bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 9

Альбертина пошла переодеваться, и, чтобы поскорее собрать сведения, я попробовал позвонить Андре; я схватил трубку, вызвал неумолимых богинь, но только их разгневал, услышав в ответ: «Занято». Андре, действительно, с кем-то разговаривала. В ожидании, когда она кончит, я задался вопросом, почему в настоящее время, когда столько художников пытается возродить женские портреты XVIII века, на которых искусная инсценировка служит предлогом для выражения ожидания, досады, любопытства, мечтательности, – почему ни один из современных Буше или Фрагонаров не напишет вместо «письма» или «клавесина» и т. п. сцены, которую можно бы было назвать: «У телефона» и где на губах слушающей невольно рождалась бы улыбка, тем более естественная, что ее никто не видит. Наконец, Андре меня услышала: «Вы заедете за Альбертиной завтра?» – и, произнося имя «Альбертина», я вспомнил о зависти, возбужденной во мне Сваном, когда он сказал однажды на вечере у принцессы Германтской: «Приходите повидать Одетту», и о том, как я подумал, сколько все же силы в женском имени, которое в глазах всего света и самой Одетты звучало как символ безусловного обладания, только когда его произносил Сван.

Каким должно быть сладким такое – вмещенное в одно слово – обладание целой жизнью женщины, думал я каждый раз, когда бывал влюблен! Но в действительности, когда мы получаем право произносить это слово, оно либо стало нам безразлично, либо, если привычка не притупила нежности, она превратила приятность его в боль. Ложь – пустяки, мы живем посреди нее, улыбаясь ей; мы прибегаем к ней, вовсе не думая причинить кому-нибудь зло, но ревность страдает от нее и усматривает в ней больше, чем она таит на самом деле (часто подруга наша отказывается провести вечер с нами и идет в театр просто для того, чтобы мы не видали ее кислой мины). Как часто ревность остается слепой к тому, что таит правда! Но она ничего не может добиться, ибо женщины, дающие клятву не лгать, отказались бы даже под ножом, приставленным к горлу, чистосердечно признаться, какова их натура. Я знал, что один только я имел право произносить таким тоном имя «Альбертина», обращаясь к Андре. Однако я чувствовал, что и для Альбертины, и для Андре, и для себя самого я был ничто. И я понимал, в каком тупике мечется любовь.

Мы воображаем, будто ее предметом является определенное существо, заключенное в определенном теле, которое может быть положено перед нами. Увы! Она простирается на все пункты пространства и времени, которые занимала и будет занимать любимая женщина. Если мы не обладаем ее соприкосновением с таким-то местом, с таким-то часом, мы ею не обладаем. А мы не в состоянии коснуться всех этих пунктов. Добро, если бы они были нам указаны, мы бы, пожалуй, могли дотянуться до них. Но мы блуждаем в потемках, не находя их. Отсюда недоверие, ревность, преследования. Мы теряем драгоценное время на поиски по ложному следу и проходим возле истины, не подозревая об этом.

Но уже одна из гневных богинь с быстрыми, как вихрь, прислужницами сердилась не на то, что я говорю, а, напротив, – на то, что я ничего не говорю. «Послушайте, абонент, свободно; сколько уж времени как я соединила; я вас разъединяю». Однако она не исполнила своей угрозы и, вызывая появление Андре, окутала ее с большим поэтическим мастерством, всегда присущим телефонным барышням, особенной атмосферой, насыщавшей жилище, квартал, самую жизнь подруги Альбертины. «Это вы?» – спросила Андре, голос которой моментально был переброшен ко мне богиней, обладающей даром передавать звуки с быстротой молнии. «Слушайте, – отвечал я, – идите, куда хотите, все равно куда, только не к г-же Вердюрен. Нужно во что бы то ни стало удержать завтра Альбертину подальше от нее». – «Но как раз завтра она должна там быть». – «А-а!»

Но мне пришлось на минуту прервать разговор и сделать ряд угрожающих жестов, ибо если Франсуаза по-прежнему не желала, – точно это была такая же неприятная вещь, как прививка оспы, или такая же опасная, как полет на аэроплане, – научиться говорить по телефону, что избавило бы нас от сообщений, в которые она свободно могла быть посвящена, – зато она немедленно входила ко мне, когда я начинал сколько-нибудь секретный разговор, который я считал нужным скрывать от нее. Когда она вышла из комнаты, порядочно замешкавшись за уборкой различных предметов, которые стояли там со вчерашнего дня и могли преспокойно простоять еще час, и за растопкой совсем ненужного камина, так как меня и без того бросало в жар от присутствия непрошеной посетительницы и от страха, как бы барышня не разъединила меня: «Извините, пожалуйста, – сказал я Андре, – мне помешали. Это, безусловно, верно, что она должна пойти завтра к Вердюренам?» – «Безусловно, но я могу ей сказать, что вам это неприятно». – «Нет, напротив, возможно даже, что я сам пойду с вами». – «А-а!» – протянула Андре очень раздосадованным тоном, как бы испугавшись моей решимости, которая, впрочем, от этого только укрепилась. «Ну, я покидаю вас; простите, что побеспокоил из-за пустяков». – «Помилуйте, – отвечала Андре и (так как теперь, когда пользование телефоном стало всеобщим, телефонный разговор принято сопровождать особенными учтивыми фразами, как в прежние времена разговор за «чаем») прибавила: – Мне было очень приятно услышать ваш голос».

Я тоже мог бы это сказать, и был бы более правдив, чем Андре, ибо с изумительной тонкостью воспринял ее голос, впервые обратив внимание, насколько он был отличен от других голосов. И я припомнил эти голоса, преимущественно женские, одни – замедленные точностью вопроса и внимательностью, другие – задушевные, прерываемые лирической волной того, о чем они рассказывают, я припомнил один за другим голоса всех девушек, с которыми я познакомился в Бальбеке, потом голос Жильберты, голос бабушки, голос герцогини Германтской, я нашел всех их непохожими, отлитыми каждый на свой образец, играющими на разных инструментах, и я подумал, каким должен показаться жиденьким концерт, даваемый в раю тремя или четырьмя ангелами-музыкантами старых мастеров, по сравнению со стройным, многозвучным гимном всех этих голосов, которые десятками, сотнями, тысячами возносились к Богу. Оставляя телефон, я не забыл поблагодарить в нескольких умилостивительных словах ту, что властвовала над скоростью звуков, за любезность, с которой она предоставила к услугам моих ничтожных слов силу, передававшую их в сто раз скорее грома, но ответом на мою благодарность было только разъединение с Андре.

Когда Альбертина вернулась в мою комнату, на ней было черное шелковое платье, которое придавало ей большую бледность, обращало в бескровную, пылкую парижанку, обесцвеченную недостатком воздуха, атмосферой толпы и, может быть, привычкой к пороку; не оживляемые румянцем щек, глаза ее казались более беспокойными.

– «Угадайте, – обратился я к ней, – с кем я только что разговаривал по телефону? С Андре». – «С Андре? – воскликнула Альбертина удивленным и взволнованным тоном, совсем не вязавшимся с таким простым известием. – Надеюсь, она не забыла рассказать вам, как мы встретились на днях с г-жой Вердюрен». – «С г-жой Вердюрен? Не припоминаю», – ответил я с таким видом, точно думал о чем-то другом, чтобы проявить равнодушие к этой встрече и в то же время не выдать Андре, сказавшей мне, куда Альбертина собиралась пойти завтра.

Но, кто знает, не предавала ли меня сама Андре и не расскажет ли она завтра Альбертине, что я просил во что бы то ни стало помешать ей пойти к Вердюренам, – не открыла ли уже Андре, что я не раз делал ей аналогичные наставления? Андре уверяла меня, что ни разу никому о них не обмолвилась, но значение ее слов ослаблялось в моем уме впечатлением, что с некоторых пор на лице Альбертины пропало доверие, которое она так долго ко мне питала.

Любопытно, что за несколько дней до этого пререкания с Альбертиной я уже раз с ней поспорил, но в присутствии Андре. Однако, давая добрые советы Альбертине, Андре всегда имела такой вид, точно внушала ей что-то дурное. «Послушай, не говори так, замолчи», – говорила она, словно наверху блаженства. Лицо ее покрывалось сухой малиновой краской набожной экономки, рассчитывающей одного за другим всех слуг. Пока я обращался к Альбертине с упреками, которых мне не следовало делать, у нее бывал такой вид, точно она с наслаждением сосет леденец. Потом она не могла больше сдержать мягкого смеха. «Пойдем, Титина, со мной. Ты ведь знаешь, что я твоя нежно любящая сестренка». Я не только бывал раздражен этим приторным воркованием, но даже задавался вопросом, действительно ли Андре чувствовала к Альбертине приязнь, которую она так старательно изображала. Но Альбертина, знавшая Андре гораздо больше, чем я, всегда пожимала плечами, когда я спрашивал ее, вполне ли она уверена в дружеском расположении Андре, и неизменно отвечала, что никто на земле ее так не любит, отчего и теперь еще я убежден, что привязанность Андре была неподдельной. Может быть, в ее богатой, но провинциальной семье эквивалент этих чувств нашелся бы в тех лавках на Епископской площади, где некоторые сладости считаются «что ни на есть лучшим». Но не знаю, почему, несмотря на все доводы в пользу обратного мнения, у меня всегда бывало впечатление, что Андре хочет сделать неприятность Альбертине, и моя подруга тотчас становилась мне симпатичной, а гнев утихал.

Страдание в любви по временам проходит, но лишь для того, чтобы возобновиться в другом виде. Мы плачем, не замечая больше у любимой женщины той любовной предупредительности, тех порывов симпатии, на которые она была так щедра вначале, и еще больше мучимся оттого, что, утратив их для нас, она их находит для других; затем от этого мучения нас отвлекает другая, еще худшая беда: подозрение, что она нам солгала о вчерашнем вечере, на котором наверно нас обманывала; это подозрение в свою очередь рассеивается, любезность нашей подруги нас успокаивает, но тут нам приходят на память какие-нибудь забытые слова; нам сказали, что она с жаром предается наслаждению, между тем как мы знаем ее только спокойной; мы пытаемся представить себе то, чем были эти неистовства с другими, чувствуем, как мало мы для нее значили, замечаем выражение скуки, тоски, грусти во время нашего разговора, глядим, как на мрачный небосклон, на заброшенные платья, которые она надевает, когда находится с нами, сохраняя для других те, которыми она прельщала нас в начале. Если, напротив, она нежна, какая это для нас радость, увы, мимолетная! Но, видя ее призывно высунутый язычок, мы думаем о тех, к кому этот призыв так часто бывал обращен, и, может быть, даже в моем присутствии, когда Альбертина вовсе о них не думала, остался у нее, в силу слишком долгой привычки, машинальным знаком. Потом чувство, что ей скучно с нами, возвращается. Но вдруг это мучение кажется пустяком, когда мы думаем о пагубной неизвестности ее жизни, о недоступных местах, где она бывала да, может, и теперь еще бывает в часы, когда нас нет с нею, если только не замышляет поселиться там окончательно, – местах, где она кажется далекой, не нашей, более счастливой, чем с нами. Таковы вертящиеся огни ревности.

Ревность является также бесом, который не поддается заклятию и вечно возвращается воплощенным в новую форму. А если бы нам удалось истребить их все и навеки сохранить ту, кого мы любим, Дух Зла принял бы тогда другое обличие, еще более волнующее, обличие отчаяния, что мы добились верности только силой, отчаяния, что нас не любят.

Между Альбертиной и мной часто возникала глухая стена молчания, складывавшаяся, очевидно, из провинностей, которые она скрывала, потому что считала непоправимыми. Как ни ласкова бывала Альбертина в иные вечера, она не совершала больше тех безотчетных движений, какие я знал у нее в Бальбеке, когда она мне говорила: «Как вы все же милы!» – и как будто от всего сердца подходила ко мне, не утаивая проделок, которые теперь водились за ней и о которых она умалчивала, наверно считая, что они непоправимы, не поддаются забвению и сознаться в них невозможно, тем не менее они воздвигали между нами непроницаемую преграду из осмотрительных ее слов или же непереходимую пропасть молчания.

«А можно узнать, зачем вы звонили Андре?» – «Чтобы спросить у нее, не будет ли ей неприятно, если я завтра к вам присоединюсь и сделаю наконец визит Вердюренам, обещанный мной еще в Распельере». – «Как вам угодно. Но предупреждаю вас, что сегодня вечером страшный туман, который простоит, наверно, и завтра. Говорю об этом, потому что боюсь, как бы вам не сделалось худо. Вы ведь знаете, мне всегда хочется, чтобы вы выходили с нами. Впрочем, – прибавила она с озабоченным видом, – я еще не знаю, пойду ли я к Вердюренам. Они сделали мне столько одолжений, что, в сущности, мне бы следовало… После вас они были наиболее благожелательны ко мне, но некоторые мелочи у них мне не нравятся. Мне обязательно нужно сходить в Бон-Марше и Труа-Картье купить белую шемизетку, потому что это платье слишком темное».

Позволить Альбертине пойти одной в большой магазин, где всегда толкотня и столько выходов, что, покидая его, невозможно найти свой экипаж, ожидавший у другого подъезда, – нет, я твердо решил не давать ей на это согласия, но каким я чувствовал себя несчастным! И все же я не отдавал себе отчета, что мне давно следует прекратить отношения с Альбертиной, ибо моя любовь к ней вступила в тот плачевный период, когда существо, рассеянное в пространстве и времени, для нас больше не женщина, но ряд событий, на которые мы не способны пролить свет, ряд неразрешимых задач, море, которое мы, подобно Ксерксу, на смех людям, пробуем высечь в наказание за то, что оно поглотило наше сокровище. Раз этот период начался, мы неизбежно терпим поражение. Счастлив, кто это вовремя понял и не затягивает понапрасну изнурительной, стесненной воображением борьбы, когда ревность ведет себя так постыдно, что человек, воображавший когда-то интригу, чувствовавший мильон терзаний, если взгляды женщины, всегда находившейся подле него, устремлялись порой на другого, – этот самый человек под конец покоряется, отпускает ее одну, иногда даже с заведомым ее любовником, соглашаясь принять эту по крайней мере ясно сознаваемую пытку, лишь бы не мучиться неизвестностью! Тут вопрос выработанного ритма, которому мы потом следуем по привычке. Люди нервные не могли бы пропустить обед, впоследствии же предаются покою, сколь угодно продолжительному; недавно еще легкомысленные женщины живут раскаянием. Ревнивцы, которые жертвовали своим сном, покоем, чтобы следить за каждым шагом любимой женщины, чувствуют мало-помалу, что ее интимные желания, этот столь необъятный и таинственный мир, наконец, время – сильнее их, они ей позволяют выходить одной, потом отпускают путешествовать, потом разлучаются. Ревность кончается таким образом за отсутствием пищи, и длилась она столько времени лишь потому, что мы беспрестанно искали этой пищи. Мне было еще очень далеко до такого конца.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
9 из 9