Полная версия
От любви с ума не сходят
Интересно, как бы сложилась моя жизнь, если бы не это природное везение? Правда, моя удача не распространялась на все случаи жизни – например, я очень часто оказывалась последней в очереди, и за мной больше никто не становился, но я всегда считала, что пусть лучше везет в любви, чем в карты. И все же, смогла бы я сама выстроить свою жизнь, отказавшись от преимуществ, подаренных мне при рождении? Мне хотелось доказать себе и всем, что смогла бы. И так уж случилось, что я получила шанс начать все заново, при этом не бросая вызов родным и всему окружению, как моя старшая сестра, а, напротив, с их благословения. Мне и тут повезло – как всегда. И заодно я получила возможность побольше узнать о жизни и смерти Александры.
2
Пугалом в нашей семье служила бабушка Варя, которую мы боялись гораздо больше, чем все диссиденты, вместе взятые – диагноза вялотекущей шизофрении. Вернее, мне она приходилась не бабкой, а прабабкой. Неродной при этом – потому что она была младшей сестрой маминой бабушки, вышедшей замуж за дедушку после смерти его первой жены. Она должна была, по идее, взять на себя хлопоты о ее осиротевших детях – наверное, прадедушка для того на ней и женился – но вышло так, что все родные и близкие должны были заботиться о ней всю ее жизнь. Она это умела организовать просто блестяще. Когда моя сестра Александра решила уехать из отчего дома, то она была готова отправиться куда глаза глядят, хоть на БАМ, хоть на Таймыр. Не знаю, удалось бы родителям отговорить ее от этого отчаянного шага, если бы не семейные обстоятельства. К этому времени умерла последняя из приемных дочерей бабушки Вари, незамужняя тетя Вера, посвятившая всю свою жизнь уходу за ней, и наша прабабушка, тогда бодрая восьмидесятилетняя старушка, осталась одна в двухкомнатной квартире. Так как московские родственники готовы были на что угодно, только бы не брать на себя ответственность за нее, то на семейном совете было решено, что самым лучшим выходом для всех будет, если с ней будет жить наша Аля. После долгих уговоров Аля сдалась: наверное, в ней заговорило чувство долга. В конце концов, даже бабушку Варю можно было представить как несчастненькую – хотя, на самом деле, несчастными становились все, кто имел с ней дело больше часа.
Я была совсем еще малявкой, когда поехала с родителями в Москву на похороны тети Веры. Меня тогда поразило два обстоятельства: во-первых, то, как выла в голос бабушка Варя (в моей психиатрической практике случалось всякое, но никогда я не слышала ничего, что хоть отдаленно приближалось к этому вою), и во-вторых, один эпизод, произошедший на поминках. Поминая тетю Веру, о прабабке немного подзабыли, и она решила напомнить о себе и для этого упала в обморок: закрыла глаза и картинно стала сползать с кресла. К ней тут же кинулись родственники, кто-то стал махать перед ее носом сложенной газетой, а тетя Лена попыталась засунуть ей в рот таблетку, но безуспешно: не открывая глаз, бабушка Варя ее выплюнула. Когда вслед за первой таблеткой она выплюнула и вторую, тетя Лена совсем озверела.
– Зачем ты это делаешь? – спросила она, сдерживаясь из последних сил.
– Ты же знаешь, что эти таблетки вредны для моей глаукомы, – отвечала старушка голосом умирающего лебедя.
Но тут вмешалась моя мама: она просто топнула ногой, и бабушка Варя вдруг мгновенно пришла в себя. Папа склонился к моему уху и менторским тоном сообщил мне:
– Классический случай истерической психопатии. Учись, дочка.
И вот с этой-то бабушкой Варей Аля поселилась в квартире на Соколе – в качестве няньки, компаньонки и еще Бог знает кого. Работать она стала психотерапевтом в одной престижной клинике. Не знаю, как отцу удалось выхлопотать для нее московскую прописку – наверное, это было дико сложно, но им двигало сильнейшее чувство вины: на мой взгляд, газовики на Таймыре вряд ли были бы опаснее для Алиного душевного равновесия, чем наша прабабушка. Как ни странно, Аля смогла ужиться с ней вполне мирно. Мне она в наши редкие разговоры по душам как-то призналась, что это ей удается потому, что почти все свое время она проводит на работе, а занимаясь домашними делами, совершенно отключается от бабкиных причитаний, изредка кивая головой и произнося только "да-да" или "нет-нет".
После смерти Али выяснилось, что бабушка Варя вполне может жить самостоятельно – московские родичи, конечно, помогали ей, но ограничивались при этом редкими визитами. Но время шло, и даже железное здоровье прабабушки, всю свою жизнь игравшей роль крайне деликатной и болезненной особы, дало трещину. Она не могла уже больше выходить на улицу, с трудом передвигалась по квартире… Тут тетя Лена, на которую легла основная тяжесть хлопот по уходу за ней, взвыла. К тому же выяснилось, что бабка Варя категорически отказывается и съезжаться с кем-либо из внучек, и просто временно переехать. Из вредности она заявила, что оставит свою приватизированную квартиру только ленинградским родственникам, "потому что они не такие бессердечные, как вы!"
Мы с мамой узнали об этом на юбилее тети Лены – ей стукнуло пятьдесят пять в конце апреля. Меня слегка удивило то, как меня вдруг полюбил мой кузен Вахтанг: он и его молоденькая жена Юля так и вились за мной хвостиками. Я попросила его не ходить вокруг да около, а сказать прямо, что ему от меня нужно. Оказалось, он выиграл конкурс на грант, и его ждала поездка в Стэнфорд, причем на два года – о таком можно только мечтать. Но Вахтанг – парень совестливый, и он не представлял себе, как он оставит маму один на один с бабкой Варей. Вот если бы я согласилась пожить с ней, как когда-то Александра… Не все ли равно, где учиться в аспирантуре, в Питере или в Москве?
Я прервала его:
– Вахтанг, ты ведь знаешь, что я замужем.
– Ах, да… – У Вахтанга не было четкого представления о моей семейной жизни, как, впрочем, и у меня самой. Наверное, он чувствовал, что все не так гладко, как это пытались представить мои родители. Впрочем, как хороший психолог (а он слегка видоизменил семейную традицию, став не врачом, а психологом), он не пытался лезть ко мне в душу.
Я понимала его озабоченность: бабка Варя могла вывести из себя кого угодно, и жертвовать для нее куском своей жизни, зная, что ее квартира потом достанется чужому дяде, мог только святой. Переубедить же бабку было невозможно. Хотя, вполне вероятно, если бы за ней ухаживали я или моя мама, она переписала бы завещание на другую ветвь семьи.
Вместо того, чтобы поставить точку, я поддержала разговор:
– Но, предположим, обстоятельства изменятся – чем ты мне тогда подсластишь мой благородный поступок? Я имею в виду – как сейчас в Москве в плане интересной работы? Я говорю только гипотетически, – добавила я, опасаясь возбудить в нем ложные надежды. Но его глаза все равно загорелись:
– А чего бы ты хотела?
– Я хотела бы работать там же, где и Аля. Это возможно?
У Вахтанга, хоть он и не врач, тем не менее обширные связи в медицинском мире. Но в данном случае связи были не нужны – то, что двенадцать лет назад, когда Александра переехала в Москву, было уникальным лечебным заведением, и устроиться на работу туда можно было только чудом или по блату, теперь превратилось в ординарное отделение, где работали самые ординарные врачи – те, кто еще мог себе позволить служить за госбюджетную зарплату или не нашел ничего лучшего, энтузиасты уже практически вымерли. Так что с этим проблем не будет, ответил мой двоюродный брат, и добавил:
– Ты уверена, что тебе это действительно надо?
– Что именно?
– Повторить в малейших деталях то, что делала до тебя старшая сестра?
Мне знаком был взгляд, которым он меня окинул – именно так, клинически, я смотрю на своих пациентов. Я спокойно ответила:
– Уверяю тебя, дело вовсе не во Фрейде. И потом, я ведь только спросила. Я ищу запасной вариант – на всякий случай. У нас с Виктором пока все в порядке.
Вахтанг глубокомысленно хмыкнул, но не стал меня ни о чем спрашивать. Если я не хочу говорить, значит, не хочу. И ежу понятно, что когда все в порядке, о запасных вариантах не заботятся. Витя редко бывал со мной в Москве, и я не знала, что Вахтанг думает по его поводу – да и не хотела знать, по крайней мере, в тот момент.
Как-то так вышло, что мы с мамой на этот раз задержались в Первопрестольной на майские праздники. Мне некуда было торопиться – Виктор уехал в командировку на Кубу, – а отец поспешил к нам присоединиться – он не любил оставаться без мамы больше чем на день. Глядя на то, как они оба радуются встрече, я поняла, что тянуть с разрывом дольше не стоит – я-то была счастлива, что Витя далеко.
Первого мая мне пришлось поехать в центр, чтобы передать какую-то рукопись московскому аспиранту Ручевского. Мы с этим незнакомым мне молодым человеком договорились встретиться на Пушкинской в центре зала. Аспирант опаздывал; я, как идиотка, стояла, подпирая колонну, и смотрела на проходящих мимо улыбающихся людей; почти у всех женщин были в руках цветы. Я ожидала увидеть юношу, но ко мне подошел мужчина примерно моих лет или чуть старше, темноволосый и кареглазый; он щурился, так что я сразу определила, что он близорук, но почему-то не носит очки. Глядя на него, я забыла про накопившееся во мне за эти пятнадцать минут раздражение. Он так чудесно улыбнулся, извиняясь!
– Я, как вы уже поняли, тот самый Володя, который совершенно непростительно опоздал… Я не буду перед вами оправдываться. Но, может быть, вот это искупит мою вину, – и он протянул мне розу, чудесную свежую розу, ярко-карминного цвета; она очень подошла по тону к моей блузке.
Мне стало сразу как-то легко и свободно. Виктор все время дарил мне цветы, огромные букеты – ему это ничего не стоило – и я удивилась, что одна какая-то несчастная роза произвела на меня такое действие.
– Я прощаю вас, – милостиво бросила я, улыбнувшись в ответ. Молодой человек хотел еще что-то сказать: может быть, ему захотелось задержать меня, может, пригласить меня куда-нибудь с ним пойти – но я повернулась, и, послав ему воздушный поцелуй на прощанье, пошла к выходу. С розой в руках я ощущала себя такой же веселой и довольной жизнью, как и окружавшие меня люди.
Я вышла на Пушкинскую площадь; меня поразило то, как нарядно выглядела толпа, над которой реяли блестящие расписные воздушные шарики. "J love you" – прочла я надпись на шарике в виде сердечка, который тащила за собой одна совсем юная особа в чистеньких джинсах. Казалось, все москвичи в этот день любили друг друга; хотя Тверской бульвар и был заполнен людьми, никто не толкался, и я не заметила ни одного недоброго лица. Мужчины не пытались познакомиться, не навязывались, а просто мне улыбались. Какие-то юноши, похожие на панков, которые шли мне навстречу, посторонились, чтобы меня пропустить, и поздравили меня с праздником; я даже запнулась от удивления, прежде чем ответить им тем же.
Да, Москва уже больше не походила на большую деревню, знакомую мне по прежним наездам. И к тому же она была чистой – целые отряды уборщиц в желтых жилетках рассекали толпу, заметая материальные следы, оставленные веселящимися гражданами. Я ушла с чересчур оживленного бульвара и свернула в ближайший переулок; мне хотелось побыть одной и подумать. Да, такая Москва мне нравилась – как не кощунственно это звучит в устах коренной петербурженки, она мне нравилась чуть ли не больше, чем северная столица.
Я шла по какому-то прилегающему к Арбату переулку, любуясь свежеокрашенными, как будто только что вымытыми фасадами старых зданий, когда услышала негромкие слова:
– Какая прелесть!
Я обернулась; на противоположном тротуаре стояли двое пожилых мужчин, слегка под шофе, и смотрели на меня. Я, как и всякая нормальная женщина, люблю комплименты, и потому улыбнулась в ответ. Тогда тот, что постарше, сказал:
– Вот это походка! Девушка, а девушка, вы умеете делать книксен?
Меня почему-то не удивила абсурдность вопроса.
– Да, конечно, – ответила я и опустилась долу не в книксене – нет, в самом настоящем придворном реверансе, к их вящему удовлетворению.
Так началась для меня Москва – с книксена. В этот момент я окончательно решила, что столица – это тот город, где я буду жить.
* * *Но решить – это одно, а заставить другого человека смириться с твоим решением – совсем иное. Витя никак не хотел меня отпускать. Он просил, умолял, даже подкупал; он действительно не понимал, чего мне не хватает, но на всякий случай обещал измениться. Мое решение он посчитал обычным женским капризом – ведь нам так хорошо вместе! (И в определенном плане нам действительно было хорошо: Виктор отнюдь не страдал распространившейся среди наших бизнесменов болезнью, и в сексе мы друг друга более чем устраивали). Я дала слабину; я согласилась пожить с ним еще немного. Я даже съездила с ним на две недели на курорт в Испанию; конечно, в этом был с моей стороны и расчет: я прекрасно понимала, что в моей новой жизни мне будет не до отдыха за границей.
Витя не исправился – он при всем желании не смог бы это сделать. Через два дня ему осточертело валяться на пляже, и он нашел выход из положения: стал чуть ли не ежечасно звонить в свой офис и давать ценные указания, так что наш отпуск обошелся ему в копеечку. Я окончательно убедилась, что мне с ним скучно – и ему со мной тоже, только он этого не сознавал.
Я бы ушла от него еще раньше, если бы не выборы. Мне было бы очень страшно пускаться в самостоятельное плавание, если бы к власти опять пришли коммунисты. Россия выбирала Президента, и все стояли на ушах. Телевидение нагнетало предгрозовую атмосферу; в моем отделении пациентам настоятельно было рекомендовано телевизор не смотреть – но сами психиатры не выдерживали напряжения. Моего папу невозможно было оторвать от экрана, а потом он пил валерьянку – транквилизаторов он не признавал, так как считал, "что у него профессионально железные нервы".
Я для себя загадала: выберут Бориса Николаевича – и я тут же начинаю новую жизнь. Так со мной уже было: в августе 1991 я сидела под дверью реанимации, где лежала моя мама с острым перитонитом, и загадала про себя: свернут шею ГКЧП – и мама тоже выздоровеет. Так и случилось: Ельцин постоял на танке, потом через двое тревожных суток наступило всеобщее ликование, он стал всенародным героем, а мама в это время пошла на поправку.
Третьего июля в одиннадцать вечера, когда объявили первые результаты и стало ясно, кто победил, я сказала счастливо-возбужденному Вите, что завтра уезжаю в Москву дневным поездом. Но если мне и удалось уехать, то в одном я все-таки уступила – о поезде не было и речи, Виктор сам отвез меня в столицу на своем мерседесе.
* * *Увы, как я не старалась избавиться от роли баловня судьбы и не пыталась доказать всему миру, что стою кое-чего и сама по себе и могу добиться успеха своими силами, мне это никак не удавалось. Мне продолжало чертовски везти. В Москву я уезжала не блудной дщерью, как Александра, а как спасительница семьи, провожаемая благословением родителей. Бремя хлопот, связанных с переездом в столицу, взял на себя Витя. Он решил сделать хорошую мину при плохой игре и внушал окружающим и самому себе, что мой отъезд – это вовсе не разрыв отношений, а всего лишь благородный жест с моей стороны – и к тому же желание закрепить за собой московскую квартиру. Он сражался за мои интересы, как лев. Я его напоследок даже зауважала: перед его бульдожьей хваткой не смогла устоять и бабушка Варя. Как она не крутила, не вертела и не хлопалась в обмороки, ей пришлось-таки подписать дарственную на мое имя. Дело дошло до того, что в какой-то момент Виктор схватил в охапку меня и мой чемодан и потащил нас обоих к входной двери; и хоть бабушка Варя и устроила себе по этому поводу сердечный приступ, но дух ее был сломлен, и она сдалась. Вообще она была уже не та, что раньше, и я в этом очень скоро убедилась.
Не могу сказать, что я совершенно равнодушно следила за тем, как Витя воевал за квартиру и московскую прописку. Я отнюдь не настолько бескорыстна. И подаренные им драгоценности у себя оставила, и деньги на первое время, на обустройство, от него взяла. Витя прекрасно знал, что я не из тех, кого можно купить. В конце концов, в некоторых цивилизованных странах, если женщина проведет с мужем хотя бы год, он обязан после развода содержать ее до конца жизни – или до тех пор, пока она снова не выйдет замуж. Почему бы нам у них не позаимствовать именно этот прекрасный обычай – чтобы женщина получала пенсию за ублаготворение неблагодарного мужика и бесконечные домашние хлопоты? Кстати, интересно, как к этому относятся феминистки – не считают ли они, что женщина должна платить алименты брошенному супругу? Если это так, то мне с ними лучше не встречаться.
А если серьезно, то я прекрасно представляла себе, в какой жестокий мир я вхожу, пускаясь в самостоятельное плавание, и деньги в нем – если не спасательный плотик, то, по крайней мере, спасательный жилет. Я, может, и авантюристка, но не настолько, чтобы плавать среди акул голышом. Удача – удачей, но, чтобы повезло, надо хоть что-нибудь делать! Невозможно выиграть в лотерею, если не купишь заранее ни единого билетика.
Я не стала ждать конца лета, чтобы устроиться на работу, и как только последний чиновник из муниципалитета не устоял перед Витиным напором (а, скорее, перед конвертиком с портретами американских президентов – я не спрашивала) и в моем паспорте появилась отметка с новым адресом, я тут же подключила к делу Вахтанга и папу – и уже через неделю с трепетом душевным предстала пред светлыми очами знаменитой московской профессорши, которая двенадцать лет назад взяла к себе в ординаторы мою старшую сестру.
Клиника профессора Богоявленской находилась в Серебряном Бору, в районе если и отдаленном, то достаточно престижном – чуть дальше начинались роскошные дачи прежней партноменклатуры, ставшие теперь резиденциями новых русских и крупных чиновников-взяточников, которых к новым русским причислить трудно – они скорее старые и ведут свой род еще от героев Салтыкова-Щедрина. Городским властям каким-то образом удалось сохранить за собой небольшой квартал, где среди вишневых деревьев располагались здания обычной больницы скорой помощи. В одном из терапевтических корпусов, на двух этажах, и находилось отделение Центра неврозов и стрессовых состояний.
Аля рассказывала мне, что лучшее в ее работе время – это весна, когда цветут вишни и больные забывают о своих печалях; они влюбляются и чинно прохаживаются парами по психодрому (так ее пациенты прозвали небольшой овальный дворик прямо под окнами отделения), а потом эти же парочки скрываются где-то в в пышных зарослях, и если на них случайно наткнуться, они уже отнюдь не выглядят чинными. Пусть они нарушают режим, говорила Аля, зато им всем хочется жить. Но сейчас мне было не до вишневого сада – меня ждала аудиенция у заведующей Центром Галины Петровны Богоявленской. Честно говоря, я здорово волновалась, пока поднималась вверх по выщербленной лестнице – не на пятый этаж, роковой для Али, а на третий, где в когда-то роскошном кабинете принимала больных Богоявленская.
Я постучалась; меня пригласили войти, но никто не обратил на меня внимания – шла консультация. На стуле лицом к жадно взиравшим на него медикам сидел, придерживая правой рукой костыли, средних лет мужчина кавказского вида – но как выяснилось позже, это был араб: он не понимал ни слова ни по-русски, ни по-английски, а лопотал что-то на французском. Галина Петровна обвела грозным взором своих подчиненных и спросила (видно, не в первый раз):
– Так кто же тут говорит по-французски?
Все скромно потупились. Тогда она перевела взгляд на меня:
– Может быть, вы?
Я почувствовала, что предательски краснею, и отрицательно покачала головой. Кто-то из приближенных Галины Петровны, светловолосый мужчина с кудрявой бородкой, пытался объясниться с арабом при помощи мимики и жестов, и это было так смешно, что, несмотря на серьезность ситуации, я еле сдерживала смех. Наконец, дверь отворилась, и статная дама с седыми локонами и молодым лицом ввела, почти втолкнула в кабинет плешивого мужчину в тренировочном костюме. Это оказался профессиональный переводчик из числа пациентов, и с его помощью дела пошли лучше. Все присутствующие, в том числе и повеселевший араб, с облегчением вздохнули. Через пять минут мне стало ясно, что восточный человек на костылях, представитель какой-то фирмы, сломал себе ногу и был доставлен в травматологию; здесь он замучил врачей жалобами на то, что у него болят зубы. Это было странно, потому что своих зубов у него не осталось – он давно их выдрал все до единого, надеясь, что полегчает – но не полегчало. Травматологи спихнули его психиатрам. Галина Петровна тут же поставила диагноз ("шизофрения, как и было сказано") и назначила лечение, после чего араба отвели, переводчика отпустили, и внимание всех присутствующих переключилось на меня. Богоявленская смотрела на меня вопрошающе, явно не понимая, кто я такая, и светловолосый бородач что-то прошептал ей на ухо.
– Так это ты Лида Неглинкина? – обратилась она ко мне (очевидно, по праву давнего знакомства с моими родителями она решила обращаться ко мне на "ты", как к неоперившемуся птенчику).
Я молча кивнула; в присутствии этой гранддамы мне было как-то не по себе. Она была совсем такая, как я представляла ее по рассказам старшей сестры: пожилая женщина, почти старуха, со следами былой красоты на лице, чересчур вычурно для своего возраста и июльской жары разодетая и раскрашенная. На ее пальцах тускло блестело золото, а голос – резкий, громкий – выдавал безапелляционность суждений и привычку командовать.
– Твой отец звонил мне. Что ж, у нас освободилось место – ушла Лида Аванесова, и я тебя на него возьму. Тем более что ты тоже Лида.
– Лида Аванесова ушла в декрет, – вмешалась статная женщина с седыми волосами. Мне показалось, что я ее узнала – судя по рассказам Али, это была Алина Сергеевна Сенина, старший научный сотрудник.
При этих словах когда-то прекрасное лицо профессорши некрасиво сморщилось, и она сказала:
– Не думаю, что она к нам вернется. А ты, Лида, часом, не беременна?
Я заверила ее, что нет – и не собираюсь заводить детей в ближайшее время; Галина Петровна заметно успокоилась. Меня предупреждали об этой ее странности: она не выносила, когда у ее сотрудников появлялись на свет дети, и считала, что это делается назло ей. Был даже случай, когда она, придумав какой-то пустячный предлог, влепила строгий выговор врачу, у которого родился третий ребенок – она восприняла это как личное оскорбление. Впрочем, это было в давно прошедшие времена, а сейчас кому страшен выговор, пусть даже строгий?
– И еще один вопрос надо уладить. Твой папа мне сказал, что ты учишься в аспирантуре у Ручевского. Но у нас тут свои порядки. Если ты будешь работать у меня, то и руководителем твоей темы должна быть тоже я. Ты согласна?
– Да, конечно, Галина Петровна, я согласна.
В душе, однако, у меня по этому поводу оставались сомнения, только частично развеянные стараниями моего папы и добрейшего Сергея Александровича. Репутация Богоявленской как дамы очень ревнивой – и к чужим успехам, и к успехам своих собственных учеников – давно распространилась в наших тесных психиатрических кругах, и она никогда бы не позволила собирать в своей вотчине материал для конкурирующей фирмы. А конкурентами она считала всех, кто работал в данной области. Родители и Ручевский долго убеждали меня, что я никого не предаю, что это жизнь; однако решающим аргументом послужило то, что в любой момент я смогу вернуться на свою родную кафедру психотерапии, и меня с радостью примут обратно.
На этом, собственно, наш разговор с Богоявленской и закончился; затянутая в черное кружево Галина Петровна куда-то торопилась – впрочем, это было последний ее визит в отделение перед отпуском. Так меня приняли на работу. Можно сказать, мне опять повезло – но стоит ли называть это везением – зарплата около пятисот тысяч в месяц за такую сумасшедшую работу и ответственность?
Впрочем, через месяц мне повезло по-настоящему – хотя это может прозвучать и кощунственно: бабушка Варя, не просыпаясь, ночью тихо отошла в мир иной. Я уже чувствовала, что к этому идет дело – она была слишком тихой в последние дни и не устраивала мне душедробительных сцен, которыми так славилась. По паспорту на момент смерти ей было девяносто два года, сколько же ей было на самом деле, никто не знал; известно было только, что в годы революции, получая новые документы, и наша родная прабабушка, и бабушка Варя убавили себе возраст на пару-тройку годков – на сколько именно, они тут же сами забыли. Так что она могла быть и ровесницей века, и старше. Если я и испытывала угрызения совести по поводу того, как недолго мне пришлось отрабатывать квартиру, то Вахтанг меня быстро успокоил:
– Я думаю, она умерла оттого, что мы лишили ее возможности всех нас шантажировать, и ей стало скучно – она потеряла смысл жизни. Раньше ведь она переписывала завещание если не по два раза на дню, то раз в два месяца – точно. Ты бы видела, как светилось от счастья ее лицо, когда к ней домой приходил нотариус! И еще при этом непременно должен был присутствовать кто-нибудь из членов семьи – желательно тот, кого она в данный момент лишала наследства. Представь себе кислую физиономию тети Саши в ту минуту, когда бабушка Варя диктовала: "Все мое движимое и недвижимое имущество…" Словом, когда она в последний раз переделала завещание в пользу твоей мамы! Я иногда удивляюсь, почему наши родственники не передрались из-за этой чертовой квартиры – наверное, только потому, что она стала казаться всем просто призрачной. Так что живи себе спокойно – просто бабушка отколола свою последнюю шутку, чтобы тебя помучить.