Полная версия
Индейцы и школьники
В липовской школе было тихо. Вторая половина лета. Ни души. Пахло пустой школой – масляной краской, библиотекой, мелом. Тася поливала цветы на окнах в своём классе. Её дети принесли много цветов – все подоконники уставлены. Её гордость – пышные сиреневые и белые фиалки распустились густыми шапками, повернули нежные мохнатые листья к свету.
За окнами зелёно-золотыми красками играл большой сад. Молодые деревца с побелёнными стволиками, как смешливые девочки, убежали подальше, к полю, старые же деревья, для порядка, скреблись ветками в окна. Потрескавшаяся кора стволов, зеленовато-бурая, местами розоватая кожа крепких ветвей, согнувшихся под тяжестью яблок. Старые яблони, как старые люди, любили смотреть на детей. Притулившись к школе, они ждали, когда сюда вернутся маленькие человечки. И тогда можно будет снова заглядывать в окна, подсматривать, как мальчики и девочки в первый раз сядут за парты, будут рассматривать класс во все глаза. Как они, притихшие, чуть придавленные важностью момента, в первый раз раскроют тетради, осторожно, неловко возьмут перья и слишком глубоко макнут их в непроливайки. И какой-нибудь мальчик обязательно испачкает пальцы и будет незаметно оглядываться, не зная, что делать. И какая-нибудь девочка, его соседка, строгая и аккуратная, нахмурит брови, разорвёт по линеечке чистенькую промокашку и передаст клочок неумёхе. И мальчик глянет на неё благодарно, что-то шепнёт и засмущается своей смелости, а девочка вспыхнет и строго будет смотреть на доску. И тогда морщинистые старые деревья усмехнутся, в несчётно какой раз увидев краску на щеках детей.
Яблони будут прижиматься к стёклам и слушать, как взволнованно зазвенит голос молодой учительницы, которая так здорово выбелила их стволы. Они не понимают, что она говорит, но понимают, как она говорит. Это такая особая музыка – когда учитель встречает десятки маленьких глаз и осторожно, потихоньку вливает в них всё, что знает, всё, что умеет. И дети начнут расти, распускаться, словно бутоны чудесных цветов. Незаметно поменяются их лица. Они станут другими. Чуть более серьёзными, чуть более внимательными, чуть более хитрыми. Мальчишки будут тереть лбы и чесать затылки, девочки будут кусать кончики бантов, решать сложные задачи, хихикать, когда их товарищи «поплывут» у доски, дети будут передавать друг другу записки, заглядывать в тетрадки соседей, играть «в пёрышки» на задних партах, вытирать подоконники на переменах, бросаться портфелями, драться, падать, смотреть во все глаза на глобус в руках учительницы, представляя далёкие страны и старинные времена. Они будут плакать от обиды, развозя по щекам чернильные пятна, они будут врать, не поднимая глаз, звенеть колокольчиками, рассказывая стихотворения, монотонно нудеть нараспев какие-то правила, скашивая глаза в открытый соседом учебник, они столько всего переделают и будут расти, незаметно расти…
А деревья почти не менялись. Год за годом они просыпались весной, разогретые лучами солнца, проверяли, все ли соседи на месте, не упал ли кто зимой под холодной сталью пилы, захрустев высохшими ветвями. Они делали один глубокий вдох, и едва различимый подземный гул пускал все корни в работу, и чуть сладкий сок устремлялся вверх, к ещё дремавшим почкам. Потом всё опять шло своим кругом – солнце, раскрывавшиеся листья, шелест ветра, тяжесть веток, снова холодные туманы и блаженный, белый, прозрачный сон.
Самая большая яблоня, старая ворчунья, недовольно вздрогнула, ощутив чьё-то прикосновение. Горячая ладонь легла на грубую кору. Человек, не мигая, смотрел в открытое окно напротив. Рядом, в тени, лёг горячий велосипед, пыльное колесо ещё вращалось и шелестело спицами по зелёно-красным листьям разросшейся клубники. Рука человека сжала ветку. Яблоня недовольно поморщилась, оглянулась, но так было сонно на горячем ветру, так уж жарко напекло макушку, что дерево пожало ветвями и опять стало вглядываться в открытые окна напротив. Там хозяйка хлопотала возле цветов. Цветы – это всегда хорошо. Яблоня всегда следила за последней модой на пёстро цветущих подоконниках, хотя каждый сезон, как опытная женщина, знающая недостатки своей фигуры, носила одни и те же фасоны. Разве что её платья увеличивались в размерах – весной белые, летом зелёные с золотом, осенью – густого медного цвета с серебром. Да это и правильно. Пусть все видят, какая она широкая, осанистая, какая сильная и как платья пышно сидят по фигуре. Деревьям вредны диеты.
Какие смешные эти человечки! Ну куда, куда они вечно спешат? Куда бегут? Почему нельзя просто постоять и помечтать день за днём? И этот… тоже не стоял на месте. Ну что ему не покоилось? Наконец человек отпустил ветку, чуть пригнулся и пружинисто подкрался к окну, не сводя синих-синих глаз с хозяйки. Она отошла вглубь класса, наклонилась, подняла ведро и наполнила зазвеневшую лейку. Человек примерился и, чуть коснувшись подоконника рукой, бесшумно запрыгнул внутрь и замер.
Женщина поливала из лейки цветок в углу, она была задумчива, чёрные брови были сведены, карие глаза темны, терпеливы и чуть печальны. Она ощутила чьё-то присутствие, вернее, всем существом почувствовала – незаметный стук сердца, слишком тихое дыхание, запах горячего пота. Хозяйка замерла, потом медленно повернулась и взглянула на человека. Они долго-долго смотрели друг на друга. Люди были очень серьёзны и неподвижны. Почти как деревья. Только глаза сверкали.
Вдруг женщина незаметно подмигнула. И лукавая улыбка тихонько поползла по её губам. Лица мужчины не было видно – он стоял спиной. Яблоня недовольно сощурилась, прикрыла листвой окно, чтобы лучше видеть, что же будет дальше. Эти человечки прыгнули навстречу друг другу, сплели свои такие смешные ветви, зашатались, опрокинули парты, что-то говорили неразборчивое, упали на пол, не в силах наглядеться, сорвали свои листья (зачем?!), опять сплелись, кричали, плакали. И замерли. Женщина лежала на мужчине. Они молчали. Слушали сердца друг друга. По её щеке, хихикая, соскользнула капелька пота. Горячая рука мужчины медленно скользила по смуглой влажной спине женщины. Опять и опять. Нежно… Тихо…
Тася приподнялась, убрала с глаз прядь растрепавшихся волос, блестящих, как звёздная ночь. Потом наклонилась опять и поцеловала мужа в шею.
6Если девочке четыре года, на маечке блестит папина смелая медаль «За победу над Германией», на голове взлохматились непослушные медные волосы, если девочкины котята Куц, Муц и Пуц с утра напились молока так, что не могут ходить, если солнце ослепительно сияет во всю необъятность украинского горизонта, то охота на соседских уток становится делом просто обязательным.
Зосечка, Борик, Наталка и Стасик сидели возле Женьки и с благоговением смотрели на его умелые руки. Они все участвовали в особой шкоде. Борька Лифшиц притащил катушку суровых ниток, которую взял тайком у Розы Соломоновны, своей бабушки. Стасик Камышин, самый младший, принес «щучий» крючок. Он прекрасно понимал, что «получит дрозда» за то, что срезал крючок с отцовой снасти, но… утиная охота того стоила. Наталка Камышина держала замотанный в белую тряпочку кусок сала – такой, какой просили, ещё без чеснока. Зосечка Добровская смотрела, как в руках Жени Кондратенко блестел на солнце острый-преострый «кизал» – перочинный ножик её деды Терентия.
Женька умело, в пять витков, привязал крючок, проверил ногтем остроту жала, срезал ножом лишнюю нитку. Потом взял у Наталки узелок, разрезал сало на кубики размером с крупную вишню и насадил один на крючок.
– Ось так! – тихо воскликнул он. – Ну, буде дiло!
Три индейца и одна белолицая скво восторженно смотрели на него. Ребята играли в индейцев. Это, как всегда, была придумка Зосечки. Разве можно было просто так ходить на утиную охоту? На утиную охоту надо ходить по-индейски. И они стали индейцами. Для начала нашли большую-пребольшую лужу за домом Борьки. Лужа была большая, давняя, переполненная недавним благодатным ливнем. По краям лужи копытами прохожей скотины была расквашена восхитительная, почти чёрная грязь. Этой грязью все индейцы тщательно выкрасились от пяток до макушки. Только глаза сверкали на чёрных рожицах. Да ещё на Зосиной маечке блестел генелисус Сталин. Наташа мазаться не стала (в восемь лет она уже не хотела «глупостями заниматься»), поэтому осталась бледнолицей скво. Борька нашел три куриных пера, одно воткнул в курчавые волосы, другие, как настоящий «кавалел», отдал Зосечке и Стасику. Большие перья замечательно прочно держались в подсохшей на волосах «класке».
– Ну що? – спросил Женька. – Пойшли?
Индейцы молча, сосредоточенно, очень серьёзно кивнули. Перья колыхнулись в такт.
Женька, пригнувшись, переступал босыми ногами по горячему песку бережка Толоки. За ним – «для секлета» – на четвереньках крались индейцы. Зосечка держала в зубах нож, Борька – катушку суровых ниток, Наталка шла за ними и несла узелок с оставшимся салом, Стасик переваливался налегке и придерживал лямку перепачканных в грязи штанишек.
Они пришли в то место, где широкая Толока делала ленивый поворот, образуя мелкую заводь. Тёплая вода заросла крупными кувшинками и ряской. Туда по утрам торжевские хозяйки пригоняли гогочущих гусей и уток. Каждый гусь и утка имели особую метку на спине, намалёванную специальной краской. Вечерами, когда объевшиеся птицы суетливо вышагивали по берегу, хозяйские дети по этим меткам находили свою живность и гнали к сараям. На всю разморенную округу топотала, кричала и гоготала птичья ярмарка.
Жаркий день разливал густую духоту. Мальчишки, которым было поручено следить за птицей, играли на лугу в футбол. При счёте 23:31 им было не до птицы. Крики «пас!», «мне!», «ну куда ты бьёшь, чучело?!» великолепно были слышны спрятавшимся в камышах индейцам. Женька, пригнувшись, ходил взад-вперёд по бережку заводи, словно подрывник, раскладывая нитку длинной змейкой. Он наклонился, у воды зачерпнул липкий ил и слепил шар размером с небольшое яблоко. В этот шар он вдавил кусочек сала с крючком. Наконец, он оглянулся, широко размахнулся, изо всех сил бросил грязевой колобок к середине заводи и мгновенно присел. Разложенная нитка со свистом взвилась вслед за снарядом. Плюх! Утки и гуси с ворчливым гоготом расплылись в стороны, вспенили воду, лениво пытаясь взлететь, но понемногу успокоились. Круги на воде затихли, лениво двинув золотые и белые цветы кувшинок.
Снова всё затихло. Солнце беспощадно жарило головы. Величественные колонны кучевых облаков поднялись высоко-высоко, выше сапфирового неба. В безумных пируэтах воздушных боёв шелестели стрекозы. В прибрежной траве возились, чавкали и шевелили сонную воду толстые карпы. Наши индейцы засели в камышах и терпели укусы зудевших вокруг комаров. Женька прилёг на берегу и осторожно поддёргивал на себя нитку, высвобождая сало из грязи. Наконец, нитка ослабла, хитрец перестал тянуть и замер. Из камышей показались напряжённые лица. Женька оглянулся, сделал страшное лицо, завращал глазами, индейцы спрятались с еле слышным вздохом нетерпения.
Но вот посередине зеркала чистой воды всплыл и тихонько закачался белый комочек. Невдалеке шла эскадренная колонна уток, горделиво рассекая воду. Вдруг утка-флагман увидела сало и, забыв о показной величавости, бросилась к наживке. За ней устремилась вторая, хлопая от жадности крыльями, потом третья, отставшие утки крутили головами, не понимая, в чём дело, подняли волну, пытались взлететь, чтобы успеть в кучу. Женька замер. Один удар сердца, второй! И победительница гонки победно вскинула белую голову и заглотила сало, которое сразу проскользнуло по длинной шее.
Женька широко взмахнул рукой. В камышах восторг! Утка забарахталась, захлёбываясь, захрипела, не успевая кричать – так её быстро тянул мальчик. Женька отступил в камыши, чтобы не заметили. Белые зубы заблестели победной хищной улыбкой на веснушчатом худом лице. На лбу сидел здоровенный слепень, но мальчик даже не чувствовал укус. Последнее движение – он схватил утку за шею и резко дернул, пальцами почувствовал хруст и быстро спрятал в камышах добычу.
– Ну?! Ну, Женька?! Ура?!
– Тихо, голопузы! Айда отсюдова!
Пятеро смелых – вождь, три индейца и бледнолицая – быстро крались вдоль берега. Женька завернул утку в рубашку, индейцы бежали за ним, падали, поднимались, опять падали, их лица были искажены задавленным смехом, сердца стучали молоточками, грудь распирала радость, так хотелось крикнуть: «Ур-р-ра!!!» Но Женька так горячо пообещал головы оторвать, так выразительно провёл ладонью по шее, что друзья позакрывали ладошками рты, чтобы даже случайно не вскрикнуть. Но как же внутри щекотался смех и охотничий клич!
…Они убежали далеко за холм, за греблю, к старым ивам, где запасливый вождь гуронов ещё с вечера сложил сухие ветки для костра и спрятал спички. Ветер шелестел и плавно раскачивал изумрудный занавес огромной ивы. Внутри, скрытые от посторонних глаз, словно в огромном вигваме, на корточках сидели малыши и смотрели, как Женька торопился ощипать ещё тёплую птицу. Белые перья и пух прилипали к его ловким пальцам, лоб мальчика покрылся крупными каплями пота. Он был не очень высок для его двенадцати лет, вечно голодный сирота, непутёвый племянник своей заботливой тётки. Худые лопатки были покрыты расчёсами укусов комаров и слепней. Выгоревший добела чубчик не скрывал круглый упрямый лоб. Женька хитро улыбнулся, и его карие глаза засветились в зелёном полумраке.
– Так, Наталка! Що сидишь? А ну, збiгай за водою!
– А як? Куда?
– Он-до, за деревом – стареньке вiдерце, подивись.
– А-а-а, бачу.
– Можно я с ней? Ну, Женечка, можно?! – Зосечка аж подпрыгивала на месте, так хотелось поучаствовать.
– Не. Ви з Борькой дуйте в вогонь, щоб горiло краще. Стасик, допоможи Наталцi.
Зосечка и Борька легли на землю и старательно раздули костёр, покраснев от усердия. Наконец осмелевшие язычки пламени заблестели в круглых стёклах Борькиных очков, и он отвалился назад, глотнув дыма. Зосечке тоже попал в глаза дым, она зажмурилась, но продолжала старательно дуть мимо, поднимая пепел.
– Та тю! – Женька засмеялся во всё горло. – Зося, годи, годи. Не треба. Та сiдайте вже, годи.
Звякнуло старое ведро. Стасик споткнулся о корень ивы, засеменил, чтобы не упасть, наткнулся на Наталку, завалил старшую сестру, та упала, больно оцарапала коленку, но удержала ведро.
– От ти бовдур! Не бачиш, куди йдеш, чи що?! – возмутился Женька.
– Звини, Женя. Звини, позалуста. Я не нарочно… – Стасик замолк, и крупные слёзы выкатились на его длинные ресницы.
– Добре, ти ще поплач менi. Так. Так! Досить! Стасик, от ти дурний, ну… Ти що? Ну, Стасю! Ну, пробач!
Наконец утка была выпотрошена и разрезана на куски, мясо нанизано на прутья и жарилось над оранжевыми огоньками. Сок стекал вниз вместе с растопленным жиром, который вспыхивал в угольях, шкворчал и брызгался злыми каплями. Дым поднимался к нижним ветвям ивы, скапливался там серым облаком, просачивался сквозь массу листьев и белым шлейфом уносился лёгким ветерком.
Женька дал свой прут Борьке, который сразу же, не в силах удержать два куска, уронил их в пепел. Его круглые глаза потемнели в ожидании заслуженного наказания, но в тот день Женька был терпелив, как ангел. Вождь гуронов соскрёб пепел ножом, опять вручил прутья Борьке, а сам пошёл к стволу ивы. Он подпрыгнул, сначала неудачно, потом всё-таки уцепился за ветку, ногами упёрся в грубую кору, перебрался наверх, что-то стал искать в огромной развилке мощных ветвей.
Вниз упал белый комочек, за ним, сначала повиснув на руках и как следует раскачавшись на упругой ветке, легко спрыгнул Женька. Он развязал узелок с солью и осторожно подсолил подрумянившиеся куски. Индейцы устало ждали. Для малышни это было уже слишком длинное приключение. Но аромат жареного мяса так дразнил носы, что они всё готовы были стерпеть. Грязь на их телах высохла и потрескалась, а под носами особенно развозюкалась. Наконец белые зубы впились в горячее мясо, они обжигали языки, дули, охали, капали жиром, опять кусали, старательно жевали, по подбородкам текла слюна и сок…
Но как же было вкусно! Просто индейски вкусно!
Костёр догорел. Угли заснули под толстым слоем белого пепла, по которому изредка пробегали весёлые искорки. Гуроны клевали носами, а ведь ещё надо было дойти домой. Внезапно Стасик вскочил и затопотал пяточками к кустам, на ходу расстёгивая штанишки. Он успел и довольный собой вернулся, стал рассматривать сонных индейцев.
– Я домой хацу, – заявил он решительно. – Натафа, пайшли! Натаффа, ну!
– Да, Стасик. Я сейчас.
Старшая сестра подняла глаза на Женьку, который сидел в сторонке, прислонившись спиной к узловатой коре старого дерева и смотрел куда-то в небо. В сгустившихся тенях выражение его лица было неразборчиво и сумрачно. Наташа встала. Осторожно, словно оленёнок, она ступала тоненькими ножками, стараясь не шуметь. Девочка подошла к Женьке и положила тёплую ладошку ему на плечо.
– Женя… Женя, спасибо тебе.
Женька Кондратенко оглянулся. В уголках его карих глаз блестели слёзы. Он посмотрел на восьмилетнюю девочку… И спрятал глаза. Здесь, под сказочным пологом ивы, в своём секретном убежище, он был повелителем древнего замка, наверху – капитаном пиратского фрегата, а совсем высоко, там, где ноги уже дрожали и ветки гнулись под его весом, там, где горячий ветер и дальний горизонт, там он был лётчиком-истребителем, сбивавшим тысячи немцев. Сюда он привёл карапузов. И… И её – Наташу. Это для неё он нарушил обещание тётке никогда больше не таскать уток, это для Наташи он готовил костёр, жарил мясо, это для неё всё готов сделать, всё, что в его силах. Так, как учили его папа и старший брат. Погибшие на войне папа и старший брат. Женя молчал, он не мог ничего выговорить, потому что скорее откусил бы язык, чем выдал себя – Наташе.
– Пожалуйста, – буркнул он и опустил голову. Потом, испугавшись, что его невежливость обидит Наташу, он вскинулся, робко улыбнулся и протянул ей руку. – Пожалуйста!
Девочка, почему-то очень-очень посерьёзнев, крепко пожала его шершавую ладонь.
Девочка смотрела на мальчика. Их жизнь неслышно отмерила одну-единственную, но общую секунду. Что будет, что случится через много-много лет? Никто не мог сказать, забудут ли они друг друга, уедут ли Наташа и Стасик обратно к дальним родственникам в Пензу, что с ними будет и как, но тогда что-то случилось. Произошло такое, что легло на дно реки их памяти, пусть даже и со временем заилится течение мусором ежедневных забот. Но, возможно, много позже, в какой-то момент, может, при виде детей, сидящих у костра, или на рынке, увидев гогочущих в корзинах уток, они, уже взрослые, остановятся, как вкопанные, и почувствуют, что где-то с ними было, точно было, произошло – неуловимое, тревожное, словно взгляд ведуньи.
Стасик топнул нетерпеливо и разбудил Зосечку. Борька Лифшиц похрапывал, угревшись у костра. Зосечка сорвала травинку и стала щекотать Борьке заголившийся живот. Стасик внимательно запоминал шкоду. Борька с судорожным всхлипом проснулся, вытаращил глаза, поправил очки – со сна ему трудно было сориентироваться. Друзья начали собираться. Стасик оглянулся на Наташу.
– Натаффа, ты йдофф??
Сестра оглянулась, будто выплыла из какого-то омута, осторожно вынула руку из Женькиной ладони, повернулась и пошла за малышами по узенькой тропинке, протоптанной в зарослях череды. Женька смотрел им вслед. Над жёлтыми соцветьями мелькали макушки Зосечки и Борьки, Стасика вообще не было видно. Зато все услышали, когда он споткнулся и шлёпнулся. Рёв, всхлипывания. Малыш устал, но шёл домой. И тут Наташа остановилась, оглянулась назад и помахала Женьке. На фоне закатного неба он различил лишь её тёмный силуэт и взмах ладошки.
И сердце ударило в грудь.
Он опять сел, прислонился к горячему стволу, опустил голову на колени, зажмурился и замер. А в глазах, ослеплённых оранжевым диском солнца, медленно-медленно таяла тоненькая фигурка…
7В хате Добровских было пусто.
Светились окна в хатах соседей напротив. За занавесками хозяйки отмывали своих детей от дневной пыли. На столах заждался трудовой, заработанный ужин, стояли тарелки, разложены вилки, нарезан свежий хлеб. Хозяева сидели на скамейках возле веранд, торопливо докуривали папиросы, незлобиво чертыхаясь на зов хозяек: «Та йду я, йду! Чую! Зараз, Мариночко! Зачекай! От ти ж яка вперта… Та йду я!»
Тоня кубарем добежала до крайней к полю хаты, схватилась за кудахтавшее сердце.
– Зо-о-осю! Зо-о-о-се-е-чька-а-а!!
Её крик разнёсся по полю – далеко-далеко. Разлетелся по огородам, по лугам, над которыми появилась лёгкая дымка. Разогретая солнцем Толока выпускала первые клубы вечернего тумана, который постепенно скапливался, укрывал камыши, лизал берега, лениво выползал на отмели и чуть ли не мурлыкал под ласковыми ладонями последнего ветерка. Солнце только что село за горизонт, но его могучие лучи ещё вонзались в остывающий свод небесной печи.
Тоня сняла сбившийся платок, вытерла им пот со лба.
Внучки не было. Дочки с зятем (трясця йих матери!) – тоже. Терентий бегал с другого края Торжевки. «Ой, лишенько! Де ж вона? Де ж ця маленька?!» Тоня держалась за покосившийся столбик крайней ограды. Сердце тарахтело, будто мотор трактора. Только этого ей не хватало… В боку пекло, нету мочи.
«Боже, Боже! Боже ж наш всемогущий! Где ж ты, молодость? Где сердце, где ж сила, Боже? Побежала бы, полетела б всей душой, да клятые ноги не пускают, распухли, как колоды, болят, ноют, к земле тянут. Или мало страдала, Боже? Пресвятая Богородица, сил же нет, нет совсем, как Лида умерла в войну. Закончились силы, выгорело сердце. Стало тяжёлым, усталым, нет терпежу уже, как же ж устало сердце… Лида, серденько, сонечко, де же внучка? Покажи, де ж ця маленька, де ж це кошеня рыже?»
С Липовского проселка на дорогу тяжело вырулил велосипед. Вася налегал на педали, Тася старалась ровно держаться на раме, крепко схватилась за руль, а он пользовался тем, что руки жены заняты, и легонько целовал её в шею. Тася хохотала. Тоня услышала этот смех, и в ней разом всплеснулись две волны. Первая, рассудочная: «Да как она может смеяться, когда Зосечки нет?!» – а вторая волна поднялась из материнского сердца: «Господи, Тася… смеётся?!» Тоня давно не слыхала такого счастливого, такого звенящего смеха дочки. Такого очень женского смеха… Эти две волны столкнулись в её сердце, и оно сбилось с ритма, замерло клёком сырого теста.
– Тася! Вася!!
Они услышали в темноте её окрик и чуть не свалились с велосипеда.
– Что, мамо? Мама, что случилось?! Что ты тут делаешь? Ты что, бежала? Папа? Зося?! Да не молчи ты, мамо!
– Да не тараторьте вы! Дайте ж отдышаться… Зоси нет.
– Как это – «Зоси нет»? А где она?
– Я знаю?! Как вышла на улицу к этому Женьке, так и нет!
– К какому Женьке? Василенко?
– Да к Кондратенке, бiс би його забрав! Та ще ж эти, ну, из Пензы деточки, как их… Ну, Тася, ты ж их знаешь – эти – Наташа, та, которая постарше, и маленький хлопчик, такий круглий… Ну, Стасик, чи що. И маленький ще був один – Борик, Розы Соломоновны внучок.
Они бежали по улице со всей возможной скоростью, которую могли развить тяжелые ноги Антонины. Тася поминутно останавливалась, смотрела то на мать, то на мужа.
– Вася! А ну, на веломашину! Дойидь до хати! Може, вона там!
– А вы?
– Та мы добежим, как сможем. Видишь, маме плохо.
– Доню… Та бежите ж вы оба! Я, як небудь, потихоньку, сейчас вот посиджу тут у Пилипчуков на лавочке та й добiжу. Ось тут зараз сяду, – Антонина тяжело села на лавочку, вкопанную возле ворот соседей. – Бежи ж, доню, догоняй Васю. Бежи. Менi вже легче, зараз, зараз буде добре…
Тася торопилась, бежала уже почти в темноте, больно сбивая пятки по уличной брусчатке. За поворотом над ней распахнулось синее с бирюзой небо. Над горизонтом бирюза переходила в перламутр, только чёрточка остывшего золотого облачка сверкала у самой земли. Большая звезда купалась в зелёной волне небосклона. Кое-где гавкали собаки, незлобно, с достоинством. Под ногами, распушив хвост, неслышно мелькнул суетливый кот.
– Тьфу ты! Клята тварино! – Тася чуть не споткнулась о кота, подпрыгнула, но побежала ещё резвее, на ходу крестясь и сплёвывая через плечо.
Вот и ворота родной хаты. Тася ударила телом в калитку, та обиженно всхлипнула пружиной и, сорвав обиду, брякнула щеколдой о забор.
Тася добежала через дворик и увидела мирно стоявший у выбеленного палисадничка велосипед.
– Ва-а-ася-а-а!
– Ну что ты кричишь? – из темноты раздался спокойный голос, в котором слышалась улыбка. – Сильна ты кричать, жена. Здесь Зося. Здесь она. Тихо.
– Цела?! Где вы, черти кляти?!
– Здесь мы. Не шуми.
– Та где?!
Чиркнула спичка и Тася рассмотрела смеющиеся глаза мужа и чёрную фигурку, спрятавшую лицо у него на груди.
– Зося? Зося!! – Тася подошла ближе, наклонилась. Дочка резко отвернулась, отчего белое петушиное перо выбило сигарету изо рта Васи. – Зоська! Ты что это? Да ты ж чорна!