
Полная версия
Улица Яффо
Я просыпаюсь внезапно, от какого-то напева, уже светло. Сначала мне кажется, что пение было во сне, но когда я открываю глаза, моргая от дневного света, то вижу Жоэль – сидит за обеденным столом и тихо поет. Не для себя, не для меня, а для Морица: перед ней стоят его молодая фотография, свеча и свежие цветы из сада. Ее голос прекрасен, он сильнее грусти, которой полна мелодия. В ее голосе – несокрушимая сила, способная все преодолеть. Я не знаю иврит, но чувствую смысл, даже не понимая слов.
Она жестом манит меня.
Завернувшись в одеяло, я сажусь за стол. Она улыбается мне, выглядит сегодня более подтянутой и свежей, чем вчера.
– Я не знала, что ты религиозна.
– Ну не знаю, верю ли я в Бога. Но я верю в ритуалы. Каждый делает по-своему. Говорят, что это помогает душе найти дорогу домой. Не знаю, слышит ли меня папá сейчас. Но меня это немного успокаивает.
Мы некоторое время сидим вместе, закрыв глаза, я слушаю, но почувствовать ничего не получается. Я знаю только, что должна чувствовать. Когда умерла мама, я мысленно проживала заново все моменты, которые нас связывали, и главным образом – самые прекрасные из них, и они представлялись даже более реальными и светлыми, чем раньше; это было как кино, прошедшее перед внутренним взором и наполнившее сердце любовью. Так началось за несколько дней до ее смерти и продолжалось еще несколько недель и месяцев. Мы были вместе, семьей, несмотря ни на что, у нас была общая жизнь, и каждая частица меня противилась одиночеству. А сейчас с дедушкой все совсем по-другому: у меня нет общих воспоминаний, ритуалов и песенок из детства. Его нет во мне. Я скорблю не о нем, а о потерянном времени.
* * *Должно быть больше фотографий. Фотограф, который не документирует свою собственную жизнь, – такого не бывает. Я сумею восстановить его образ по фотографиям. В отличие от рассказов, фотографии не упускают деталей. Я рыскаю по безмолвным комнатам, как беспокойный призрак. Открываю дверь спальни и проскальзываю внутрь. Ставни закрыты. Такие тяжелые, как и сицилийские ящики в его комоде из темного полированного дерева. Осторожно их выдвигаю. Носовые платки, батарейки, сломанные часы и вот, наконец, то, что я ищу. Чего не хватало внизу, в гостиной, – семейная фотография. Наверно, из отпуска. Опущенное стекло шикарной легковой машины, за рулем Мориц, ему, возможно, около пятидесяти, загорелый и уверенный в себе, рука небрежно лежит на окне, у него усы и бакенбарды. Рядом с ним сидит женщина в джинсах и кожаной куртке, она смеется в камеру. Я включаю свет, чтобы получше ее рассмотреть. Черные волосы до плеч и солнцезащитные очки, придающие ей лихой вид. Черты лица у женщины резковатые, решительные. Вполне может быть арабкой. На заднем сиденье – темноволосый мальчик лет двенадцати. Он смотрит в камеру с сомнением, как будто не понимая, что он делает в этой машине. Только после паузы я узнаю его по глазам: Элиас Бишара. Без той замкнутости, что окружает его сегодня. Я внезапно понимаю, что этот мальчик – ключ к тайне моего деда.
Я краду фотографию. Выключаю свет, выхожу из дома, открываю гараж и подношу фотографию к коричневому «ситроену». Хромированная отделка, сдвижная крыша, кожаные сиденья в стиле Корбюзье – это тот самый автомобиль. Я открываю дверцу. Она поддается тяжело и со скрипом, я осторожно сажусь за руль. Пахнет иным, более диким временем. Я закрываю глаза и вдруг снова становлюсь ребенком на заднем сиденье американской тачки, которую водил мой отец. Я вижу, как на ветру развеваются мамины светлые, завитые волосы, вижу ее большие солнцезащитные очки и сигарету в тонких пальцах, которую она стряхивает подчеркнуто непринужденно, но несколько нервно. Солнечный свет проникает через открытый люк в крыше, кассета играет Take The Long Way Home [16], и по тому, как мама смотрит на отца, я чувствую, что мы в последний раз едем в его машине. Но я не должна показывать, как мне грустно из-за этого. Когда я снова открываю глаза, то знаю, что если кто-то и может найти мальчика на фотографии, то только девочка, которой я когда-то была.
* * *– Я не могу с тобой пойти, – говорит Жоэль, словно сообщая о своем табу. – Но ты иди. Может, что-то узнаешь.
Я не пытаюсь ее переубедить, чувствуя, что иначе быть и не может. Между мной и мальчиком на фотографии, который теперь мужчина, есть только неизвестность, но нет наследственной вражды. Если я не ошибаюсь. Я передвигаюсь по тонкому льду, над неведомыми глубинами. Как было бы легко, если бы каждый человек состоял только из самого себя. Но нас определяют не только наши решения, но и запутанные обстоятельства наших матерей и отцов. Как будто они вручили нам тюк, куда упаковали все, что не смогли унести сами, рюкзак, полный скрытых грехов, открытых ран и неоплаченных счетов. И мы взваливаем его себе на спину, безропотно, безоговорочно, штопаем, если он разрывается, перевязываем бечевкой нашей благодарности за жизнь, которую нам дали, и несем его, словно он наш собственный. Ради преданности покойному, от которой сложнее освободиться, чем от преданности живому человеку. Потому что упущено время, когда можно было поговорить, поблагодарить, простить, сказать последние слова любви. Смерть закрывает все, и остается только наша неспособность говорить. Пока кто-то не наберется смелости и не развяжет свой груз.
* * *Его адрес указан в копии завещания. На такси всего пятнадцать минут, но мир, где живет Элиас, выглядит невероятно далеким от мира Морица. Разбитые улицы, дети на велосипедах и курящие подростки в спортивных костюмах. Серые блочные дома, наспех построенные в семидесятые годы и с тех пор почти не знавшие ремонта. За ними – доки, краны и ржавые склады. Солнце высоко; томительное, бесцельное воскресенье. Я уже сомневаюсь, надо ли было приезжать. Взгляды подростков провожают меня до самого входа в дом. Среди разбитых табличек на звонках нахожу его имя. Бишара. Написано от руки, как и другие имена, в основном не итальянские. Второй этаж. Нажимаю на ручку двери – замка нет – и поднимаюсь по лестнице. Длинные коридоры, двери, слишком похожие друг на друга, слышны детские крики, музыка по радио, громкий мужской голос.
Я звоню, и дверь открывает женщина. Я этого совсем не ожидала, а она – тем более. Уверенная в себе и красивая сицилийка, невысокая, энергичная. У нее полные губы и теплые глаза, возможно, моя ровесница. С такой женщиной не хотелось бы враждовать.
– Я внучка Морица.
Имя не вызывает симпатии, скорее неловкость. Появляется мальчик, с любопытством смотрит на меня. Мальчик с фотографии, мелькает у меня в голове. Они поразительно похожи.
– Элиас дома?
Я называю его по имени, чтобы стать ей немножко ближе. В конце концов, мы родственники.
– Нет, извините, его нет.
Я собираюсь уйти, но она приглашает меня в квартиру.
– Меня зовут Нина.
– Лаура, очень приятно. Добро пожаловать, – произносит она несколько скованно.
Дом других. Я – чужая. Квартира аккуратная и обустроена со вкусом. Телевизор включен. Пахнет помидорами, чесноком и жареной рыбой. Тарелки для ужина уже на столе.
– Поздоровайтесь с Ниной!
Мальчик и его младшая сестра вежливо протягивают мне руки. Знают ли они, что мы родственники? Ловлю себя на мысли, что именно об этом я всегда мечтала. Не о такой квартире и не об унылом виде из окна. А о семье. Дом создается не мебелью, не книгами на полках и даже не накрытым столом. А детьми. В этих двоих есть что-то невредимое, цельное; они любят маму, доверяют ей.
Лаура спрашивает, что я хочу пить, и уходит на кухню. Мой взгляд падает на большую картину на стене. Узнаваемая сразу панорама Иерусалима: стены Старого города, золотой Купол Скалы. Потом я вижу семейные фотографии на полке. Свадьба Элиаса и Лауры. Элиас и Лаура с детьми. Рядом черно-белая фотография Морица и красивой женщины в солнечных очках. Ему примерно около пятидесяти лет, она моложе, позади – море.
– Сейчас позвоню ему! – Лаура протягивает мне стакан воды и достает мобильный.
Когда он отвечает, Лаура говорит, что я здесь. Нина. La tedesca, немка. И вешает трубку.
– Он сейчас придет. – Ее голос звучит как будто встревоженно. Но она не выдает свои мысли. Может, ей любопытно, какая я.
Я указываю на фотографию:
– Это его мать?
– Да.
– А где это снято?
– Я не знаю.
Как будто в ответ на мой вопрос она ставит на стол кастрюлю с капонатой [17] и приглашает меня присоединиться. Мальчик приносит для меня тарелку из кухни. Я снова пытаюсь перевести разговор на мать Элиаса, но Лаура уклоняется. Точно на эту тему лучше не говорить при детях. Мы немного беседуем о Германии, о том, почему я говорю по-итальянски, и о моем бывшем муже, которого я вдруг снова называю мужем, – и почему я не могу просто признать, что развелась?
В какой-то момент Лаура неожиданно говорит:
– Знаете, Элиас очень любил отца. Он ему многим обязан. А Мориц многим обязан ему.
Неужели я ошиблась? Но я помню, как Элиас смотрел на тело Морица. В его глазах не было любви. Так мужчины смотрят на мертвого врага.
– У меня сложилось другое впечатление.
– Вы о нем не все знаете. Может, это и к лучшему.
Дети спрашивают, кто решает, попадет человек в рай или в ад.
– Дедушка определенно на небесах, – отвечает Лаура.
* * *Затем появляется Элиас. Он бросает на меня быстрый взгляд, целует и обнимает детей. Но не жену. Садится за стол, сын приносит ему тарелку из кухни, а Лаура хочет положить кусок рыбы.
– Спасибо, я уже поел, – отвечает он.
Я чувствую – что-то не так, я тут незваный гость.
– Я подумала, что будет лучше, если мы поговорим, – начинаю я.
Он одаривает меня саркастической улыбкой.
– Не про завещание. Про нас.
– А мадам?..
– Жоэль.
– Она знает, что вы здесь?
– Нет.
Он что, проверяет мою лояльность Жоэль? Надо ли это вообще обсуждать? Мне нужно перехватить инициативу.
– Я хочу разобраться. Очевидно, что Мориц хотел, чтобы мы встретились.
Элиас резко встает:
– Я отвезу вас.
* * *Оказывается, он не хочет от меня избавиться, а хочет остаться со мной наедине. Я понимаю это, только когда мы едем по пригороду в его «фиате». Когда он молча включает радио, я вспоминаю старые шпионские фильмы, где герой прикладывает палец к губам, намекая, что комната прослушивается, а потом включает музыку. Не думаю, что он мне доверяет, но сам все же внушает доверие. Как человек, умеющий хранить секреты.
– Сигарету? – Он протягивает мне свою смятую пачку «MS».
– Спасибо, нет.
– А вы не против?
– Нет.
Он опускает свое окно. Доносится запах жареной рыбы, соленой воды и водорослей. Рассеянный свет воскресного вечера, как через паутинку.
– И, кстати, – добавляю я, – можем перейти на «ты». В конце концов, мы родственники.
Теперь я одариваю его ироничной улыбкой. Он прикуривает и протягивает мне руку:
– Элиас.
Вот и все. Обычно за этим следует дружеское сближение, шутка или разговор, разрушающий прежнюю невидимую границу, некая шутливая откровенность. Но с Элиасом ничего такого невозможно. Да мне и этого достаточно.
На свете мало людей, с которыми я могу выдержать молчание, что уж говорить о незнакомцах. А он и правда незнакомец, хотя формально – мой дядя. И все же между нами возникло молчаливое взаимопонимание, вопреки всем невысказанным словам. Если с Жоэль я могу говорить об определенных вещах, то с Элиасом я молчу о тех же вещах. Он открыт и не замыкается в себе до тех пор, пока я не упоминаю Морица. Нас обгоняют беспечные лихачи на «веспах»; Элиас едет спокойно и медленно. Не потому что он медлителен по своей природе, а из благоразумия. Так благоразумен выживший человек. Возможно, только это и роднит его с Жоэль. После того, как мы некоторое время помолчали о его отце, мы меняем тему и молчим о его семье. Я ничего не говорю о внезапно одолевшей меня печали, которую я пыталась скрыть, когда увидела его детей, – полноценность, настоящая семья, какой я была лишена не только в детстве, но и в браке. Мой бывший муж не хотел детей, а теперь уже слишком поздно. Иных вещей недостает именно тогда, когда понимаешь, что они упущены окончательно. Я чувствую на себе испытующий взгляд Элиаса и благодарна ему за молчание. Если бы сейчас пришлось подводить итоги и сравнивать нас, его жизнь с моей, как это любят делать «нормальные» родственники, сравнение вышло бы не в мою пользу. Что бы ни происходило между ним и его покойным отцом – у него есть дети. Главное – это будущее. Я, конечно же, не хочу повернуть время вспять, по большей части я справляюсь хорошо, бывают и моменты счастья. Боль перестала быть хронической, она внезапно возникает и проходит. Просто я выпала из всех тех модулей, что определяли мою прежнюю идентичность. Недавно мне пришлось изменить семейное положение в ведомости для начисления зарплаты, теперь я не «в браке», а «разведена». Тебе не дают на выбор два состояния: «одинока» или «в отношениях». Нет, вдобавок различают три типа одиночества: не замужем, разведена, вдова. Словно надо указать, что именно пошло не так. После брака не получается вернуться обратно на старт, как в настольной игре, и начать с чистого листа. Нет уж, по гражданскому праву есть жизнь до любви, в любви и после любви. И после ты уже не сможешь любить с той же невинной уверенностью – ты не можешь to fall in love, рухнуть в любовь, чтобы кто-то подхватил и обнял тебя, нет, это уже в прошлом.
* * *Вилла Морица тихо стоит между пальмами. Элиас выключает двигатель. Радио продолжает играть. Рекламная болтовня. Как много голосов в машине.
– Если хочешь, то, может, зайдешь? Если только жена не ждет обратно…
– Нет, – отвечает он, выпуская дым в окно. Однако не похоже, будто он хочет закончить разговор.
– «Нет» в смысле, что ты не войдешь или что она не ждет?
– Я больше не живу с ней.
Я поражена.
– Мы в разводе. Но я прихожу к детям.
Мне требуется несколько секунд, чтобы понять.
– Давно?
– Уже какое-то время.
Я вижу, как в одном из окон отодвигается занавеска и появляется лицо Жоэль.
– А где ты живешь?
– Там же, где мой врачебный кабинет.
– Нам нужно поговорить. Всем троим.
– И что это изменит?
– Нас.
Он выбрасывает окурок в окно и снова заводит двигатель.
– Разве тебе не любопытно? Узнать, что она знает о нем?
– Не хочу о нем говорить. Он того не стоит.
– Тогда поговорим о нас.
Он смотрит на меня и… ничего не говорит.
– Где ты родился? Кто твоя мать?
– Это уже другая история. Buona notte [18], Нина.
– Мы отсюда не уедем, – объявляю я, вылезаю и хлопаю дверцей сильнее, чем намеревалась.
Иду к воротам. Слышу, как позади меня он выходит из машины.
– Нина!
Я поворачиваюсь. Он смотрит с вызовом. Ни следа угрюмости. Теперь он рад принять бой. Я с облегчением иду к нему. Только если мы начнем говорить друг с другом, только тогда сможем из всего этого выпутаться.
– Зайдешь?
– Скажи ей, чтобы она убралась из дома.
Меня пугает его суровость.
– Вот сам и скажи.
– Нет. Она обвинила меня в убийстве.
– Но как мы можем знать правду, когда ты ничего не рассказываешь?
Он зажигает новую сигарету. Я трактую его молчание как очко в мою пользу.
– Мориц пустил себе пулю, которую заслужил.
– Что ты имеешь в виду?
– О грехах умерших говорить не следует. Allah yirhamou [19]. – Его голос звучит мягко, но лицо по-прежнему сурово. – Ты родилась в Германии. Тебе повезло. Ты не имеешь к этому никакого отношения.
– О чем ты? Мориц вовсе не… наоборот. Он рисковал жизнью на войне, чтобы спасти другого человека.
– Откуда ты это знаешь? Ты никогда с ним не встречалась.
– Мне рассказала про него Жоэль.
– Откуда ты знаешь, что это правда?
– У нее нет причин лгать мне.
– Он лгал нам! Он! Твоей матери! Моей матери! Откуда вы знаете, что он сказал правду ее матери?
Он по-прежнему избегает называть Жоэль по имени. Меня это раздражает. Но он прав. Три жизни, три жены, три ребенка. Кем на самом деле был этот человек? Я всегда полагала, что по сути своей мой дед остался тем же человеком, кто покинул Германию. А тогда ему еще не нужно было лгать. Как наивно с моей стороны. Если я оглянусь на собственную жизнь – то я сейчас совсем не та, кем была в восемнадцать лет. Даже если я могла бы вернуться в жизнь той девушки, я бы этого не хотела. Я не хочу быть даже той, кем была год назад. Но если у меня есть право на такое развитие, то почему же я полагаю, будто другие никогда не меняются? Это похоже на эгоистичную претензию на постоянство в отношениях с другим человеком, но это не любовь. Желание комфортности. Возможно, ты при этом вредишь не только человеку, запирая его в своем воображении, но и самому себе. Потому что новая любовь – это не просто увлекательное открытие другого, но и возможность по-новому открыть себя. Какую-то новую часть своей души, ждущую, когда ее разбудит именно и только этот человек, тот, кто сможет ее распознать. Мы проживаем лишь малую часть заложенных в нас возможностей. Внезапно я завидую Морицу не только из-за стран и культур, которые он повидал, но и из-за полноценной жизни, которую он прожил. Она охватывала противоположные берега Средиземного моря и крайние пределы его «я». Растерянно смотрю на Элиаса, и впервые он тоже кажется мне растерянным. Ему тоже не хватает части Морица.
– Пойдем выпьем? – Его голос вдруг звучит гораздо теплее.
– В доме?
– Нет. На пляже есть бар.
– А Жоэль?
Он не отвечает, даже не качает головой. Дом молчит под шелестом пальм. Жоэль не видно. Если бы я заподозрила, что Элиас так проверяет меня, я настояла бы на разговоре втроем. Но я чувствую, что он еще не готов открыться перед ней.
– Ладно, один стаканчик, и потом я иду к Жоэль.
* * *До пляжа несколько минут ходу. Если Мориц ходил гулять к морю, то наверняка шел по этой же узкой дорожке. На набережной, где заканчивается асфальт и начинается песок, стоит небольшой пляжный бар. Крытая терраса с видом на залив, пластиковые стулья, барная стойка.
Гирлянда разноцветных лампочек колышется на ветру, из динамиков монотонно журчит что-то электронное. Молодые люди с аперитивом, никаких туристов, шик обыденности, влюбленные пары. Официант приветствует Элиаса на удивление теплыми объятиями.
– Элиас! Как ты? Мои искренние соболезнования.
Подходит и второй официант с соболезнованиями. Видимо, они очень хорошо относились к Морицу. Я представляю, как Элиас с отцом сидят за одним из этих столиков, на заднем плане – море. Но на этой картине не хватает одного человека – его матери.
Официанту, своему другу, amico, он представляет меня как подругу, una amica. Без имени, без эмоций. Я не принимаю это близко к сердцу; да я и рада, что официанты не будут считать меня родственницей. Иначе пришлось бы объяснять историю, которую я не могу объяснить. Элиас выбирает столик на самом краю, пусть немного ветрено, зато не на виду. Я заказываю джин с тоником. Он просит «негрони» и спрашивает прямо, не тратя времени на пустую болтовню:
– Что она тебе рассказала?
– Почему ты никогда не называешь свою сестру по имени?
Он молчит. И я рассказываю, стараясь ничего не упустить, о человеке, который ушел на войну Морицем, а вышел из нее Морисом, но лишь затем, чтобы вскоре попасть на следующую войну. Рассказываю о моей берлинской бабушке, которая забеременела, а он об этом и не узнал, и которая никогда больше его не видела. Рассказываю о Жоэль в Лагере номер 60 и в доме на улице Яффо. Когда я заканчиваю, Элиас смотрит на меня скептически, как бы спрашивая: и это все?
– Что было дальше, я не знаю. Можем спросить у нее.
– Хорошая история, – сухо говорит он.
– Ты не веришь?
– А ты ей веришь?
– Да. Зачем Жоэль лгать?
– Мориц однажды сказал: чтобы исказить правду, необязательно лгать. Достаточно опустить часть. Он научился этому у нацистов.
Он называет его Мориц. Не папа.
– Где он познакомился с твоей мамой? – спрашиваю я.
Он зажигает сигарету.
– Расскажи мне лучше о твоей маме.
Я чувствую какое-то внутреннее сопротивление, словно маму защищает стена моей преданности. Хотя это нелогично – он же мамин брат и имеет право узнать о ней. Но потом понимаю причину моего нежелания говорить. Он просто допрашивает меня, чтобы отвлечь. Чтобы не раскрывать ничего о себе.
– Твоя очередь, – отвечаю я, удивляясь собственной наглости. – Расскажи о твоей матери.
Элиас смотрит на меня такими глазами, словно я требую, чтобы он положил руку на горячую плиту. Он молчит, упрямо и задумчиво. Интересно, из чего сложена его защитная стена. Из тех же камней, что и моя? Преданность. Честь семьи. И кое-что, что должно остаться в тайне.
– Ты сказал, она из Яффы.
Он не говорит ни да ни нет. Только внимательно смотрит на меня. Как будто я должна вначале заслужить его доверие.
– Как ее зовут?
– Амаль.
По тому, как он произносит ее имя, с горечью и нежностью, я чувствую, что она – ключ ко всему. К тому, что произошло между ним и Морицем.
– Расскажи мне о ней. Пожалуйста.
Глава
12
Нет большей боли в мире, чем потеря родины.
ЕврипидЯффаАмаль было шесть лет, когда она в последний раз видела родной город. Стояла ясная ночь, это был май 1948-го, примерно в это же время Морис поселился на улице Яффо, в какой-то сотне километров. С борта лодочки, отплывающей из гавани Яффы, силуэты церковных башен и минаретов вдруг показались маленькими и хрупкими. Не осталось почти ни одного освещенного окна, кое-где полыхали костры, а над умирающим городом летела падающая звезда. Амаль вспомнила, как прошлым летом она спала на крыше дома с Ривкой, своей подружкой-еврейкой, и братьями Амаль. Звездное небо, казалось, склонилось над ними, словно защитный купол, а они считали падающие звезды. Загадай желание, сказала Ривка, но никому не говори, иначе оно не сбудется. Но Башар, ее старший брат, разрушил чары, объяснив, что падающие звезды на самом деле – это валуны, летящие сквозь пространство и вспыхивающие в последний раз, перед тем как сгореть. А теперь Амаль видела те же звезды, что и тогда, но под ее ногами больше не было твердой земли. От угольно-черного моря ее отделяли только деревянные доски рыбацкой лодки. Внутри, крепко прижавшись друг к другу, сидели люди, которых было слишком много для этой лодки, а волны жадно бились о борт. Ноги Амаль насквозь промокли, и она дрожала от страха. Сильные мужчины рыдали, а у женщин уже не было сил успокаивать плачущих детей. Здесь, в море, было прохладно. Что сейчас делает Ривка, гадала она, спит ли она у себя дома или думает о своей арабской подруге? Может, тель-авивские гранаты попадают и в Неве-Цедек, в еврейский квартал около цитрусовых рощ? Отцы Амаль и Ривки, Жорж Бишара и Аврам Леллуш, владели землей в окрестностях Яффы, где росли лучшие в стране апельсины и лимоны. Во время сбора урожая девочки убегали в рощи и выбирали из корзин самые большие апельсины. Потом, сидя на прохладной земле, аккуратно вынимали мякоть, а в апельсиновой кожуре вырезали отверстия, чтобы сделать фонарики. Еще прошлым летом они танцевали вместе на свадьбе под андалузские песни, которые пели их отцы, несколько фальшивя, зато с большим чувством. Амаль вспомнила, что на отце тогда был тот же английский костюм и соломенная шляпа, что и сейчас, а на маме – белое летнее платье, в котором она выглядела как кинозвезда. Когда они поспешно покидали дом сегодня утром, платье осталось висеть в шкафу вместе со всей остальной одеждой; они взяли лишь два чемодана. И сумку, полную апельсинов.
Амаль была симпатичной, с правильными чертами лица и внимательными карими глазами. Даже в детском возрасте в ее обаянии было что-то взрослое, тихая смышленость, которая мгновенно уступала место страстности, едва она слышала музыку. Больше всего на свете она любила танцевать на бесконечных летних свадьбах. Ее родители не запрещали этого, они даже гордились своей девочкой, когда она подходила ко взрослым женщинам под песни Умм Кульсум [20], а те протягивали ей руки и с улыбкой показывали шаги танца, подбадриваемые барабанщиками и восторженными хлопками гостей. Но когда она с детской серьезностью объявила, что однажды станет знаменитой балериной и пригласит родителей в Париж, Мариам, ее мать, возмутилась, что это не профессия для порядочной женщины. «Но бабушка же танцует!» – возразила Амаль. Действительно, мать Жоржа, Ханна, в свои семьдесят лет была одной из самых неутомимых танцовщиц, особенно когда стала вдовой. Ханна, красившая седые волосы в рыжий цвет и расписывавшая руки хной, была тайной сообщницей Амаль. Родители внушали дочери, что некоторые вещи разрешены в доме, но запрещены за пределами семьи. Однако на следующей свадьбе Амаль снова танцевала с женщинами. Жорж баловал дочь – вызывая этим ревность двух ее братьев, к которым он относился гораздо строже, – возможно, потому, что понимал ее лучше, чем мать, поскольку сам любил музыку. Дом часто наполняли ритмы рэгтайма, которые он включал на английском граммофоне. А когда отец был в хорошем настроении, они с Амаль танцевали в салоне под эту музыку. Тогда его будто разом покидали все заботы, он снова становился молодым студентом, каким был в Лондоне до войны. Конечно, у такого джентльмена, как он, дочь не должна помышлять о неприличной профессии, поэтому он попытался направить ее музыкальный талант в более цивилизованное русло, подарив на Рождество блокфлейту и пригласив в дом учительницу музыки. Фрау Бухбиндер была светловолосой серьезной женщиной из немецкой колонии темплеров. Амаль училась быстро, но ей надоедало неподвижно стоять перед пюпитром, и через полгода флейта лежала в углу, а Амаль танцевала с подругой Ривкой на летних праздниках.