне так нравится, – отвечаю смело, а у самой сердце так и выпрыгивает. Нельзя, нельзя играться с огнем. Если бы я имела суперспособность убивать взглядом, первым в моем списке был бы он. Потом я бы расправилась с вредной техничкой, которая любит подрезать меня своей долбаной шваброй. Так и засунула бы ту рукоятку в ее толстый… Еще физичка – чёртова стерва. За все причиненные мне унижения она заслуживает не меньших экзекуций, чем отец.

Он подходит, хватает меня за футболку и тянет вверх. Я еще мелкая и очень худая. Я почти отрываюсь от пола.

– Знаешь, что я могу с тобой сделать?!

Он говорит, и я задыхаюсь от его смрадного перегара.

– Думаешь, дерзкая, да?

Плюну, я сейчас плюну в его поганое лицо.

– Петя, отпусти ее, хватит! – подбегает мать и хватается за его руку.

Он рад. Ему только то и надо, что малейший повод. Отец отпускает меня и тут же хватает мать за горло и резким движением впечатывает ее в стену. Теперь уже я висну у него на руке, но он отшвыривает меня, и я врезаюсь затылком в угол.

Я уже знаю, что делать. Мы с братом накидываем куртки, запрыгиваем в ботинки, и я беру с собой верхнюю одежду мамы. Она выбежит из подъезда через пять-десять минут босиком. Каждый раз ей чудом удавалось смыться. Нам не к кому идти: родственников здесь нет, да и друзей у мамы тоже.

– Это ты виновата, зачем ты его провоцировала?!

Мама верещит. На этот раз вина на мне, но я огрызаюсь:

– Ну, конечно, кто ж еще виноват в том, что ты вышла замуж за дебила и продолжаешь с ним жить!

– А куда мне, по-твоему, уходить? С двумя спиногрызами? Да, да, и не надо так на меня смотреть! Вот выйдешь замуж…

– Не бывать этому! Ни за что!

– Ой, дочка, никуда ты не денешься. Так надо.

– Как надо? Мучиться и страдать?

– Все девочки должны выходить замуж.

Она потирает скованную болью шею.

– Бред! Спасибо, но я уже с вами наелась этого семейного счастья.

– Ну, не у всех же так! Просто твой папа… он несчастный человек. Нереализованный. Вот и пьет, заглушает там в себе… не знаю… пустоту.

С ума сойти! Она его еще и оправдывает!

– Мама, мы должны уйти от него!

– Нам негде жить. Квартира его.

– Снимем комнату. Что угодно! Ты можешь не давать мне денег на обеды, только давай уйдем, прошу тебя!

Мама смотрит на меня одним из своих типа умудренных взглядов. На самом же деле она просто тряпка и трус. Существо без гордости и принципов. Валенок.

– Я не могу. Он не сможет без нас. И я люблю его.

Мы бегали до моих пятнадцати, пока однажды он не избил мать до полусмерти. Соседи вызвали ментов. Маму выписали домой через неделю с закованной в гипс ключицей и с тугой повязкой на ребрах, а отца на три года упекли за решетку.

Два года мы прожили, как в раю. Он писал письма… Слезливые, длинные, пропитанные пафосной чушью. Я прочла одно случайно – чуть не стошнило от его лжи и мнимого раскаяния. Он, видите ли, все переосмыслил и стал другим человеком. Как же! А мама верила. И даже скучала. И даже ждала.

После школы я поступила в институт и уехала в другой город. Новая жизнь захватила меня. Я не тосковала по дому, по маме… Не знаю, наверное, я очень плохой человек. У меня была подруга Ксюша, которая, как и я, не стремилась навещать родных. А может из-за меня она и оставалась? Как бы то ни было, мы весело проводили время вместе в полуопустевшем общежитии студгородка. Но на новый год уезжали все, даже Ксюша, поэтому я тоже решила – пора.

– Приедешь? Это замечательно, Жень, – наигранно обрадовалась мама, – значит, соберемся в кои-то веки всей семьей…

Я насторожилась.

– Что это значит?

– Понимаешь, тут такое дело… Папу выпускают досрочно! Правда, здорово?!

– Как…

– Женя, он стал совсем другим, вот увидишь, он изменился…

Мама тараторила. В моих ушах вся ее болтовня превращалась в неперевариваемый шум. Мне пришлось оборвать ее.

– Я не приеду. Никогда.

И бросила трубку.

В свете фонарей мирно кружился снег. Он холодный, он беспощадный, он красивейший из всех убийц. Я вышла на наш балкончик с ржавыми перилами и закурила. Я казалась себе героиней драматического фильма. Непонятая, несчастная, потерянная… Но я справлюсь. Устроюсь на работу в выходные дни… Выкручусь.

– Сдурела, что ли, в одной футболке выходить на мороз?

Ксюша выскочила следом и накинула мне куртку на плечи.

– Что случилось?

Я затянулась. Идеальные снежинки запутывались в черных волосах Ксюши.

– Я не поеду домой на Новый год. У меня больше нет дома. Отец вернулся досрочно. Помнишь, я говорила…

– М-да, засада… Ну что ж, тогда поехали ко мне? Или я останусь с тобой.

Господи, как же она меня понимает. Ксюша взяла мою сигарету и тоже затянулась. Она делала это красиво, эффектно, не то, что я, как заправский мужик. Мне вдруг стало легче дышать. Я мягко улыбнулась:

– Лучше останься. Останься со мной.

Ксюша почему-то смутилась и тут же напялила маску.

– Не вопрос! Но на следующий праздник поедем ко мне. Хочу познакомить тебя с моим старшим братом.

– Только если он такой же красивый, как ты.

– Он ничего так… Но не пугай его своими мальчишескими футболками. Боюсь, их прелесть могу оценить лишь я.

– О, нет, нет! Футболки – это часть меня. Без них я не я.

Мы засмеялись. Мы так молоды, нам всего восемнадцать. Снег тает на Ксюшиных длинных ресницах. Белые хлопья оседают на крыши и провода. Зима заметает… Все окутывает мертвая зима. Меня больше нет на тех остановках. Но там по-прежнему осталась девочка, ненавидящая весь этот чертов мир. А я же… Я здесь, рядом с Ксюшей, а после и с ее семьей, которая учит меня открывать другие, лучшие грани себя.

Он простит

Свекольное поле тянулось километром до самой посадки. Маленькая Люба серьезными глазками-блюдцами смотрела вдаль – туда, где кончалась выделенная ей грядка. Живот девочки ныл – ее преследовало неустанное чувство голода, впрочем, как и всех. Ножки дрожали от слабости и недосыпа. Увидев, что мама опустилась со своих костылей на землю и ползком начала прополку, девочка спохватилась. Безжизненная правая нога мамы волочилась между грядок, и эта картина привела бы четырехлетнюю Любочку в ужас, не видь она этого почти всю жизнь. Братья тоже приступили к работе. Играть никому не хотелось. Игры – это для сытых времен. Нужно успеть, пока не распалится солнце. Любочка ступила босиком на иссушенную землю, и ее миниатюрные детские пяточки отпечатались в пыли. Наравне со всеми девочка стала прорывать сорняки.

Когда в 1942 году с фронта пришла похоронка на отца – погиб в бою, – маму на нервной почве парализовало ниже пояса. Одна нога частично восстановилась, вторая же так и осталась бесчувственным куском мяса. Любочке в то время едва исполнился год. Помимо нее, на руках у женщины осталось три старших сына, но все они были еще детьми.

Мама почти заканчивала свою грядку, когда Люба достигла середины поля. Девочка выпрямилась, потянула вверх ручки, чтобы хоть как-то размяться. Солнце уже поднялось за посадкой, и сочно-зеленые листья свеклы как бы раскрылись от его лучей, стали более раскидистыми. Спину Любочки начало припекать. Голова кружилась, в горле пересохло. Братья продвинулись далеко вперед, а она, как всегда, позади. Мама доползла до теней посадки, присела на траву. Любочка чувствовала, что больше не в силах выдернуть даже тощенький сорняк. Испытывая стыд перед работающими братьями, пошатываясь и цепляясь за самый край ускользающего сознания, Люба направилась к маме.

«Боженька, прости меня, пожалуйста, я только водички попить и сразу же вернусь», – думала по дороге маленькая Любочка и виновато посматривала на синее небо, и там, среди высоких и чистых облаков, она отчетливо видела Господа, следящего за нею суровым и мудрым взглядом, Господа, который знал о ней все и слышал каждую ее нехитрую мысль. Набожность была у Любочки в крови, она всосала ее с молоком матери, и все, кого она знала, были чрезвычайно богобоязненными и не испытывающими никаких сомнений в том, что Бог есть, и кары его также велики, как и любовь. Мама всегда говорила, что Господь их не оставит, если сердца будут чисты, а помыслы устремлены к тому, чтобы чтить божьи заповеди. У них в семье сложилась и своя заповедь за время войны: не себя жалей, а других, родных.

– Мама, можно мне водички, пожалуйста? – отводя глазки от лица матери, сказала Люба.

По лбу женщины была размазана грязь – протирала его от пота тыльной стороной ладони, а руки-то все в земле. Сальные волосы выбились из-под платка, мама тяжело дышала и морщилась от загрудинной боли. Рабочий фартук тоже весь в грязи – еще бы, ползком обрабатывать всю грядку.

– Вон там, в котомке, возьми и мне дай чуток, – выдохнула мама.

«Бедное дите! – думала она. – Ей-то это все за что?»

На исхудавшем личике дочери остались одни большие глаза, в которых не было ни капли присущей детям наивности. Только нужду, голод, страдания и потерянность выражала их синева, а белые кудряшки волос сбились от проступившего пота.

«Несчастная моя девочка. Никак не облегчить мне твою участь. Помоги нам, Господи, спаси грешных!»

Любочка отпила из фляги немного воды, хотелось выпить все, залпом, до того было вкусно, но она знала, что необходимо оставить и другим. Девочка передала флягу маме.

– Оладушек возьми там и посиди рядом со мной, отдохни.

– Но, мама, я еще не дополола…

– Поешь, говорю!

От мысли о еде в желудке девочки засосало. Люба взяла оладушек – он сплошь зеленый да коричневый, какая там мука – лебеда да отруби. Она проглотила его и даже не успела почувствовать вкус. Потом прижалась к маминой руке и, разморенная солнцем, чуть не задремала за те пять минут покоя. Любочка вернулась к своей грядке, а мама начала допалывать ее с другой стороны. Братья закончили работу и, сделав привал, смели всю воду с оладьями за минуту. Потом вместе допололи еще одну общую на всех грядку и собрались домой. По пути им встретился односельчанин, недавно вернувшийся с войны. Мальчишки смотрели на него во все глаза, оборачивались вслед. Восхищение и горечь смешивались с завистью.

– Мама, а вдруг и наш папа еще вернется домой? Ведь Фроловых папка вернулся, а они тоже получали похоронку… – сказал средний, Василий.

– Он не вернется, – отрезала, тяжело дыша, мама. Костыли натирали подмышки.

– Ты не можешь знать точно! Я вот верю! – притопнул ногой упрямый Василий.

Мама остановилась и обвела усталым взглядом детей. Какие же они все… Господи! А Васька вылитый отец. Им кажется, что если случится чудо, и отец вдруг вернется, жизнь станет совсем другой.

– Чувствую я, Вася, просто сердцем чувствую, что нет его больше. У нас с вами одна надежда – на себя и на…

– Бога, – закатил глаза самый старший, Алеша.

– Цыц, окаянный! Не смей так!

– Да где он, этот Бог твой, небось, чаи попивает мирно, пока мы все тут дохнем, но уже без войны!

Мама разъярилась и замахнулась на него костылем.

– Еще одно слово в таком духе, и будешь жить в собачьей будке, а не в моем доме!

Алексей ускорил шаг, и Люба услышала, как он пробурчал себе под нос:

– Не нужны мы этому Богу. Вот подкинет он тебе еще одну свинью, может, прозреешь.

Мама перекрестилась на купола стоящего за вереницей домов храма, и Любочка прилежно за ней повторила.

В ту злополучную ночь девочка крепко спала под боком матери. Из сенцов тянуло навозом – там держали корову, главную кормилицу семьи. От взволнованного лая собак корова проснулась и начала жутко мычать, всех переполошив. Надо сказать, что дом у них был не отдельный, а на три хозяина, и в двух других половинах обретались невестка-вдова с маленькой дочкой и их глухой дедушка, доживающий последние дни.

Мать ласково успокоила корову и вышла с Алексеем во двор. В доме невестки Светланы были люди, слышались ее истеричные, отчаянные крики и мольба. Алексей перепрыгнул через разделяющий дворы забор и хотел ворваться в дом, но тут из него вышли двое мужчин, волоча за собой сопротивляющуюся и рыдающую Светлану.

– Куда вы ее? Что случилось?

– Арестована по приказу.

Светлана взвыла, бешеным блеском горели в свете звезд ее глаза:

– Три колоска сорвала с поля! Три колоска несчастных! Да что ж делается-то! Жрать ведь нечего!

– Поле не ваше, а колхозное! Теперь будете отвечать! – грубо дернул ее конвойный.

Тут Светлана увидела свою полупарализованную родственницу.

– Наташа! – крикнула она уже со спины. – Умоляю, возьми к себе мою Дашку! Она в доме! Одна! Сгинет в приюте дите! Богом заклинаю, возьми ее на время!

Крики Светланы вскоре стихли.

– Сходи, возьми девочку, – сказала мать Алексею.

Алексей вынес на руках плачущего ребенка.

– Не плачь, не плачь, Дашенька. Пока со мной, с тетей своей побудешь, а мама скоро вернется… – пожалела Наталья дите и улыбнулась, погладив малышку по щечке.

Она уложила девочку между собой и Любой (больше было некуда). Ребенок долго не мог отойти от испуга и все всхлипывал, просился к маме. Любочка не понимала, что происходит, но по тому, как горько причитала ее собственная мама и вытирала краем простыни слезы, поняла, что случилось нечто страшное.

За три колоска пшеницы, сорванных с поля, Светлану посадили на два года. Наталье было жаль отдавать девочку в приют, хоть и самим есть нечего. Она оставила Дашу у себя.

– Ну вот, еще один рот.

Алексей враждебно глядел на жавшуюся к его матери тощенькую девчушку, такую же мелкую, как и его сестра. Ей выделили на завтрак стакан молока – разделили скромный паек не на пятерых, а уже на шестерых.

– Чем кормить будешь?

– Чем Бог даст, – вздохнула Наталья.

* * *

Девочка Люба, трепеща, поцеловала поднесенную мамой икону. Она навсегда запомнит душные запахи церковного ладана и мирры, ведь уже многим после они крепко станут ассоциироваться у нее с приступами сосущего голода и отчаянной, не имеющей право на жизнь надежды. Привыкшим страдать, им казалось, что этот мрак никогда не закончится, что такая есть обычная жизнь на земле – лишь страдание и боль. Каждое воскресенье мать водила их в церковь, всех, кроме старшего Алексея – он идее Бога был враждебен.

Вошедшая в их семью двоюродная сестра Даша была девочкой тихой и некрасивой. Рядом с хорошенькой, но такой же истощенной Любочкой, она казалась совсем жалким заморышем. Люба слышала, как однажды братья переговаривались, и Васька ляпнул, что если кто и помрет от голода первым, то это будет Даша. Да и не так жалко ее, как своих. Как бы то ни было, обе малышки трудились наравне со всеми и продолжали дружить, как это и было до ареста Светланы.

Корова была в их семье воистину священным животным, в которое вкладывалось много труда – и сени после нее каждый день чистили, и на выпас водили, и сено запасали (братья жали его серпом, а девочки потом собирали), и водичку подавали, но, честно говоря, кормить животину было особо нечем. Когда же корова была в запуске, приходилось совсем худо, без молока-то. А ведь был и натуральный оброк: мясо, молоко опять же, яйца, фрукты, овощи… И неважно, есть у тебя животные или нет, яйца и мясо приходилось обязательно сдавать.

– Вот оно как, Алешенька, сами яиц тех, бог знает сколько, не ели, а все кому-то обязаны! – плакала мать, которой эти яйца достались непосильным трудом.

На лице пятнадцатилетнего Алексея явственно проступали скулы:

– Значит, надо так, мама. Терпи, потом легче будет. На таких, как мы, вся страна и держится!

– Да что мне та страна, когда собственные дети пухнут с голоду…

В конце августа убирали свеклу: выкапывали, очищали, отвозили на сахарный завод. И мама опять ползла по полю, волоча парализованную ногу… И Люба с Дашей тоже все таскали на себе. За свеклу им давали зерно.

Творог – самая лакомая и сытная пища, которую время от времени по кусочку позволяла себе их семья. Именно об одной съеденной горсти творога осталось у Любочки воспоминание, мучавшее ее всю жизнь.

Дело было перед Пасхой. Корова их ушла в запуск, семья, хочешь не хочешь, а держала пост. Любу с Васей мать послала в соседнюю деревню к бабушке – та обещала дать им немного творогу, чтобы разговеться на праздник. Поздно спохватились, что пора возвращаться домой. Хоть и близок путь, а уже взошла луна и блекло освещала петляющую между деревнями дорогу, и снег белел по лугам, и дуло злобно, даже зловеще с тех лугов на детей, которые и без того еле передвигали ноги от хронического изнеможения. Хоть и накормила их бабушка борщом еще в обед, да что тот борщ из нескольких кусочков мороженого картофеля с капустой… Так что шли привычно голодными.

Последние силы вытягивал из Любочки холод и страх перед печальной луной, которая смотрела на них, как бы вздыхая. Девочка остановилась и села на снег.

– Я устала, Вась, не могу больше идти. И ноги болят. Тут останусь, а ты ступай, мама ждет.

Вася присел перед сестрой на корточки. По его телу пробежала волна мурашек. Таинственная, враждебная ночь подступала со всех сторон.

– Ты чего, Люб, чего? Я же тебя не донесу, узелок с творогом тащу еле-еле. Вставай, Люб. Ну? Вставай.

Он слабо потащил сестру за локоть, но Люба не сдвинулась с места.

– Не могу я, Вася, правда, не могу. А ты иди, вам без меня будет лучше, легче. Я вот тут просто посплю…

Люба с обреченностью и страхом обвела глазками-блюдцами землю вокруг. Снег, луна. Непременно будут и волки.

Василий присел рядом с ней и стал развязывать узелок. Белый, нежный и рассыпчатый творог открылся его взору. Вася сглотнул и протянул его Любе.

– Любочка, скушай кусочек. У тебя силы появятся, тебе надо. Я никуда без тебя не пойду.

– Нет, нет, ты что! – ужаснулась маленькая Люба. – Нельзя его кушать, еще Пасха не настала!

– Да тут никто и не заметит. Один кусочек!

– Нет, не могу, бабушка будет ругать!

– Ну, пожалуйста, Любочка, всего один!

Люба решительно отвернулась.

– Нет! Нельзя!

Долго умолял ее Василий, плакал, обнимал, подносил творожок к ее рту… И Любочка сдалась – съела горсть вкусного творога. Люба почувствовала, как в ее маленькое тельце вернулось немного жизненных сил. Они пошли дальше.

Всю ночь пятилетняя Любочка не могла сомкнуть глаз. Тихо лежала она возле мамы и двоюродной сестры и горячо молилась до самого утра, чтобы Бог простил ее за то, что разговелась раньше времени. Ведь он видел все, он все знает! Нет, не простит… Такое нельзя прощать. Она преступила очень запретную черту. Ох, что сказала бы мама, узнай, какая у нее бессовестная дочь! Любочка плакала, и таяли последние крохи ее надежд на легкую жизнь. Не заслуживает она ничего, ведь предала самое святое, что есть у них. Веру свою предала.

* * *

Светлана вернулась из тюрьмы еще более худая, бледная и с проступившим на щеках румянцем. Она не стала таить от родственников своего недуга, боясь заразить их. У Светланы был туберкулез. Девочка Даша вернулась к маме, прожила с ней один мучительный год, а когда Света умерла, вернулась назад в семью тети Натальи. Однако вскоре ее судьба решилась в один момент, причем самым наилучшим для Даши образом.

После трудного дня, ближе к вечеру, Наталья иногда выходила за двор и присаживалась на завалинку. Костыли к стене дома приставит, а сама глаза зажмурит и подставляет лицо уходящему солнцу – окна их дома как раз выходили на закат. Июньское солнце под вечер теплое, нежное, так и ласкает кожу усталыми лучами. Вокруг Натальи куча детей и все ее, все четверо. Девочки тортик из земли соорудили, украшают его мелкими белыми цветами, а мальчики с палками бегают и кричат «тыщ-тыщ-тыщ!», «тыщ-тыщ-тыщ!» – в пулеметчиков играют.

И вот в один из таких дней проходила мимо них местная женщина Агафья. Наталья знала, что семья их живет хорошо, не впроголодь, а сама Агафья довольно упитанна и на вид здорова, только одна беда у нее – нет своих детей, о которых они с мужем мечтают уже лет пятнадцать. Разговорились они с Натальей, обсудили последние новости. Девчонки облепили маму: Дашенька между колен к ней забилась, а Любочка под руку влезла и Наталья принялась перебирать ее спутанные за день светлые кудряшки. Глаз не могла оторвать от детей Агафья, особенно от Любочки, да и на мальчишек шумных поглядывала, улыбалась их проказам. Все детишки у Натальи тощие, и сама Наталья изможденная, но видно, что любит их, заботится, как может, горемычная, с одной-то ногой. Раньше хоть старший был у нее, Алексей, и за отца, и за брата, окончил строительный техникум, молодец парень, а теперь и его забрали в армию.

Женщина села рядом с Натальей, посюсюкалась с девочками, а когда те отбежали, сказала:

– Наташа, как же тебе, должно быть, тяжело с четырьмя детьми… Я вот что предложить хочу – отдай мне одного ребеночка… Ты же знаешь, я не обижу, будет жить, как у Христа за пазухой, в заботе и любви…

– Чур на тебя! Что говоришь такое?! Это же мои родные дети! – возмутилась Наталья.

– Родные-то родные, а все голодные! – выпалила Агафья и умоляюще заюлила: – Ну отдай одного, Наташ… Будет он сытым, ухоженным, будет у него нормальное детство. Вот эта девочка твоя, Любочка, какая хорошенькая! Разве не заслуживает она более легкой жизни? Отдай ее мне, сжалься над дитем! Я буду жить ради нее, дышать ею и все-все для нее с мужем сделаю!

Наталья, впечатленная, посмотрела на Любочку. Она же и впрямь как куколка! Да только вся в обносках штопанных-перештопанных и ничего хорошего за всю свою короткую жизнь не видела, кроме нужды и труда. Однако любила Наталья свою кровиночку, единственную долгожданную девочку после трех мальчишек подряд… Как можно вот так отдать частичку своей души? Как оторвать от себя? И как оставить при себе, зная, что ничего не может она дать дочери, кроме любви?.. Глубокую, истовую любовь, и больше ничего.

– Нет, Любочку я тебе отдать не могу, – ответила Наталья деревянным голосом, – и понимаю, что ей было бы лучше с тобой, но что, коли вырастет она, будет думать на родную мать, что избавилась? – Наталья задохнулась от одной этой мысли, взялась за сердце. – Нет, не могу отдать Любочку, она душа моя. А вот Дашу, племянницу мою, можешь забрать, хотя тоже жалко дите, но она и так, и эдак, сиротка круглая, пусть хотя бы сытая будет.

На страницу:
1 из 5