Полная версия
Третья древняя, или И один в поле…
Во сне его опять мучил кошмар. Он возвращается с ответственной встречи с агентом и пытается найти припаркованную в укромном месте автомашину, но его «опель-кадет» куда-то как сквозь землю провалился. Он обыскивает всю парковку, с бьющимся от страха сердцем выбегает на улицу, заглядывает в каждую подворотню, но всё напрасно. Закрадывается подозрение, что машину убрала контрразведка, а значит, встреча прошла под её контролем и ему угрожает провал. Тогда усилием воли он подключает остатки сознания и убеждает себя, что это всего лишь сон, что такое уже снилось, и никакого провала в его памяти не было и быть не может. Безуспешные поиски пропавшего транспортного средства, несмотря на это убеждение, продолжаются всю ночь.
Он не слышал, как с запада налетел порыв ветра – глашатай наступающей грозы, который нахально пробежался по саду, бесцеремонно взъерошил листву на деревьях и кустах и с шумом распахнул форточку в кабинете. Проснулся он от ровного и приятного шума дождя, который, по всей видимости, уже шёл давно и успел заполнить собой всё вокруг. Щемило в области сердца – последнее время он стал ощущать наличие этого органа. Лёжа в постели, он вспомнил, как однажды в детстве, вот так же на даче, посреди ночи проснулся от грозы и долго лежал под одеялом, боясь высунутьcя наружу. Ему казалось, что как только он выглянет из-под одеяла, его либо опалит электричеством, либо убьёт громом, и никто о его смерти не узнает.
Присосок, поселившийся в груди, всё тянул, тянул и не хотел отпускать, и он встал с кровати и подошёл к окну. Свежий воздух приветливо пахнул в лицо и наполнил лёгкие молодой живительной струёй. Он не мог точно сказать, как долго стоял у окна и жадно ловил ртом обогащённую озоном смесь. За окном уже слегка светлело – короткая июльская ночь была на исходе, и близился рассвет, но дождь всё лил и лил не переставая.
Он отошёл, наконец, от окна и зажёг на прикроватной тумбочке лампу, чтобы посмотреть, который час. Его швейцарские наручные часы «Ролекс» показывали без четверти четыре. Что ж, даже гроза не нарушила привычного ритма его ночной жизни. С тех пор как умерла жена, он с точностью до пяти минут всегда – и зимой и летом – стал просыпаться в одно и то же время. Обычно он вставал, ходил по комнате, а потом ложился и под утро засыпал.
А сегодня… Сегодня ему что-то не хотелось возвращаться в быстро остывающую холостяцкую постель. Он присел на краешек деревянной кровати и задумался. Мысли перескакивали с одного предмета на другой и никак не могли зацепиться за что-то определённое – так, лезла в голову всякая старческая чепуха. Да и впрямь он уже может считать себя стариком – это не шутка прожить на свете целых пятьдесят восемь лет! И каких лихих лет! Если сделать поправку на «лихость», то потянет и на все семьдесят пять.
Шум за окном стал стихать, и в кабинете можно было вполне отчётливо различать контуры стоящих в нём предметов: письменный стол, старая этажерка, шкаф, кресло в углу, фотографии в рамках, давно остановившиеся настенные часы с кукушкой. Спать по-прежнему не хотелось, и он стал одеваться. Каких-либо определённых планов в голове не было. Не зажигая света, он ощупью прошёл на веранду, зачерпнул из ведра ковш холодной воды и полил на шею. Громко фыркая, вытерся полотенцем, хотел, было, побриться, но потом махнул рукой и решил сделать это попозже.
В доме, кроме него, никого не было, и до сих пор это не казалось ему ни плохим, ни хорошим признаком. Так уж сложилось: в городе он больше жить не хотел, а сюда, на дачу в Огородниково, к нему ездила только жена, да и то на выходные, потому что не могла расстаться со своей работой. Сын был занят своими студенческими делами, и на дачу его нельзя было затащить никакими уговорами. А вот он расстался с городом и со своей работой без всякого сожаленья. И ведь как он любил свою профессию, гордился ею, не мыслил без неё своего существования!
Пять или шесть лет тому назад, вернувшись из очередной загранкомандировки, он вдруг поймал себя на мысли, что работа стала не интересной, бессмысленной и вообще лишней в жизни. Он сидел у начальника, отчитывался о выполнении задания и неожиданно поднял голову и взглянул ему в лицо. Мутносерые глаза шефа были наполнены безразличием и скукой. Трудно сказать, почему, но это потрясло его до такой глубины, что, ещё не отчитавшись до конца о проделанной работе, он тут же принял решение «завязать».
Никто, в том числе и жена, не понял мотивов этого спонтанного решения. Сотрудники в его возрасте, наоборот, любыми способами старались продлить своё «оперативное долголетие», а он добровольно решил уйти на пенсию. Его уговаривали остаться, обещали перевести на более спокойную и интересную работу, но он был непреклонен. На проводах, вопреки ожиданиям и сложившейся процедуре, он не «пустил слезу», а смеялся и искренне радовался уходу «на гражданку». При этом за стенами служебного здания у него не было ни одного предложения о том, чем заняться и на что употребить свободу, чем окончательно поверг своих коллег в недоумение.
Жена никогда не понимала его по-настоящему, хотя и ни в чём и никогда ему не перечила и, можно сказать, безупречно выполняла свою супружескую роль. Выполняла роль… Грустно всё это. Между тем, он сам во многом виноват в том, что у них за двадцать пять лет благополучного вроде бы брака не возникло той близости, о которой он когда-то мечтал в молодости. Думается, Ольга тоже страдала от этого, но изменить что-либо в их отношениях уже не могла. Его работа заслонила всё в их жизни, да и пробыли они все эти годы вместе, если хорошенько посчитать, не более пяти-шести лет. Дома были лишь скоротечные встречи, разговоры урывками, бодренькие наставления типа «не тужите, не скучайте тут без меня» и слишком частые и долгие расставания. Дома его не было не днями и неделями, а месяцами и годами. Какая уж тут могла возникнуть близость!
Оказавшись на пенсии, он стал большим домоседом. Жена продолжала работать в школе, а он сидел дома, занимался хозяйством, ждал её возвращения, ходил по магазинам и готовил ужин. Им обоим показалось, что наконец-то появился шанс как-то всё наладить, склеить, но и тут судьба распорядилась иначе. Прошёл уже год, как Ольги не стало. Исподтишка подкралась коварная и страшная болезнь и в считанные месяцы отобрала у него жену.
А сын – что сын? Отца он тоже видел мало, больше слышал о нём от матери. Нет, жаловаться было бы грешно, Алёшка вырос вполне приличным парнем, но он живёт своими интересами, и что на душе у отца, его просто не интересует.
…Дождь перестал совсем, а в окнах веранды забрезжили первые отблески солнечных косых лучей. Он натянул на ноги резиновые сапоги и вышел на порог веранды. Его встретила привычная суета проснувшихся пернатых, он жадно, всеми органами чувств ловил каждый признак просыпания природы, и морщины на его лице раздвинулись в мягкой улыбке. Вот зачем он сбежал из города, поселился в старом домишке и отрёкся от всей суеты! Чтобы каждое утро вновь открывать подтверждение незыблемости мироздания и заданного раз и навсегда круговорота природы. Теперь это стало для него насущной необходимостью. Жизнь в Огородниково, даже если он ничего не делал, отнюдь не казалась ему одинокой и скучной. Собственно, и скучать-то было некогда: поддержание режима жизнеобеспечения в условиях русской дачной патриархальщины не оставляло времени на сибаритство, и это помогало наполнить его существованье каким-то новым смыслом, смыслом наслажденья самой жизнью, а не её видимостью.
– Что-то ты, Алексеевич, сегодня рановато поднялся! – услышал он с соседнего участка высокий женский голос. – Тоскуешь всё?
– Да нет, я просто так… Погода уж больно хороша, – ответил он слегка раздосадовано. Соседка Мелькова имела обыкновение как-то бесцеремонно и некстати вторгаться в его мысли и, признаться, всегда попадала в точку. – Пойду прогуляюсь.
– Пойди, пойди. Ишь, какая благодать опустилась на нас грешных, – запела она с напускной смиренностью. – Теперь огурчики пойдут, помидорчики, капустка…
Мелькова обработала и засадила овощами весь участок и каждый день ходила на станцию торговать выращенной продукцией. Пару раз она предлагала продать ему клубнику, крыжовник, но он наотрез отказывался. Верх своей дачи, оставшейся в наследство от умершего мужа, представителя средней торговой номенклатуры, а также летнюю пристройку вдова сдавала на лето дачникам, и он был невольным свидетелем того, как она по каждому поводу скандалила с ними и третировала их почём зря. Особое недовольство у неё вызывали дети, которые так и норовили без её разрешения то сорвать с грядки созревшую ягоду, то полакомиться яблоком, то уронить на парник мяч. Вставала она, правда, с первыми лучами солнца и возилась на огороде до позднего вечера. Крепкая была женщина, двужильная.
Его маршрут проходил по дачной улочке, потом сразу поворачивал в сосновый лесок, петлял по утоптанной тропинке и неожиданно упирался в зеленоватое зеркальное блюдце небольшого, но глубокого пруда. Там он останавливался у деревянных грубо сколоченных мостков, осматривался окрест, наблюдал за редкими рыболовами, тщетно пытавшимися выловить из зеленоватой воды полудохлых ротанов, а затем медленно раздевался и с разбега прыгал «солдатиком» в воду. Он делал «круг почёта» вдоль отвесных глинистых берегов водоёма и опять возвращался к мосткам. Растеревшись докрасна полотенцем, он мелкой рысцой пробегал несколько раз вокруг пруда и садился на мостках, чтобы слегка поразмышлять – в основном о том, что сделано и что ещё нужно будет сделать в течение предстоящего дня.
Мысли о прожитом тут в голову не приходили, для этого было особое место – дом. Лесной пруд почему-то настраивал его мозг на самые приземлённые и будничные дела, а если что из прошлого и вспоминалось, то самое-самое последнее, на поверхности лежащее: болезнь, смерть и похороны жены, ремонт прохудившейся крыши. Потеря жены сплошным и высоким забором отделила всё прожитое, и память была не в силах перелезть через него.
Сегодня он оказался единственным живым существом у пруда.
С поверхности воды поднимались клубы пара. Если хорошенько присмотреться, то можно было представить, что кто-то снял крышку с готовой вот-вот закипеть кастрюльки и забыл её опять закрыть. И вот теперь вода в ней постепенно остывает, а струйки пара становятся всё тоньше и тоньше и скоро совсем исчезнут.
Он бултыхнулся в тёплую после дождя воду и с удовольствием искупался. Когда закончил обычную процедуру, присел на мостки, подобрав под себя ноги и положив голову на колени. От головы к телу пробежала приятная нега – так было в детстве, когда мать гладила его по голове, чтобы успокоить или помочь поскорее заснуть. Он закрыл глаза и сразу окунулся в мягкое и приятное розовое облако. Он не мог сказать, сколько времени находился в таком полудрёмном состоянии, но вздрогнул оттого, что его позвали:
– Альёша! Где же ты? Альёша, иди ко мне милый!
Что за чертовщина!
Какой Алёша? Здесь нет никого, кто носит это имя. Так звали когда-то одного человека. То есть, собственно его… Но это было там, и кто здесь, в ста километрах от Москвы, в затерянном в лесах и огородах дачном посёлке, спустя столько времени мог узнать об этом?
– Ну, что же ты, Альёша? Ты меня слышишь?
Он протёр глаза, оглянулся – вокруг него сгрудились молчаливые деревья и больше – никого. Хотя нет, подожди, вон там, кажется, мелькнуло белое платье.
– Тина! Неужели это ты? Тина! – закричал он и бросился в лес.
Да, это она, его Тина! Она одета в его любимое белое в розовую полоску платье, её роскошные светло-шёлковые волосы выбились из-под соломенной шляпки, в руках китайский зонтик. Боже мой! Почему деревья встали у него на пути, и отчего она так быстро идёт? Она ведь сейчас исчезнет в лесу, и тогда он её никогда больше не увидит!
– Тина! Подожди! Я сейчас!
Он рванулся сквозь кусты дикого орешника, оцарапал до крови лоб, но выбрался, наконец, на полянку и в отчаянии протянул к убегающей фигуре руки:
– Тина! Стой, не уходи!
Фигура неожиданно остановилась и обернулась:
– Гражданин! Как вам не стыдно преследовать одинокую женщину! Ведь вы уж вроде бы и не в таком возрасте, чтобы…
Перед ним стояла молодая симпатичная незнакомка с корзиной в руках, на дне которой лежали два свежесрезанных подосиновика.
– Простите… Мне показалось… – Он схватился за горло, покраснел и закашлялся.
– Странный какой-то, – сказала незнакомка, развернулась и ушла собирать грибы.
Он постоял, посмотрел ей вслед и медленно побрёл обратно. Дом он бросился на кровать и не вставал с неё до тех пор, пока не стало смеркаться. Чувство стыда и глубокого раскаяния мешало ему оторвать голову от подушки и открыть глаза.
– Надежда Степановна! Вы дома?
Он стоит на крыльце и громко и часто стучит кулаком в закрытую дверь. В одной из комнат вспыхивает свет, слышны торопливые тяжёлые шаги, хриплый голос «кто там?» и дверь, наконец, распахивается. На пороге появляется испуганное лицо Мельковой.
– Иван Алексеевич? Это вы? А я уж подумала… Что случилось?
– Ничего. Я уезжаю в город, могу там задержаться. Хотел бы оставить вам ключи. Вас не затруднит завтра вечером полить цветы в доме?
– Да куда вы, на ночь глядя?
– Так вы согласны? Вот держите. Вода в ведрах на веранде. До свидания.
– И как же вы вот так прямо?
Не оглядываясь, он уходит по дорожке и исчезает в темноте, сопровождаемый предупреждением Мельковой о том, что электрички уже вряд ли ходят. Он и сам знает, что уже поздно, и он рискует не успеть на последний поезд, поэтому ускоряет шаг. После дождя земля ещё не просохла, кругом лужи, ноги разъезжаются в разные стороны, и он только случайно сохраняет равновесие и не приземляется в одну из них. Наконец он выбирается на асфальт и выходит на финишную прямую. Впереди мелькают огни станции. Кажется, он успевает – никаких поездов его обострённый слух, пока он шлёпал по лужам, не уловил.
Ему повезло. Электричка медленно и плавно, словно по воде, причаливает к платформе и распахивает двери. В вагоне никого нет и сумрачно – вероятно, машинист решил не тратить зря электроэнергию на освещение пустых вагонов. Он садится на скамейку и зябко поёживается. Вид у него для посещения столицы, конечно, неважнецкий: ботинки и брюки в грязно-рыжих маслянистых пятнах. Ничего, дома приведёт себя в порядок, а утром…
«Милый, дорогой мой любимый Алёша!
Ты так неожиданно уехал, что я даже не могла сообразить, что на самом деле произошло. Только на другой день, когда твои поцелуи остыли на моих губах, я осознала всю глубину своего одиночества. Тоска по тебе была неимоверная, и в голову даже закралась мысль о том, чтобы покончить с собой – дальнейшее существование без тебя мне казалось бессмысленным.
Любимый мой! Зачем люди разлучаются? Неужели это было так необходимо?
Я хожу по городу, и всё мне больно напоминает о тебе, о нашем знакомстве, наших встречах, нашей любви. Ведь ты любил меня, Алёша? Боже мой, я пишу об этом в прошедшем времени, хотя знаю, что ты жив, а значит, не можешь разлюбить меня, забыть и бросить насовсем.
Твоя замена – очень тактичная и добрая женщина, но у меня с ней, кажется, пока получается всё плохо. Зачем она показала какое-то странное письмо от тебя? Ведь ты не мог написать мне на машинке, не подписавшись своим именем? Я так и сказала Марте, что не верю, что письмо от тебя, и она обещала предъявить ещё одно послание от тебя, рукописное. Ах, какая разница, в конце концов, каким будет это письмо, когда ты там, далеко в своей снежной России, а я здесь одна. Когда я смотрю на карту твоей родины, мне она кажется такой огромной, что, боюсь, ты навсегда потеряешься на ее огромных просторах.
Алёша, приезжай! Мне без тебя плохо, очень плохо. Пожалуйста. Твоя Тина».
– Ну что, прочитали, Иван Алексеевич?
Голос куратора выводит его из оцепенения. Они сидят в конспиративной квартире в районе Таганки. Обстановка в комнате настолько оскорбительно буднична и невыразительна, так не вяжется с письмом оттуда, что на какое-то мгновение ему кажется, что всё происходит в другом измерении – то ли во сне, то ли на другой планете.
– Да-да, прочитал… – Он протягивает письмо через стол.
– Нет-нет, вы распишитесь, что ознакомились. Вот так. Теперь давайте его мне. Руководство просит вас написать «Стелле» письмо. Она с подозрением отнеслась к вашей замене, и мы решили пойти на этот беспрецедентный шаг, чтобы не потерять агента.
«Распишитесь», «замена», «беспрецедентный шаг», «агент» – какая пошлость!
– И что же мне написать Тине, то есть, «Стелле»?
– Ну, напишите, что «Марта» – наш человек, она представляет Центр и что ей можно доверять так же, как и вам.
– Вы так думаете? – едва заметная ироничная улыбка кривит его бледные тонкие губы.
– Что? – удивляется куратор.
– Ну что между «Мартой» и Ти…«Стеллой» может возникнуть такое же доверие, как у меня с ней?
– Не знаю, – холодно отвечает куратор. – Мне поручено отобрать у вас рукописный оригинальный вариант рекомендательного письма. Остальное – в руках божьих.
– А могу ли я сообщить ей что-либо личное, интимное?
– Интимное? – Очевидно, куратор настолько не уверен в себе, что переспрашивание стало его привычкой. Почему у него отобрали старого куратора, Андрея? – А вы напишите, а мы потом посмотрим. Если текст в чём-то не устроит руководство, попросим вас переписать снова.
Куратор подсовывает ему чистый лист бумаги, ручку и демонстративно отворачивается к окну. За окном медленно падает снег, слышны звонки трамвая и сигналы машин.
Что писать? В присутствии этого холодного и безразличного человека раскрывать свою душу? Ни за что! Чтобы он потом ехал на работу, читал его излияния Тине и похихикивал? Хорошо, если ограничится только насмешкой, а если поднимет вопрос принципиально? Мол, «Орфей» окончательно разложился морально и прочая, и прочая. Расскажут ещё обо всём Ольге, начнут мытарить по партийным собраниям, и всё закончится увольнением из особого резерва, а это для него равносильно смерти.
Через пятнадцать минут письмо было готово. Он не помнит дословно, что написал тогда Тине, но кажется, оно получилось не очень-то тёплым и откровенно отдавало казёнщиной. По-другому оно и не могло быть написано. Главное, что от него требовалось – это помочь «Марте» восстановить связь с агентом. А Тина… Что ж Тина, видно уж им суждено больше никогда не встретиться.
Он помнит, что состояние в момент написания письма у него было довольно сумбурное. В нём отразилось всё: и острая боль от потери любимого человека, и обида на службу, так неожиданно отозвавшую его из страны, и боязнь потерять работу и доверие руководства, и, конечно же, нежелание причинять лишнюю боль жене, перед которой он чувствовал себя виноватым.
Теперь-то по этому поводу у него в груди возникли совсем другие ощущения, это благодаря им к его сердцу присосался спрут, взял его в мощные холодные тиски и не отпускает с того самого дня, когда ему почудился голос Тины у лесного пруда.
…Электричка вплыла под дебаркадер Казанского вокзала, и он вместе с малочисленными пассажирами потрусил к станции метро. Дома никого не было, сын, как всегда, где-нибудь загулял, а впрочем, не исключалось, что уехал со строительным отрядом то ли на Алтай, то ли на Урал. Ну, точно: вот лежит его записка на кухонном столе: «Папа, меня не будет дома до сентября. Ты знаешь, где я буду. Если хочешь, напиши. Алёша». Далее следовал адрес строительного отряда института в Свердловской области.
Ладно, это потом, утром, а сейчас…
Сейчас спать.
Утром он позвонил на работу.
– Мне, пожалуйста, Глеба Борисовича.
– А кто его спрашивает?
– «Орфей».
– Минуточку.
Значит, его ещё помнят там, не совсем забыли, хотя, с тех пор как уволился, воспользовался данным ему номером раза два – не больше. Один раз звонил, чтобы выяснить недоразумение с переводом пенсии, а другой – по поводу справки для военкомата.
– Глеб Борисович вышел в отставку и теперь его можно застать по домашнему телефону.
– А у меня есть куратор?
Снова пауза – теперь уже затяжная, но молодой голос всё-таки вновь появляется в трубке.
– Извините, Иван Алексеевич, куратора как такового у вас пока нет, но вы всегда можете звонить по этому телефону. Меня зовут Аркадий. Аркадий Михайлович, – добавил голос для солидности.
– А как позвонить Глебу Борисовичу?
– Очень просто: 290-45-67.
– Спасибо.
– Рады помочь. Звоните. Как вы пожива… – Но он уже положил трубку. Внимательный молодой человек, однако.
Глеб Борисович оказался дома. Он был заметно рад звонку, и они сразу договорились встретиться на Суворовском бульваре неподалёку от кинотеатра «Повторного фильма». Он вышел на «Арбатской» и пешком, мимо Дома журналистов, прошёл к улице Герцена, теперь Никитской. Сквозь ветки деревьев замелькали белые купола собора, в котором когда-то венчался великий русский поэт, и возле которого у него состоялось несколько свиданий с Ольгой.
Место изменилось кардинально: весь квартал перед собором и зданием ТАСС был снесен. Вместе с ним исчезли магазины продуктов, мастерские, ателье и ещё что-то. Никитские ворота раздвинулись, похорошели и смотрелись теперь намного лучше, но казались чужими. Слава богу, хоть «Повторный» остался, стоял на своем месте и сложивший в стыдливой позе руки гранитный академик Тимирязев..
В «Повторном» он провёл своё первое свидание с Ольгой. На свидании присутствовала сокурсница Ольги – милое, безобидное и страшненькое созданьице из Смоленска, которая была призвана лишь оттенить неподражаемую красоту его избранницы. Они смотрели «Закройщика из Торжка», его карманных денег едва хватило на два мороженых для «дам» и стакана подкрашенной газировки для себя. Зато смеялись над проделками Ильинского и Кторова до колик в животе.
Как давно и одновременно недавно всё это было!
– Ваня! Привет!
Голос мог принадлежать только Глебу Дубровину, ветерану службы, прошедшему все её стадии и ступени, кроме генеральской, и познавшему все её премудрости. Для него служба на девяносто процентов воплощалась в Дубровине, бывшем кураторе. Дубровин, в отличие от других кураторов, с самого начала их знакомства звал его по имени, хотя сам был не намного старше. Он никогда не работал на «нелегалке», но был непревзойдённым наставником и действующих, и будущих нелегалов.
– Глеб! Дружище, здорово!
– Вано! Сколько зим, сколько лет!
– Кажется, три или четыре.
– Четыре. А ты ещё ничего – есть порох в ягодицах!
– Да и ты тоже – о-го-го мужчина!
– Был, да весь вышел. Обретаюсь теперь на заслуженном отдыхе.
– Не рано?
– В самый раз. – Дубровин нахмурился и сразу стал серьёзным. Вероятно, тема ухода в отставку являлась для него довольно болезненной.
– Чем занимаешься?
– Баклуши бью. Делать ничего не хочется. Не идти же сторожем на склад! А ты?
– Практически то же самое.
– Прими мои искренние соболезнования. Я слышал, что у тебя умерла супруга. Извини, что не смог приехать на похороны – заболела мать в деревне…
– Да ладно, чего там…
– Ну, говори, какие сложности, – по старой привычке взял быка за рога Дубровин.
– Сложности? Я бы не сказал. Вопросы – да, есть. Нужна твоя консультация. Может быть, зайдём в какую-нибудь кафеюшку?
Они пошли по направлению к Арбату и остановили свой выбор на скромном заведении под необычной для новых времён вывеской «Чайная». Спустились в подвал, заказали чай с пирожными и сели за накрытый белой скатертью столик.
– Ну, давай выкладывай, что тебя беспокоит, – напомнил Дубровин.
– Ты помнишь дело «Стеллы»? – начал он.
– Ещё бы – вместе с тобой его и начинали, – оживился Дубровин.
– Что с ней? Где она сейчас? Жива ли?
– Этого я не могу тебе… я не в курсе. С ней, видишь ли, прекратили работать почти сразу после того, как тебя отозвали из командировки.
– Значит, у «Марты» с ней ничего не получилось?
– Да нет, после того как она показала ей твоё письмо, работа вроде наладилась, но потом, спустя год или два – я сейчас точно не помню – «Стелла» исчезла. Мы искали её, но не нашли. То ли куда-то выехала в другую страну, то ли…
На секунду ему показалось, что Дубровин что-то от него скрывает.
– Ты предполагаешь, что она…
– Не исключаю, хотя никаких доказательств у нас нет. Дело на неё в архиве, и я, признаться, давно не держал его в руках.
– А «Марта»? Где она сейчас?
– Где-то тоже на пенсии.
– И это всё, что ты можешь рассказать мне о Тине?
– Практически да. Тебе этого мало?
– Очень мало. Слушай, ты не мог бы узнать адрес «Марты» и помочь мне с ней встретиться?
– Думаю, да. Надо позвонить на работу и спросить знакомых ребят. Я слышал, что она здорово сдала и превратилась в типичную старую деву-отшельницу. Не думаю, что она расскажет тебе больше, чем я.