bannerbanner
Домик на Кирхен-Штрассе
Домик на Кирхен-Штрассе

Полная версия

Домик на Кирхен-Штрассе

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Домик на Кирхен-Штрассе


Антон Шиханов

© Антон Шиханов, 2023


ISBN 978-5-0059-4376-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Домик на Кирхен-Штрассе


Das Häuschen auf Kirchen-Straße

Меня потрясло не то, что ты солгал мне, а то, что я больше не верю тебе.

Фридрих Ницше

Интродукция

Мой папа был доктор, поэтому ему было не сложно сделать меня и моего брата больными. Нет, мы были вполне здоровы, но папа говорил, что не хочет, чтобы его младший сын, то есть я, нашел себе занятие в гитлерюгенд, а старший, Мартин, сгинул где-нибудь на полях Европы. Я был этому рад, потому что не хотел умирать, это было страшно; а брат, потому что не хотел погибать за фюрера. В начале войны этого и не требовалось, поэтому я жил спокойно, наш город утопал в зелени, от набережной ветер доносил пронизанный йодом запах моря, и, не взирая на холод, ветер, и иногда сильно бушующие волны, я с друзьями бегал купаться в прохладные воды Балтики, а потом, усталый, отдыхал на великолепном песчаном пляже, недаром это место частенько именовали Дюной.

Нас было мало, постоянных жителей, всего-то около двух тысяч человек, тогда как отдыхающих, после открытия железнодорожного сообщения между нашим городом и Кенигсбергом, с каждым годом становилось все больше, и частные квартиры, вкупе с пансионатами и курхаусами, уже не вмещали всех желающих.

Хотя город и хорошел с каждым годом, он так и не стал общегерманской здравницей, оставаясь курортом местного значения.

1

Я родился в 31-м году. В это время уже вовсю звучали слова о позорности версальского мирного договора для немцев. Вокруг многие соглашались: нация была поставлена на колени. Тем не менее, общество было расколото. Одна половина жаждала реванша, а вторая, наоборот, ничего не требовала, мечтая лишь о спокойной жизни, чтобы никогда больше не вспоминать про ужасы первой мировой.

В моей семье тоже не было единства; отец и старший брат, которому к тому времени уже исполнилось десять лет, были настроены пацифично, а вот дядя, тот пылал воинственным духом, рвавшись сокрушить мерзких англичан, проституток-французов и многочисленные славянские орды, отвоевав жизненное пространство для германской расы.

Конечно же, я не помню всего, что происходило в годы, когда наша страна окрасилась в коричневый цвет, а у государственных учреждений, вместо символов Веймарской республики стали развеваться красные стяги с черной свастикой посередине. Моя Германия сразу же была национал-социалистической. И я с детства привык слышать громкие призывы к нации, кричащие сквозь шипящий репродуктор голосами фюрера, Геббельса, а также различных гаулейтеров.

Иногда в нашем городе ораторствовал и наш бургомистр – он же начальник курорта. Во время радиопропаганды моя мать раздраженно выключала приемник, а отец, если был дома, наоборот, испуганно включал его погромче:

– Хельга, все должны слышать, как ты любишь фюрера. Никогда не выключай радио! Нравится тебе это, или нет, но мы должны слушать его речи. Ты что, забыла, что твоя двоюродная сестра замужем за евреем? Пока нам удается это скрывать, но что будет дальше?!

Мне было шесть лет, когда наша семья первый раз испугалась: в Нюрнберге, Кенигсберге и других крупных городах прошли еврейские побоища, и хотя никто не смог бы усомниться в чистоте арийской крови моей семьи, имея в родственниках еврея, было чего опасаться.

2

Городок всегда был курортным. Нет, когда-то, несколько веков назад, он зародился как рыбацкий поселок, но на моей памяти это место было ничем иным, как курортом, в отличие от промышленного Пальмникена, или военного Пиллау.

Каждый, кто приезжал в наш город, мог найти всё, чем манили курорты в первой трети двадцатого века. Приморский район, «Дюне», привлекал любителей морского отдыха, в то время как «Орт» был Меккой для тех, кто не мог представить свой отпуск без запаха нагревшейся на солнце хвои.

Мой дом стоял рядом с лютеранской кирхой: именно поэтому улица звалась Кирхен-Штрассе. Побережье Балтики, подарившее миру лучезарный камень-янтарь, все еще было покрыто стройными рядами величавых сосен, и наша улица не была исключением.

Я любил свою страну не за то, что в ней развевалась свастика, а люди говорили о тысячелетии Рейха. Совсем нет. Я любил ее за наши леса и озера, за наше море, которое, верил я, нигде больше быть не может. Это были детские суждения, но именно они помогали мне верить в светлое будущее, возвышенное прошлое, и прекрасное настоящее…

Тридцать восьмой год ознаменовался для меня тем, что я пошел в школу, в которую меня возил отец, на своем новеньком фольксвагене.

3

В Кенигсберге жила тетка – сестра матери, и мы часто ездили туда. Отец, как правило, был очень занят, поэтому мы передвигались по железной дороге. Кенигсберг сразу же поражал воображение своими масштабами и оживленной жизнью, чувством некоего муравейника: всюду спешили трамваи, автомобили гудели своими клаксонами, люди спешили по своим делам. И даже флаги нацистского государства, а также изображения имперских орлов выглядели возвышенно и помпезно.

Дом тетушки располагался напротив башни Дер-Дона, части фортификаций, опоясывающих, как браслет, территорию Кенигсберга. Она жила беднее нас, поскольку была вдовой. Её муж погиб во время брусиловского прорыва русской армии. За это тетка ненавидела русских, называя их варварами и свиньями, из-за чего мой отец часто называл её идиоткой; к сожалению, мнение о том, что русские недочеловеки, господствовало в обществе, и именно это в будущем приведет к той трагедии, без которой теперь не обходится ни один урок истории.

Я никогда не видел русских; в моем воображении они рисовались чудовищными животными, хотя, поговорив с моим отцом, я тут же начинал сомневаться в этом.

4

В баре у старого приятеля моего отца, господина Шнейдера, всегда собиралось много народа. Там обсуждались различные новости, кто-то вечерами обильно пил, а днем подавались неплохие обеды. Я, как сын друга и личного врача, мог приходить с кем-нибудь из друзей в заведение Шнейдера кушать бесплатно.

На самом деле, друзей у меня было не так уж и много. Не то что я был не общительным, просто друзья – это такой товар, который в изобилии продается на любом прилавке, только его качество далеко не всегда оказывается соответствующим внешней упаковке. Говоря проще, хотя общался я со многими, но именно в Герде я смог разглядеть настоящего друга… Да, ее звали Герда – как в сказке про снежную королеву, и, бог знает, почему ее назвали именно так! Она была чудесна, с ней было весело, надежно, а со временем я понял, что это не просто дружба… Это первая детская любовь.

Герда жила в соседнем особняке по нашей улице, отца у нее не было, матери тоже. Воспитанием девочки занимался дядя, который был нашим престарелым священником. Её родители погибли в авиакатастрофе тридцать седьмого года, сгорев, как и все остальные пассажиры, в цеппелине, носившем имя президента Пауля Гинденбурга.

Она была частым гостем в нашем доме: мои родители любили ее как свою дочь, может быть, еще и из-за того, что наши отцы были университетскими друзьями. Студенческие годы, по словам папы, были лучшими в его жизни. Два врача на одной улице – это много, но… дел хватало обоим. Роднила их и война, в которой они успели поучаствовать за год до Версальского мира. Война была общей для всего поколения. Еще в тридцать восьмом на улицах можно было увидеть множество инвалидов, калек, и в нашем городе это бросалось в глаза зимой и весной, когда отдыхающих не было вовсе, и город вымирал.

Конечно, я в полной мере не помнил того времени, но брат говорил, что когда нацисты только начинали занимать власть, происходило множество стычек между сторонниками реванша, и теми, кто не хотел новых убийственных взрывов; газа, вторгавшегося в легкие и пожиравшего человека изнутри; колючей проволоки, и… еще более позорного мира, чем Версальский. Откуда у нас появились доморощенные сторонники войны? Как говорил брат – наша земля была благодатной почвой для всходов, посеянных пропагандистами национал-социализма: после войны Восточная Пруссия оказалась отрезанной от большой Германии, соединенная лишь небольшим Данцигским коридором.

Так или иначе, вскоре к рядам сторонников нового порядка примкнуло почти все население не только нашего маленького города и Замландского полуострова, но и всей страны. В тридцать восьмом году поголовье слепых орудий войны превалировало над силами разума. Но их тоже можно было понять! Нищета и неопределенность, чудовищные скачки цен. Поэтому, имперское министерство народного просвещения и пропаганды не скупилось на красноречивые фразы. Самым невероятным было то, что многие обещания были исполнены.

Мне повезло! К тому моменту, когда я стал помнить себя, уже не было ни ужасной инфляции, ни безработицы. И даже, казалось, в воздухе летали скрытые за облаками слова «гордость», «национализм» и «победа». Мне кажется, что если бы Гитлер умер в тридцать восьмом, или даже в тридцать девятом году, он вошел бы в историю Германии как ее самый величайший правитель.

5

Мой город был очень чистым, а его предместья нельзя было назвать пригородами; это были полноценные еще более мелкие города.

В центре стояла красивая водолечебница, вначале задуманная как простая водонапорная башня. С её обзорной площадки открывался великолепный вид. С высоты двадцати пяти метров как на ладони был виден променад, по которому ходили отдыхающие, вдыхая морской воздух и глядя на то, как солнце садится в волны Балтики на ночлег; и Мельничный пруд, вокруг которого раскинулся сосняк, обрамляя его стройным забором. О, это зрелище было прекрасно! По улицам спешили аккуратные люди, в кафе шустрые кельнеры подавали изысканные блюда, морские офицеры из соседнего Пиллау проходили курс лечения в местных пансионатах, блистая на улицах своей формой и ловя восторженные взгляды дам, которые, словно бабочки, старались перещеголять своими нарядами Марлен Дитрих или Ольгу Книппер-Чехову.

Но больше всего я любил одно место. Это был высокий берег, метров пятьдесят, высоченная дюна, с которого открывался прекраснейший вид на море и на маяк, встречающий наши сверхкорабли.

Мы часто сидели там, или с отцом, или с братом, иногда я приводил туда Герду и мы, молча, смотрели на уходящее за горизонт солнце. Где-то вдалеке, чуть левее, можно было видеть гуляющие пары, маленькие, словно игрушечные. Пляж к вечеру пустел, и лишь музыка, доносившаяся из кафе, говорила о том, что жизнь в курортном городе не заканчивается с заходом солнца.

6

Несмотря на папино наивное предположение, что документы, подтверждающие мое хрупкое здоровье, помогут избежать участия в гитлерюгенд, он ошибался в корне. Выскочить из цепких лап германского орла было невозможно. Кроме того, я уже состоял в юнгфольке – организации, в которую принимались мальчики от 10 до 14 лет. И, не смотря на то, что участие в ней было добровольное, в нее вступали все, чтобы не ловить косых взглядов. Любить и чтить Адольфа Гитлера должен был каждый… перекройка сознания и затуманивание мозгов начинались уже с приходом в школу.

Мое первое сочинение, конечно же, было посвящено фюреру. Лучше всего воспитываемую любовь отражали слова самого Гитлера, сказанные им по поводу гитлерюгенд в Судетах:

– Эта молодёжь – она не учится ничему другому, кроме как думать по-немецки, поступать по-немецки. И когда эти мальчики и девочки в десять лет приходят в наши организации и зачастую только там впервые получают и ощущают свежий воздух, через четыре года они попадают из юнгфолька в гитлерюгенд, где мы их оставляем еще на четыре года, а затем мы отдаем их не в руки старых родителей и школьных воспитателей, но сразу же принимаем в партию или рабочий фронт, в СА или СС, в НСКК и т. д. А если они там пробудут полтора или два года и не станут совершенными национал-социалистами, тогда их призовут в «Трудовую повинность» и будут шлифовать в течение шести-семи месяцев с помощью кое-какого символа – немецкой лопаты. А тем, что останется через шесть или семь месяцев от классового сознания или сословного высокомерия, в последующие два года займётся вермахт. А когда они вернутся через два, или три, или четыре года, мы их тотчас же возьмём в СА, СС и т. д., чтобы они ни в коем случае не взялись за старое. И они больше никогда не будут свободными – всю свою жизнь…

7

После школы у меня было отличное настроение – я опять натрескался мороженого, купленного в привокзальном киоске Доротеи Лемке. Мать спросила меня:

– Какие новости и школы, Людвиг?

– Нам первое сочинение задали! – Улыбнулся я.

– Какая тема? – спросила мама, хотя, как мне кажется, она доподлинно знала, что иных тем, кроме тех, которые посвящены нашей великой стране, быть не может. Например, мой старший брат регулярно писал сочинения на следующие темы: «Разговор между СА-солдатом и кандидатом в СА», «Воспитание в гитлерюгенде», «Какие возможности предлагаются мне, как ученику для участия в строительстве под руководством фюрера». Нас учили всему, что должно было пригодиться в жизни. Например, ненависти к евреям. Так, в школах уже было разделение на арийцев и не арийцев, которые для преподавателей, по умолчанию всегда были «глупее» чистокровных немцев. Евреев даже запрещали оценивать выше арийцев.

Мы должны были любить родину, быть сильными и жесткими, свято верить фюреру, следовать идеям национал-социализма. Нашей религией был антисемитизм.

Я, как и другие мои сверстники, немного завидовали ребятам, жившим в городах, где имелись тингплатцы. Да, пожалуй, что не многие сейчас помнят, что это такое! Обычно в парке, немного на возвышенности, находилась небольшая круглая площадь – тингплатц, созданный по образу и подобию античных амфитеатров для собраний арийского этнического движения «Кровь и почва». Сейчас этих людей, пожалуй, с натяжкой можно было бы назвать реконструкторами – их полные скрытого мистицизма собрания будоражили наши маленькие души. Но… у нас такой площадки не было. Все, что мы могли себе позволить – это вести войну с волнами, которые полностью вытесняли собой мысли о чем-то постороннем…

8

Вчера было шумно, люди говорили, что в Кенигсберге на острове Ломзе подожгли синагогу, и были крупные побоища евреев. Я не верил, у нас было тихо, и домик на Кирхен-Штрассе утопал в мире и спокойствии. Для меня бы все так и оставалось, если бы день спустя я не подслушал исповедь. Наш священник, по своему обычаю, прежде чем ответить на какой-либо вопрос, повторял его вслух.

В кирхе было темно и пусто. Я оглядывался по сторонам, на меня смотрели святые, которых было не так уж и много, развешанных в красивых окладах икон по стенам. У алтаря, ближе к небу, синел мозаичный крест, а вокруг него большими и маленькими кучками летали ангелы.

Пастора не было видно, зато отчетливо слышался его голос. Старческий, немного дребезжащий и подрагивающий на высоких нотах.

Исповедующийся что-то спросил. Святой отец повторил вопрос:

– Грех ли то, что вы убили человека? Безусловно, это грех. И я не могу вам его отпустить. Он слишком тяжел.

Послышался взволнованный голос человека, чьи интонации показались мне очень знакомыми:

– Но, святой отец, это был еврей!

– Господь Бог не делит людей на национальности. У него все равны.

– Святой отец! – В голосе послышались угрожающие нотки.

– Я не могу отпустить вам этот грех. – Упрямо повторил пастор.

– Подумайте, святой отец. Я состою в НСДАП.

– Очень многие состоят в вашей партии, но не убивают людей.

– Святой отец. – Голос в исповедальне настаивал.

Мне было слышно, как священник тихо произносит молитвы. Он колебался. Послышался глухой звук падающего предмета; верно, это выпали четки из рук пастора, после чего он взволнованно произнес:

– Тем более вы зря ко мне пришли. Вам наверняка известно, что в партии не очень-то чествуют церковь. Ваш идеолог, Альфред Розенберг, вообще отрицает христианство. Неужели вы не читали его «Мифы XX века»? А если читали и полностью поддерживаете, то зачем вы здесь?

– Отпустите мне грех. – Механически повторил голос из исповедальни.

– Отпустив вам грех, я приму его на свою душу.

– Пусть будет так. Так или иначе, вы служите Господу. Помните ли вы о том, что он пострадал за всех нас, взяв на себя людские грехи? Так чего же проще? Возьмите мой. Я служу фюреру. Я знаю, что поступал правильно. Если нужно, я бы убил тысячи евреев. Но во мне живут пережитки прошлого, поэтому отпустите мне грех, иначе не через год, так через два я до вас доберусь. Завтра я уеду из нашего маленького городка в Кенигсберг, потом – в Мариенбург, или какой-нибудь другой крупный город. И, помяните мое слово, святой отец, ваша жизнь, в память о сегодняшнем дне, будет омрачена навсегда. Я уеду, но руки мои станут только длиннее, подумайте над этим.

Стало слышно, как шелестит одеяние священника. По всей вероятности, он крестился. После небольшой паузы он произнес:

– Я отпускаю вам этот грех, сын мой. Идите с миром.

– Благодарю вас, святой отец. Теперь, после каждого непотребства, с точки зрения моральных устоев церкви, я буду приходить к вам. Разумеется, до тех пор, пока я окончательно не пойму, что мои действия исключительно правильны!

– Позвольте… Не уходите. Запомните слова вашего фюрера… «Нам не нужны люди, которые таращатся в небеса… Нам нужны свободные люди, которые осознают и ощущают Бога в себе». Поэтому, пожалуйста, забудьте дорогу в этот храм. Прошу вас.

Скрипнула дверь, человек из исповедальни вышел. Спрятавшись за скульптуру святой Девы Марии, я с ужасом увидел, что это был мой дядя. Тихо следом я вышел за ним. Он был в форме, никогда прежде я не видел ее на нем. Она ему шла, придавала воинственности. Поначалу я возгордился, что у меня такой дядя. Но потом вспомнил, что он убил человека, и это был еврей. Следом я представил, что это мог быть мой двоюродный дядя, тоже еврей, и мне стало страшно.

9

Где-то на севере, закипая, садилось солнце, уставшее от этих безмерно долгих суток. Асфальт уже не плавился, а тихо остывал, а пушистые облака, понукаемые ветром, постепенно накрывали собой небосвод. Я уже знал, что дядя служит в СС, и его знак – это две молнии. Я даже раздобыл перечень всех званий Шутцштаффель (СС), которые сопоставлялись с обычными армейскими, и это давало мне понятие о значимости того или иного чина. Их было множество: унтерштурмфюрер, оберштурмфюрер, гауптштурмфюрер и так далее; исключил я в своей программе только звания рядовых, они мне были ни к чему. Что дядя офицер, я не сомневался. Вскоре я выяснил, что у него было сравнительно короткое звание – штурмбанфюрер, оно соответствовало званию майора. Всё это придавало мне некоторой гордости, ведь его все уважали! Однако, жестокость человека, долгое время остававшегося в моих глазах достаточно лояльным ко всем проблемам, позже ужаснула меня.

В кабинете отца они вели свой диалог, и их разговор был слышан на всем этаже.

– Да, я ненавижу евреев! Ненавижу! А за что я должен любить этих мерзких тварей? Брат, может быть, ты так свыкся с их постоянным соседством, что уже не видишь разницы между тобой, культурным человеком, и ими? Этими… нет, у меня не поворачивается язык назвать их людьми! Свиньи… свиньи и то чистоплотнее их. Это неизвестные науке животные, гады, имя которым жиды!

– Генрих, перестань, – вздохнул отец. – А как же Йозеф?

– Что, Йозеф?

– Муж Мари, сестры моей жены.

– Йозеф… Йозеф… у меня нет объяснений по этому поводу. Это нонсенс. К тому же, возможно, он не чистокровный еврей.

– Не ты ли мне говорил, что человек, который несет в себе хоть частичку еврейской крови, уже не имеет права называться человеком?

– Да, он всего лишь жид.

– И Йозеф?

– Йозеф… что ты ко мне пристал с этим Йозефом…

– Скажи мне, Генрих, благодаря кому ты получил несколько лет назад свою юридическую практику в Кенигсберге? Разве не Йозеф стал для тебя проводником в большую жизнь?

Разговор ненадолго смолк. Потом дядя продолжил:

– Что мне делать? В хрустальную ночь я собственноручно убил двух евреев, да еще как убил! Я связал их колючей проволокой (хотел бы я знать, как и откуда она подвернулась мне под руку!), облил бензином и сжег. Мои ноздри раздувались, как у хищника, мне нравился запах горящих волос и мяса, мне нравились душераздирающие крики, меня подбадривали мои товарищи. Я был пьян, но даже под утро не почувствовал особенных угрызений совести. Лишь через пару дней я пошел в нашу кирху, чтобы исповедоваться у святого отца… на исповеди я сказал, что убил одного еврея, про второго умолчал, а это был человек, годящийся нам с тобой в отцы… в кирхе священник не хотел отпускать мне этот грех, я же надавил на его, сказав, что если он не захочет этого сделать, его ждут большие неприятности… Я ужасен?

Отец деланно рассмеялся:

– Ужасен? Что с того, если я скажу, что это так? Или подтвержу, что ты был прекрасен в своем патриотическом порыве? Когда ты меня слушал? Я для тебя всегда – глупый маленький мальчишка. Но если тебе интересно, то да, мне противно всё то, что ты сейчас мне рассказал. Мне стыдно. Я не верю что мой брат – это тот человек, который был мне вместо отца. Нянчился и гулял со мной, кормил меня с ложки, и отдал всего себя, чтобы я получил образование.

– Да, а ты помнишь, как я добывал тебе деньги на учебу?

– Работал.

– На карьере в Пальмникене, в забое, как червь, у этого еврея, Морица Беккера. – Стал постепенно повышать голос дядя. – И ты учился, учился, чтобы быть милосердным врачом, давал клятву Гиппократа, и теперь лечишь всех, и даже тех, кто истязал твоего брата. Ты велик, брат. – Они вышли в коридор, где дядя гротескно поклонился моему отцу. Увидев, как я стою, раскрыв рот, они снова скрылись в кабинете. Хлопнула дверь.

– Генрих…

Не в силах удержать себя, я подбежал к двери и припал к замочной скважине. Взрослые расхаживали по комнате из угла в угол.

– Я тогда чуть не умер от чахотки, в этом янтарной забое, чтобы ты имел свою врачебную практику. Евреи жирели. Я становился все тоньше. Брат, прости меня, я не знаю, прав ли фюрер, что кинул клич о том, что все евреи подлежат уничтожению. Не знаю. Но кое-какая часть определенно.

– Генрих, но ведь тот же Мориц Беккер начинал с нуля. Он развил дохлое янтарное производство, построил школу, больницу, по всему поселку стояли его трактиры. Инфраструктура, одним словом.

– Он построил, – скривился дядя, – на его деньги! Поправочка правильная будет, не так ли? Что же ему, не строить больниц, когда на его шахтах калечатся люди? Или ты думаешь, что калека много наработает? Впрочем, кому я объясняю, – махнул он рукой. – Герман, ты же врач! Я работал на его знаменитой шахте «Анна», которую Беккер назвал в честь своей жены. Я никогда не видел этой женщины, ходили слухи, что она даже была красива. Но шахта была ужасна. Работая в забое, ощущаешь, что ты находишься в преисподней, и чему же удивляться, что в ней рождаются такие вот маленькие черти, вроде меня? Спустя время они становятся дьяволами покрупнее.

– Брат, но ведь Мориц Беккер продал шахту государству еще в 1899 году, поэтому, причем здесь евреи?

– А, какая разница! Все равно я их ненавижу! Ему дали большие деньги, нечто вроде отступных, и теперь он где-то в центральной Германии. Я бы не дал ему и пфеннига! С тех пор я просто ненавижу голубую глину, в которой осели кусочки янтаря! Вместо того, чтоб, как все нормальные люди, любоваться окрестностями с горы Гальгенберг, я провел свою молодость в преисподней! Мне пятьдесят пять лет. А лучшие годы прошли в забое!

– Я помню, в местной газете писали, что признают его заслуги в развитии поселка.

– Время, время брат. После того, что было, так просто к жидам не подобраться. Они, захватившие все вокруг, от мелких лавчонок до больших предприятий, сразу не сдадут свои позиции. Это крысиное семя будет сражаться, но скорее убежит, так как мы будем уничтожать его стальной рукой.

– Генрих, успокойся. «Анну» закрыли еще в 1931 году.

– Закры-ы-ыли, – передразнил он отца, – а я рад. Рад, что закрыли. Думаешь, я не мечтал о том, чтобы добывать янтарь как белый человек? А не как негр с американской плантации? Как тебе кажется, спускаться под землю на глубину в восемнадцать метров… очень приятно? Ползать, согнувшись в три погибели в резиновой одежде и болотных сапогах по штрекам? С удавкой на шее?

– Какой еще удавкой? – Терпеливо спросил отец.

На страницу:
1 из 3