bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

А вообще знамений, знаков, символов, связанных с его смертью, набралось предостаточно. Ну не знак ли, что прощались с Оруэллом в случайно выбранной лондонской церкви, покровителем которой, как выяснилось, оказался святой Георгий? Что хоронил его представитель знаменитого рода Асторов, а сам писатель умер, как отметит в дневнике его приятель Энтони Пауэлл, «в день смерти Ленина». Невольное это «соседство» – Асторов и Ленина, подчеркнет Пауэлл, – охватывало «весь диапазон жизни» Оруэлла. А с наследником Ленина Сталиным Оруэлл вообще не расставался все последние годы. Друзья видели, что на тумбочке в 65-й палате до последнего дня лежали не только пара романов Томаса Харди и Ивлина Во, но и какие-то книги о Сталине. И, наконец, разве не знак желание атеиста Оруэлла быть похороненным по обрядам христианской церкви? Ведь как раз Библии ни в день смерти, ни раньше у кровати его вот как-то «не лежало». И вряд ли кто вспоминал строчку его давних стихов, где он говорил, что мог бы «стать священником», что было у него такое желание, как и у деда его. И уж совсем никто не знал – разве что первая покойная жена, – что дома у него – этого насмешника, ирониста, скептика, даже циника порой – Библия все-таки была. Что он перевозил ее из дома в дом и даже хранил на особой полке.

Семейную Библию, реликвию XVIII века, которую Блэры передавали из рода в род.

2.

– Эрик! Эрик! – кричала вслед ему Айда, его мать. – Be careful! Будь осторожен!..

А он сначала медленно, а потом все быстрей гнал под горку свой допотопный велик. Что с того, что седло без амортизации вреза́лось в тощий мальчишеский зад, а брошенные педали бешено крутились под ним! Зато каким блаженством было задрать ноги вверх – и нестись навстречу стене ветра…

Так он изобразит себя, десятилетнего, в четвертом своем романе, который так и назовет – «Глотнуть воздуха». А ведь тогда, в 1913-м, и Первая мировая не началась еще, и было лето, и были первые каникулы, и встречный ветер, раздувавший короткие штанишки, и воздух свободы – столько воздуха, что можно задохнуться.

Мгновения, секунды осознанного счастья – они потому и остаются в памяти, что в любой жизни случаются нечасто. Он ведь напишет потом, что счастье могут испытать лишь те, «кто не делает его целью». А он и не ставил такой цели, скорее наоборот, искал страданий и бед. В лучшем случае – опасных приключений. Его друг Ричард Рис в книге о нем, которую назовет «Беглец из лагеря победителей», напишет, что его «никогда не покидало мальчишеское тяготение к приключениям – опасности и лишения представлялись ему неодолимо соблазнительными». А другой приятель, Пол Поттс, после смерти писателя так и назовет воспоминания о нем – «Дон Кихот на велосипеде»…

Да, была в его жизни Золотая Страна детства – эти два слова с большой буквы не раз всплывут даже в последней, кошмарной книге его. «Вдруг он увидел себя, – напишет, – на молодой зеленой траве. Был летний вечер, и под косыми лучами солнца земля казалась золотой. Ему так часто снилось это место, что он не мог уверенно сказать, видел он его в жизни или нет… Это был старый, выеденный кроликами луг… За полуразрушенной изгородью на противоположной стороне ветви вяза качались на легком ветру, и их густая листва чуть шевелилась, как женские волосы. Где-то рядом… протекал чистый ручей, в заводях которого под ивами плавала плотва…»

Вопрос из будущего: Эта листва, которая «как женские волосы», – неплохая, по-моему, метафора. Вы ведь рано решили стать писателем?

Ответ из прошлого: Лет с пяти-шести… То ли в четыре, то ли в пять лет я сочинил свое первое стихотворение; мать записала его… Я совсем не помню его; помню лишь, что оно было про тигра, а зубы тигра были как «стулья»… Мне кажется, стих был плагиатом блейковского «Тигр, о тигр»…

В.: Да, вы говорите об этом в заметке «Почему я пишу». Но что было мотивом, причиной писательского выбора?

О.: Инстинкт, который заставляет младенца кричать, привлекая к себе внимание… Желание известности… Исходный рубеж для меня – всегда ощущение причастности, чувство несправедливости…

В.: Ричард Рис утверждал, что в год вашего рождения в Британии четко просматривались три класса: высший – «дворянство», средний класс и – очень большой – низший. «Благородными» и «джентльменами» чаще называли только представителей высшего класса. Про других говорили: «джентльмен по натуре». Но про вашу семью Рис пишет определенно: она относилась скорее к дворянскому, чем к буржуазному классу. Хотя ваши предки даже землей не обладали?

О.: Землей… не владели, но ощущали себя земельной знатью от Бога, предпочитая набор благородных джентльменских профессий вульгарной торговле… У мальчиков было когда-то в обычае над тарелкой с десертом гадать о своем будущем, считая изюминки пудинга: «Солдат, моряк, юрист, священник»… Принадлежать к этому социальному кругу, когда у тебя только четыре сотни годовых, штука сомнительная, ибо тут твой аристократизм исключительно в теории… Ты знаешь, как одеваться и как заказывать обед, хотя на практике никогда не можешь пойти к приличному портному или в хороший ресторан. Знаешь, как охотиться верхом, хотя отроду не владел ни лошадью, ни дюймом охотничьих угодий. Понятно, чем привлекала Индия… людей «верхне-среднего» слоя. Служить в колониях уезжали не наживаться… а потому, что в Индии… так просто было исполнять роль джентльмена.

В.: Самообманываться? Ведь без денег «держать фасон» на родине было, видимо, трудновато?

О.: Фактически все деньги уходят на соблюдение приличий. Ясно, что люди этого разряда существуют в ложном положении… Это большинство священников и педагогов, почти вся братия чиновников англо-индийской администрации, легион офицеров… Глядя правде в глаза, необходимо признать: ликвидация классовых различий означает ликвидацию существенной части самого себя…

В.: И – если забежать вперед – вы решились на это?

О.: Заявить о стремлении избавиться от разделяющих классовых особенностей легко, но почти всё в моем мышлении обусловлено именно ими… Требуется не только подавить собственный социальный снобизм, но заодно отказаться от множества личных вкусов и пристрастий. Во имя избавления от гнусной социальной розни мне в конце концов придется измениться буквально до неузнаваемости…

Это еще будет в его жизни! Но что всё же запомнилось мальчику, обреченному по рождению быть «джентльменом по натуре»? Да ничего особенного. Вылазки с матерью за ежевикой, за орехами, дикими фруктами для домашнего вина; гребля на лодке по Темзе (он в семь лет попросил мать записать его в какую-то Лигу военно-морского флота и купить бескозырку с надписью «Непобедимый»); помощь каменщикам, строившим дом по соседству, которые давали ему возиться с раствором и от которых он подхватил первое крепкое словцо; ломти хлеба с маслом, которые, благодаря сорванному щавелю, превращались во вкуснейшие бутерброды; наконец, походы с ровесниками к мельничному пруду, где водились тритоны и крошечные караси; и долгое стояние на обратном пути у витрины кондитерской, находившейся на краю городка, куда «влекло волшебной силой» и где за фартинг можно было купить и тянучек, и ликерных бомбочек, и кулек попкорна, и даже «приз-пакет», в котором среди конфет счастливцам доставалась свистулька. Но главной страстью была, конечно, рыбалка. «Господи, – вспомнит он, – даже охотничьи мелкашки… не волновали меня так, как рыбацкая снасть. Я и теперь могу перечислить модели всяких нитяных или синтетических лесок, “лимерикских” крючков, “ноттингемских” катушек и прочих прелестей». Ну кто после этого скажет, что у него было несчастливое детство? Один из друзей назовет его даже «особо счастливым». Однако, как заметит Оруэлл, всё и всегда у детей переплетено: радость и мучения, стыд и гордость, смелость – и отчаянная трусость.

«Мне шесть лет, – пишет о первом знакомстве с законом, – и я иду по улице нашего маленького городка с матерью и местным богатым пивоваром, который также является и мировым судьей. Выкрашенный смолой забор покрыт рисунками, сделанными мелом, некоторые из них принадлежат мне. Судья останавливается, указывает на них тростью и произносит: “Мы собираемся поймать тех ребят, которые рисуют на стенах, и собираемся назначить им Шесть Ударов Березовой Розгой”. (В моем уме всё наказание отразилось буквально заглавными буквами.) Мои колени подгибаются, язык прилипает к нёбу, и я в первый же удобный момент ускользаю, чтобы разнести страшную весть. Вскоре вдоль всего забора появляется длинная шеренга до ужаса испуганных детей, которые плюют на свои платки и пытаются стереть рисунки. Но что интересно, – пишет Оруэлл, – лишь много лет спустя мне пришло в голову, что… никакой судья не присудил бы меня к розгам, даже если бы застиг на месте преступления». Но урок получен: законы и судьи станут для него, несмотря на всю радикальность его, почти святы.

А брезгливость, а снобизм, а презрение к «низшим классам»? Он же помнил себя в тринадцать в том вагоне третьего класса. «Вагон был битком набит распродавшими свою живность свинарями. Кто-то достал и пустил по кругу кварту пива; бутыль переходила от одного рта к другому… Не могу описать ужас, нараставший во мне по мере приближения той бутыли. Если настанет и моя очередь глотнуть из горлышка, побывавшего в их губах, меня, я чувствовал, непременно стошнит; с другой стороны, если предложат, я не осмелюсь отказаться из опасения оскорбить этих людей. Типичная дилемма буржуазного чистоплюя. Теперь-то, слава богу, – вздыхал уже известный писатель, – таких мук я не испытываю… Мне по-прежнему не нравится пить из стакана после других (других мужчин; относительно женщин я не против), но вопрос классовых различий тут абсолютно ни при чем… Снобизм ведь связан с… воспитанием, при котором ребенку одновременно внушается необходимость мыть шею, готовность умереть за родину – и презрение к “низшим классам”».

Первый урок такого презрения он тоже получил в детстве – когда предал маленькую девочку, дочь водопроводчика. Случай, который, на мой взгляд, и определил его судьбу, повлиял на всю будущую «личную идеологию» его. Так, например, считала и В.А.Чаликова, первой в нашей стране подвергшая анализу истоки его «справедливости». Это она сказала мне – беседу нашу опубликовала «Иностранка»[2], – что у Оруэлла есть даже какой-то стих про эту девочку из его детства.

Была ли эта девочка первой неосознанной любовью Оруэлла? Не знаю. Просто именно с детьми соседа-водопроводчика Эрик, у которого до пяти лет не было друзей, и сошелся. С этим «дружественным племенем» он разорял птичьи гнезда, живодерски надувал велосипедным насосом жаб, пока их не разрывало (добрые дети!), лазал через заборы и удил плотву. А еще – играл «в больницу», что требовало, как вы понимаете, обоюдных раздеваний. «В то время я был существом бесполым, – вспоминал, – а потому и знал, и не знал так называемые “факты жизни”… Помню, при игре “в доктора” я ощутил слабый, но, безусловно, приятный трепет, выслушивая дудочкой, изображавшей стетоскоп, живот маленькой девочки». Ю.Фельштинский и Г.Чернявский в биографии Оруэлла пишут, что он через годы рассказывал сестре Эврил вещи и похлеще: не только про игру в «докторов», но про игру в «мужа и жену». «При этом Эрик впервые, вначале на вид, а потом и на ощупь познакомился с физическими отличиями мальчиков и девочек. Старшие дети вразумительно объяснили ему, чем и как занимаются взрослые в постели (слесарь со своей супругой занимались сексом на глазах у детей). Но из попытки семилетнего Эрика и его чуть старшей подружки перейти от изучения интимных частей тела друг друга к их соединению, – заканчивают биографы, – ничего не вышло: они были еще слишком малы…»

Я не стал бы писать об этой девочке, если бы Оруэлл раз от разу не возвращался к этой «неравной дружбе». Не первый секс-опыт волновал его – первое предательство. Когда мать, узнав, с кем он водится, запретила ему встречаться с этими детьми, он не только послушался ее, но, встретив «подружку-жену», прямо сказал ей: «Я не буду больше играть с вами, мама сказала, что вы “простолюдины”». И, судя по дальнейшей жизни, стыдно от этого стало не детям – самому писателю. Именно это и перевернуло его сознание, разбудив в нем впервые чувство «равенства-неравенства»…

Я нашел то стихотворение, о котором говорила Чаликова. Удивительно, но оно было записано в его последнем, предсмертном блокноте. Вспоминал… В стихотворении был май того года, девочка, «которая показала ему всё, что у нее было», – и честные строки о том, как он сделал «ту роковую вещь», сказал детям: «Вы простолюдины». «С того майского дня, – пишет он, уже проживший жизнь, – я никогда и никого не любил, / Кроме тех, кто НЕ любил меня». И последний заданный им вопрос «в рифму», как вопрос в вечность, – «Так какая же мораль у этой истории?..».

А и впрямь: какая? Но случай этот в его «счастливом детстве», на мой взгляд, оказался действительно счастливым. Для нас, для читателей – счастливым!

3.

Знамений, связанных с мигом его рождения, кажется, не было. Ну разве что в тот год Индию единственный раз посетил сам принц Уэльский. Оруэлл родился в Индии, в Мотихари, где служил его отец, в маленьком городке на границе с Непалом. Глухой угол Британской империи, связанный с центром Индии узкоколейкой. Эрик проживет там всего год, пока мать его, полуфранцуженка Айда Мейбл Лимузин, не подхватит его в охапку со старшей сестрой Марджори и не вернется в метрополию. Он не запомнит даже пути через два океана. Да и что могло запомнить дитя: вкус кокосового молока, которым, возможно, обмазывали его губы, разжеванную матерью мякоть банана, обжигающее солнце Индостана и далекие крики неведомых зверей, впервые услышанные им? Саму Индию он, как и все только что родившиеся младенцы, увидел впервые вверх ногами. Но ровно через двадцать лет – тик-в-тик – увидит эту «экзотику» в реале: сам окажется в Индии, поедет служить туда в качестве суперинтенданта Имперской полиции Индии. Будет служить и в Мотихари, в местечке, где появился на свет. Но фактически, если объективно, станет колонизатором, почти «плантатором», как его прадед. И хоть семейная Библия еще не перешла к нему по наследству – жив был отец, – но историю рода своего он уже знал.

* * *

Комментарий: Война идей и людей


«Запад есть Запад, Восток есть Восток…» – эти стихи Редьярд Киплинг написал, когда слова «империя», «колония», «доминион» и «метрополия» почти никем не осуждались. Это было нормой для Англии – «владелицы мира», «государства, – как красиво называли его британцы, – над которым никогда не заходит солнце», страны, господствовавшей над четвертью человечества. А «жемчужиной короны» и Первой, и Второй Британской империи была, конечно, Индия. Независимой, свободной она станет – невероятно! – только в 1947 году, за три года до смерти Оруэлла. А ведь с ней была не только связана жизнь его отца и одного из дедов, но и вся, считайте, судьба писателя: он прослужил там пять лет в молодости, потом, в 1941–1943 годах, работал в индийском департаменте на радио «Би-би-си», а однажды чуть не стал ведущим редактором влиятельной газеты Pioneer в крупном индийском городе Лакнау. Выбивался из этого ряда лишь один предок Оруэлла – прадед его, тот вообще был рабовладельцем на Ямайке.

Ямайку Англия аннексировала у Испании еще в 1655 году. А в 1743-м там, на Ямайке, родился прадед Оруэлла – Чарльз Блэр. Известно о нем мало, разве что ему удалось удачно жениться на леди Мэри Фейн, представительнице высшей аристократии – точнее, второй дочери Томаса Фейна, «лорда и восьмого графа Уэстморленда». Прадед Оруэлла проживет семьдесят семь лет, и с него начнется и возвышение рода, и, как выразится Оруэлл, «скудеющая респектабельность» семьи, когда к концу жизни, к рождению последнего, десятого сына (он и станет дедом писателя), феодал почти разорится и оставит после себя только потемневший от времени портрет жены – леди Фейн – да старую семейную Библию.

Как ни искал я корни бунтарской натуры Оруэлла в предках, но ничего, кроме законопослушности, набожности и лояльности системе не нашел. Дед писателя Томас Ричард Артур Блэр, оказавшись лицом к лицу с неприятной необходимостью зарабатывать себе на жизнь, стал всего лишь рядовым священником. Проучившись год в Кембридже, в Пемброк-колледже, отправился служить Империи и в 1839 году в Калькутте был сначала рукоположен в дьяконы, а затем, в 1843 году, уже в Тасмании, – в священники англиканской церкви. Дед умрет, когда Оруэллу будет десять лет. А отцу писателя Ричарду Уолмсли Блэру жизнь вообще «не сдаст хороших карт». Он, «джентльмен по натуре», станет просто чиновником – сия рать в XIX веке в Англии уже вовсю набирала силу.

Не получив серьезного образования, не имея за спиной ни частной школы, ни университета (семья сэкономила на нем, последнем отпрыске), отец Оруэлла с восемнадцати лет вынужден был «воевать за карьеру», за место в Индии; ведь именно колонии давали тот единственый «приличный выход» из затруднительного положения бедных сыновей среднего класса. Война за Service – за «Службу», как звали администрацию Индийского субконтинента, – шла, надо сказать, нешуточная. После проверок лояльности трону, умственного развития, даже осмотра физического состояния (уж не считали ли зубы во рту, как у рабов?) отец Оруэлла был зачислен в Гражданскую службу, где работало чуть больше тысячи человек. Разумеется, англичан в Индии было в разы больше – в полиции, в службе гражданских инженеров, охране лесов и прочих подразделениях, – но чиновников Гражданской службы, которым всё это и подчинялось, было немного: они были если не «сливками» колонии, то высшего сорта маслом, позволяющим шестеренкам власти крутиться хотя бы без скрипа.

Отец Оруэлла проведет в Индии почти сорок лет, до пенсии. Официально будет заниматься, вообразите, опиумом, служить в отделе опиумного департамента правительства Индии, где продвинется всего лишь с помощника заместителя опиумного агента третьего ранга до той же должности, но – первого ранга. Та еще карьера! Ну и, конечно, – сам опиум! Это мы вздрагиваем ныне при слове «наркотики». А в те времена разведение и торговля маком считались не просто достойным – почетным занятием. Опиум и тогда широко применялся в медицине, на чем «благородно» настаивали англичане. По большей части его производила Бенгалия, где и начал службу Ричард Блэр. К приезду отца Оруэлла в Индию производство наркотика составляло около четырех тысяч тонн в год и давало прибыль в 6,4 млн фунтов. Шутка ли, одна шестая часть правительственного дохода! Майкл Шелден, биограф Оруэлла, пишет, что «ужасная правда в работе Ричарда Блэра заключалась в том, что большую часть своей карьеры он занимался тем, что стабильно поставлял опиум миллионам наркоманов Азии». По нынешним меркам – убийца, страшный человек…

Пробовал ли отец Оруэлла сам курить те «глиняные трубочки» – неизвестно, но, думаю, жил до женитьбы, как все «белые колонизаторы». Если прямо сказать, поддерживал то фальшивое «реноме» якобы аристократа, ради которого и ехали в колонии нищие дворянские дурни. А если фальшь этого личного мотива да помножить на фальшь «опиумной политики» Англии, то станет понятно, отчего Оруэлл недолюбливал отца и противостоял ему в чем мог.

Нет, даром деньги Ричарду Блэру родина, конечно, не платила; он по шесть месяцев порой разъезжал по самым отдаленным посевам мака, где, следя за соблюдением агротехнических норм, подсчитывая объемы производства и количество транспорта для вывоза продукта, жил, по сути, в антисанитарных бунгало, а то и просто в палатках, страдая от насекомых, тропических ливней и невыносимой духоты. Но в свободное время, как и все белые люди, участвовал в любительских спектаклях, ездил на бесконечные пикники и балы, менял наложниц из местных красавиц, гарцевал на отличных лошадях, усердно молился в церквях и, если не пил, сидя в клубе под опахалами местных рабов, то галантно ухаживал за своими, за белыми барышнями. «В те годы англичане, – напишет в 1940 году Оруэлл в очерке «Чарльз Диккенс», – слагали о себе легенду как о “крепышах-островитянах” и “неподатливых сердцах из дуба”, и тогда же, – подчеркнет, – едва ли не за научный факт почиталось, что один англичанин равноценен трем иностранцам». А если, предположу, сравнить их с аборигенами Индии, то уж, наверное, и всем десяти.

Тот же Киплинг, ровесник родителей Оруэлла, подолгу живший в Индии, называл индусов «детьми природы», и порой довольно язвительно писал о них. «Во всей Индии, – говорил, – не сыщешь ни одной до конца закрученной гайки, ни одного накрепко сбитого бруса, ни одной мало-мальски приличной слесарной работы… Всё здесь делается небрежно, бестолково, как придется. У англо-индийцев есть для этого очень выразительное слово – “кутча”. В Индии всё “кутча”, то есть сделано “с кондачка”, чего англичанин никогда не допустил бы…»

«Кутча» – занятное словцо. И чем больше я узнавал про жизнь родителей Оруэлла, тем чаще задумывался: не «с кондачка» ли и поженились Ричард Блэр и мать писателя – Айда? Поженились-то в Мотихари, в том маленьком городке, где в наши дни местный Rotary Club установил памятный знак на месте рождения писателя и даже собирался открыть (не знаю, открыл ли) его музей. Так вот там, в Мотихари, на балу ли, на любительской сцене или на верховой прогулке и познакомились отец писателя и будущая жена его. Ему было тридцать девять, ей – двадцать один год. А «кутчей» их союз можно было бы назвать оттого, что Айда, служившая гувернанткой в богатых семьях администраторов, была уже обручена с другим, но тот неожиданно бросил ее, и она, «сохраняя лицо», поспешно вышла за Ричарда…

Айда родилась в 1875-м, в тот год, когда будущий муж ее впервые ступил на землю Индии. Но родилась в Пендже, в пригороде Лондона, в семье англичанки и купца-француза, почти сразу увезшего их в Бирму, в Моулмейн, где у него был основанный еще отцом бизнес – торговля тиковым деревом и строительство кораблей. Там, в Бирме, отец Айды и разорится, когда неосторожно займется выращиванием риса. Тереза, жена его и бабушка Оруэлла, так и останется доживать свои дни в городке. Внук-писатель через тридцать почти лет будет даже навещать ее. Одно время и служить будет в Моулмейне, где, как напишет позже, бирманцы особо ненавидели англичан. «Никто, конечно, не отваживался на бунт, – заметит, – но, если европейская женщина одна ходила по базару, кто-нибудь обязательно оплевывал сзади ее платье красноватой бетельной жвачкой…»

Не знаю, плевались ли аборигены на подол матери Оруэлла, но из всего, что нам известно, – бирманцы, скорее, любили ее. Живая, непосредственная, оригинальная и начитанная девица, она была одной из девятерых детей Терезы и, как все в семье (так вспомнит ее сестра), «росла как принцесса» – в доме бывало до тридцати слуг и не хватало разве что птичьего молока. Айда, по общему мнению, оказалась куда интересней мужа, почти старика по тем временам; а кроме того, была в ней какая-то авантюрность, видимо, унаследованная от отца. Неудивительно, что скрытая война между супругами рано или поздно, но началась. Бернард Крик, биограф, заметит, что родители Эрика вряд ли могли быть по-настоящему счастливы, но, «если бы его или ее спросили: “Счастлив ли ваш брак?”, искренним ответом обоих было бы твердое “да”». Муж был терпим, не педант и не тиран, способный ломать душу юной женщины. А жена, хоть и понимала, что могла оказаться и в худшем положении, тем не менее смотрела на него «сверху вниз» и «мало считалась со вкусами и желаниями его». «Бедный старый Дик, – сочувствовали родственники отцу Оруэлла, – если он и слышал что-нибудь от жены во время карточной игры, так это неизменное: “Дик, а ну-ка кончай свой покер”…» Ну а мне, если честно, гораздо больше об их «счастье» сказало то, что довольно скоро оба решительно завели для себя разные спальни.

Через год после свадьбы, там же, в Индии, в семье родилась Марджори Фрэнсис – старшая сестра Оруэлла, – а через пять лет, 25 июня 1903 года, на свет появился и он, Эрик Артур – именно это имя дали ему при крещении. По восточному гороскопу (а Оруэлл увлекался когда-то гороскопами) он оказался Кроликом. Но не менее крутым, чем такие же, как он, Кролики Ломоносов, Эйнштейн, Шиллер, Вальтер Скотт, Рылеев, нобелиат Джон Голсуорси, Михаил Булгаков и даже Лев Троцкий. Все окажутся бунтарями. И недаром первым словом нашего Кролика стало, представьте, прилагательное от слова «скоты» – «скотские». Факт показательный: первое слово будущего «правителя слов» – писателя.


Слово «скотские» он отчетливо произнес, когда то ли вылез, то ли все-таки вывалился в сад из окна их домика в Хенли-на-Темзе. Ему не было и двух лет – ужас! Но Айда семейное это ЧП, смеясь, назовет «подвигом», первым подвигом Эрика.

Где сама была в это время – в точности неизвестно. Но могла быть где угодно: пить чай у миссис Крукшенк, сидеть за бриджем у мирового судьи, обсуждать «права женщин» у подруги-суфражистки, проявлять стеклянные еще негативы – она увлеклась вдруг фотографией – или вообще лихо отбивать мячи на корте. Непоседливая, любопытная, с волнистым проборчиком по моде и агатовыми серьгами, она, бросив на единственную прислугу (кажется, девушку звали Кейт) шестилетнюю Марджори и полуторагодовалого сына, не раз торопилась к поезду и летела в Лондон то на «громкий спектакль» с Сарой Бернар или лекцию верховного судьи, то на могилы Диккенса и Теннисона в Уголке поэтов Вестминстерского аббатства, а то и на Уимблдонский турнир, уже тогда собиравший высшее общество, «свет», к которому Айда, надо признать, тянулась.

На страницу:
2 из 6