
Полная версия
Чумщск. Боженька из машины
– Тогда произнесите фразу, – нервно крикнул Крашеный, – неужели так сложно?
– Эй, кто там внизу? Есть ли кто? – вдруг раздался пьяный голос из-за дверей. Ефим и Афанасий раздавили уже вторую бутылку. По всей видимости, они, так же, как и Ободняковы были доведены до отчаяния попытками Василия, и им порядочно надоело слушать одно и то же.
Артисты пошли на хитрость. Выпросив у охранников лоскуты бумаги и цветные карандаши, они огромными буквами написали реплику Василия. Для подстраховки Крашеный сделал четыре экземпляра и развесил их на всём пути сценического перемещения юного артиста.
Это не помогло.
Захмелевшие Ефим и Афанасий покинули пост и всеми силами помогали артистам – давали ценные советы и поругивали Василия:
– Куды ж ногу-то выпячиваешь? Засмеют!
– Едрить твою налево! Линию-то, линию гляди!!!
– “Эй, кто там внизу? Есть ли кто?” Написано ведь! Написано!
Наконец, все выдохлись.
Распаренные Ободняковы сидели на полу и мутным взглядом глядели на плакаты.
Ефим и Афанасий вынимали из баночки оставшуюся кильку и вполголоса переговаривались.
Василий сидел на кровати и угощался из термоса. Казалось, что он не имеет ровно никакого отношения к происходящему. Взгляд его был ясен и не выражал никаких душевных треволнений.
– Всё бессмысленно, – вяло сказал Крашеный, – мы ничего не сумеем добиться от него.
– Если мы не заставим его играть, нас посадят, – разочарованно отвечал Усатый.
– Видимо такова наша участь. Я не знаю, что мы можем ещё предпринять. Я бессилен, – грустно произнёс Крашеный.
Ефим и Афанасий доели кильку, и подошли к артистам.
– На пару слов не изволите ли судари? Поговорим за дверью.
Ободняковы вышли вслед за караульными в коридор.
– Ежели мы научим его говорить, на какую благодарность мы сможем рассчитывать? – спросил Ефим.
– На какую угодно, – радостно отозвался Усатый.
– В рамках полтины, – поправил его Крашеный.
– Идёт, – сказал Афанасий.
– Вы господа, подождите за дверью, а лучше сбегайте за бутылочкой. И не лезьте в спальни, – лукаво произнёс Ефим, – а как будет готово – мы и позовём.
Ободняковы повиновались.
Да не сочтут читатели незнание за лукавство, но никому наверняка неизвестно, что происходило в спальнях, пока Ободняковы ходили за бутылкой. То ли Ефим и Афанасий использовали заграничную методу обучения, то ли обладали они неким даром гипнозу и духовных внушений, а может быть использовали куда более практичные средства. Известно одно – когда Ободняковы вернулись из лавки, красный и слегка помятый Василий словно грампластинка отчётливо выдавал заветную фразу: «Эй, кто там внизу? Есть ли кто?» В глазах его читались страх, боль и даже удивление, словно бы он сам поражался тому, что, наконец, никак не дававшаяся фраза вдруг сама вылетала из его уст. В спальне были заметны перемены – караульные натащили стульев и свалили их в огромную кучу. Однако Ободняковым никакого дела до этого не было, их обуяла радость и они попеременно жали руки охранников. Взмокшие Ефим и Афанасий получили заветную бутылку.
– Вы наши спасители! Это невероятно! Как же вам удалось в конце концов?
– Мы своё дело знаем, – скромно отвечал Ефим.
– Разговаривать с людями умеем, – подтвердил Афанасий, – что ж вы думаете мы своей профессии не знаем?
– Нисколько не сомневаемся, – радостно ответил Крашеный.
– Ежели, он начнёт забывать или ещё чего выкинет – вы ему скажите, что соорудить башенку – плёвое дело.
– Башенку? Я не совсем понимаю, о чём вы, – признался Усатый.
– А вам и не надо понимать, – уверил Ефим, – просто напомните и всё. Он поймёт.
Ещё раз убедившись в том, что Васенька не забыл свою реплику и крепко держит её в голове, артисты покинули слегка вздрагивавшего и бросавшего трусливые взгляды на стулья начинающего лицедея.
Когда Ободняковы вышли из полицейского участка, уже вечерело. Вдохнув вечернего воздуха, артисты скрутили папиросы и со вкусом закурили. Завтра им предстояло дать первое выступление в длинной гастроли. Как оно сложится? Неизвестно, есть ли человек, у которого найдется ответ на этот вопрос. Впрочем, артисты особенно об этом не задумывались.
– Иноверец! – вдруг заорал Крашеный.
Усатый вздрогнул и выронил из рук папироску.
– Где? – испуганно заозирался он по сторонам.
– В полицейском ребусе, – радостно сообщил Крашеный. – Я его разоблачил!
X
И вот, настал день спектакля… Ох уж этот спектакль! Даже сейчас, спустя немалое время, минувшее с момента представления, можем ручаться: спроси у его свидетелей о самом примечательном событии в истории города за последние надцать лет – девять из десяти чумщинцев, включая старожилов, без раздумий назовут день окончания ободняковской «гастроли».
Да и в самом деле, что еще считать? Какое еще событие сумело взбудоражить людей от мала до велика, да так, что ни один двор, ни один даже самый захудалый угол не остался в стороне? Какое еще, скажите, происшествие может сравниться с роковыми событиями того вечера, когда едва не пошатнулись ни много, ни мало – вековечные уклад и устои Чумщска? Неужто демонстрационный прыжок английского авантюриста Келлера со Старочумщского водопада в сконструированной им для этого оцинкованной «корпускуле» – прыжок, о котором и по сей день совестно вспоминать иному чумщскому мужику? Нет, не тот масштаб; быстро забылся этот постыдный трюк, подернулся тиною времени – мало ли на свете бродит сорвиголов, жаждущих нажиться на людском доверии? Или, быть может, неожиданный итог достопамятного сеанса столоверчения у княгини С., во время которого медиум, французик-гувернер Мутье, специально выписанный хозяйкою дома из Парижа, тронулся умом и без малого неделю, пока его не упекли в жёлтый дом, вещал латынскими и греческими периодами – якобы голосами античных философов и поэтов – предсказывая будущее? Да, действительно, всякий житель Чумщска счел за необходимость провести хотя бы несколько минут у княжеской красного кирпича башенки, с балкона которой старик ежевечерне давал свои «прорицанья». Но ажиотажу вскоре поубавилось – после того, как кузнец Ефим Пьяных, пользующийся большим авторитетом у горожан, заявил толпе, что французик-де просто выучил роль и теперь дурит доверчивый люд. И вправду, мудреные предсказания бесноватого старика не спешили сбываться, недоверие горожан быстро росло. Вскоре старика заключили в лечебницу, и о нем через пару недель и думать забыли, лишь осталась среди чумщинцев шуточная присказка, адресуемая какому-нибудь любителю излишне прихвастнуть – «брешешь аки Мутьё».
Так вот, спектакль!.. Его, по уже известной читателю причине (официально ж – по случаю санитарной обработки), давали в старом облупленном и покосившемся театре на излучине речки Грязнухи. В здании много лет никто не устраивал представлений за исключением школьных балов для бедноты и заседаний атеистического кружка «Аргентум», о котором по всему городу ходили недобрые слухи.
Неизвестно даже, какому безумцу взбрело в голову построить подобное строение в таком скверном месте: Грязнуха, куда местный кожевенный заводик бесстыдно спускал отбросы, цветом воды вполне оправдывала свое название и источала миазмы такой неземной силищи, что даже, кажется, гнус здесь особо не приживался, предпочитая водоемы почище.
Площадь у театра поросла сорняком. По ней уже с обеда – хотя выступление было назначено на семь часов пополудни – вместе с гусиными стадами и парою коров, присвистывая, принялись слоняться разнообразные зеваки. Такие лица найдутся в каждом селении, и это непременно лица мужеского полу. Они, как правило, женаты и обременены ртами в виде малолетних детей. Со службой у них не клеится, в дому все ни к черту – забор покосился, печь чадит, крыша подтекает от дождей, огород безбожно зарос хреном и свинороем. Однако указанные пробоины в быту намного меньше заботят наших мужчин, чем, скажем, колесо, отвалившееся от телеги проезжего ломовика или лопнувшая на перекрестке, шут знает в каких далях, труба водопровода. Здесь эти молодцы тут как тут. С величайшим интересом, боясь пропустить самый мизер, наблюдают они за случившимся. Но большинству простого наблюдения недостаточно. Попервоначалу, упрятав руки в карманы и снисходительно улыбаясь уголком рта, оглядывают они место аварии и суетящихся вокруг людей. Затем наступает пора действовать: мужички вынимают из карманов руки, закуривают и окликают трудящихся от дела какой-нибудь ошеломительной фразой. Например:
– А плафон проверить?
Или:
– Штангенциркулем-то по отвесам замерял?
Потревоженные работники не находятся что ответить.
– Эх, шляпа! – тогда с досадою произносят всезнающие мужички и принимаются отчаянно жестикулировать и подсказывать. На это у них имеется огромадное количество энергии. Толку от самозванных подсказчиков никакого, кряхтящий над колесом извозчик вскоре их бранит на чем свет, запачканный грязью водопроводчик уже и впрямь сулит огреть слесарным ключом, однако, возвращаются домой мужички довольными. Дома они вновь закуривают и с победными улыбками передают своим бедным, окруженным ребятней и всеми бытовыми треволнениями, женам мельчайшие подробности случившегося, а затем, по причине нешуточной усталости, требуют ужина.
Итак, с самого обеда театральную площадь заполонили зеваки. Бродили они с наисерьезнейшими лицами, заложив руки за спину – пыхтели папиросками, присвистывали, попинывали всевозможный мусор и перекидывались друг с другом только парою слов, опасаясь пропустить что-нибудь эдакое. Над зеваками царил стоявший посредь площади громадный, изрядно облупившийся гипсовый памятник артисту прошлого века Тицу Гапсяну, который являлся уроженцем Чумщска и известен был тем, что в течение нескольких лет играл самого царя на подмостках одного из небезызвестных столичных театров, а потом, поговаривают, крепко запил и сгинул. В образе царя Тиц Гапсян и был изображен: сидя на троне, с посохом в руке, он смотрел с высоты постамента назидательно и сурово. Создавалось впечатление, что памятник – это надзиратель, а мужички, бродящие вокруг него с заложенными за спину руками –заключенные на прогулке.
– По всей видимости, «Гранит», будут ставить, – многозначительно произнес страдавший отсутствием повода для деятельности, поминутно вынимающий из кармана часы, рабочий общепита Соломяник. – Неугодная царю пьеска. Опасно-то опасно, да только они и с царем, небось, на короткой ноге, – рассуждал сам с собою Соломяник. – Мульёнщики! – он воздел к небу закопченный палец.
– Какой тебе «Гранит», когда ясно сказано, что Чехова вдарят? – возразил кухарю безработный лентяй Гагарин, промышлявший в основном тем, что по заказу граждан очищал от навозу стойла. – Сейчас окромя Чехова что-то играть – лишь курам на смех.
Разразилась короткая дискуссия на предмет названия и авторства даваемой Ободняковыми пьесы. Кто-то даже предположил, что меценаты по неизвестной причине предпочитают держать название спектакля в строжайшем секрете. А кто-то выдвинул версию, что они и вовсе куплетисты и будут развлекать народ под тальянку.
Вскоре к площади прибыл лавочник, тот самый, что осрамился с фальшивыми похоронами. У дверей театра, в тени каштанов, он разбил лавку и принялся втридорога продавать дагерротипы, изображающие ободняковскую афишу. Увидев истинное название спектакля, Соломяник и Гагарин были пристыжены и некрасиво осмеяны бродящим тут же юродивым.
Мужички вновь разошлись врозь и, пуская дым, понуро бродили вокруг памятника. Небольшими кучками стали прибывать местные женщины, прячущиеся от солнца под огромными старомодными зонтами. Прибыла компания старичков и тут же принялась сварливо торговаться с лавочником насчёт карточек. Прибывало дворянство в пышных каретах, с высоты которых ливрейные гайдуки, как и положено, посматривали на толпу с заметным высокомерием. Гул нарастал. Всё томительней становилось ожидание, всё громче – разговоры о взбудораживших город «миллионщиках». Снующий посредь толпы юродивый, дрожа конечностями, стал выкрикивать уже откровенную несвязицу, бегающие за гусями дети истошно визжали.
И вот, наконец, ближе к четырем часам пополудни труды тех, кто не сбежал от зноя в близлежащую пивную, были вознаграждены: по рядам пронеслось заветное «Едут!», и, подобно греческим богам, оставляющим Олимп для грешных земных дел, под всеобщее ликованье и аплодисменты со взгорья триумфально явились виновники торжества – Ободняковы, сбрендившие миллионщики и театральные меценаты, скрывающие свои благодеяния под скромными амплуа гастрольных артистов. Повозка их мчала стремительно, высоко подскакивая на буераках. В появлении артистов, надо сказать, была некоторая штука, незаметная простому глазу. Старомодность экипажа, даже для скромных чумщских мест, публика восприняла как столичный шик и дань делам прошлого. Повсеместное устрашающее скрипенье, гуденье и бряцанье в механизме брички расценивалось в том смысле, что господа-дарители настроены быть поближе к народу. Извозчик же с черной пиратской повязкой на глазу был рассмотрен не иначе как необходимая составляющая образа лицедеев-аристократов. Некоторые дамы даже нашептывали друг другу, что кривой извозчик – это третий актер, которого в наказание за пьянство не указывают в афишах.
Из сего правдою являлось лишь то, что извозчик у Ободняковых – алкоголик. Вы спросите, когда же, в каком таком бою Трифон успел потерять око? Ответим: вовсе никакой это не Трифон правит парадною повозкой Ободняковых. Трифон совершенно пропал, а вместе с ним – и кони с бричкой, которая была пусть не первого, однако ж не угрожающего, качества. Только Ободняковы в смешанных чувствах вернулись из следственного участка в гостиницу, намереваясь поиметь с кучером и в одном лице реквизитчиком своим суровый разговор на предмет распространяемых им лживых и в высшей степени бессовестных слухов, как оказалось, что ни его, ни лошадей нет в помине. Вместе с Трифоном пропал и Филимон. Хозяйка гостиницы – глупая толстая баба в абрикосовом чепце с рюшками долго охала и хрюкала, и в итоге за пять добрых минут разговора не сумела выговорить решительно ни одной связной мысли относительно пропажи. Ободняковы, вследствие дефицита времени, махнули рукой. Пришлось господам в спешке производить опись реквизита, который, благо, остался в неприкосновенности, и брать первого попавшегося извозчика. Извозчик назвался Евплом, он оказался крив на один глаз и к тому же был мертвецки пьяным. Но у господ не оставалось выбора: чемоданы весили по полтора пуда каждый, а путь был неблизкий.
Всю дорогу Ободняковы, вцепившись в подкладку сиденья, пребывали в повозке ни живы ни мертвы: одноглазый извозчик несся как окаянный. Он ругал лошадей благим матом и, вследствие нарушенного от увечья глазомеру, который отнюдь не улучшала принятая водка, постоянно западал на одну сторону улицы, рискуя снести чей-нибудь плетень или сверзиться в обочину. Куры полоумно кудахтали, старухи грозили вслед узловатыми кулачками, грязь обильно летела во все стороны. Ободняковы забыли обо всём – о волнении перед спектаклем, о странноватом чумщском исправнике Жбыре, о пропавшем без вести, совершенно сбрендившем с ума Трифоне и молились лишь о том, чтобы остаться в живых. Но вот повозка благополучно остановилась около театра.
– Даешь Чехова! – зычно прокричал кто-то из толпы и толпа разразилась бурлящим хохотом. Покрасневший лодырь Гагарин смущенно отбрехивался.
Кто-то крикнул:
– В баньке-то изрядно попарились? – и люд вновь захохотал.
Встречали наших господ словно Иисуса Христа при входе в Ерусалим. Не хватало разве что пальмовых ветвей да ослицы, хотя подобием первых в некотором роде служили пестрые зонтики чумщских барышень, а подобием второй – фыркающая каурая пара одноглазого Евпла, едва не низринувшая Ободняковых в могилу. Осанны заменяли восторженные крики не искушенных в театральных делах мужичков:
– Браво! – самозабвенно скандировали они невпопад. – Бис!
Касаемо же постилаемых на землю одежд – в то самое время, когда вконец переконфуженные Ободняковы выбирались из брички, очутившийся поблизости, уже основательно набравшийся с самого утра Цвырчевский – долговязый трубочист с лошадиными зубами и черными от постоянной сажи ресницами – не выдержал, с глупой улыбкой угловато, по-богомольему шлепнулся в пыль, и пола его обтруханного сюртука щедро распахнулась ровнехонько под бутафорский каблук Усатого. Толпа заверещала от эмоций.
Среди людской массы обнаружился фотограф местной газетёнки. Он поругивался на толкающихся чумщинцев и всё норовил подпалить магний. Толпа сомкнулась вокруг Ободняковых, будто бы торопя их приступить к совершению чудес.
Вдруг послышался глухой стук копыт, сопровождаемый скрипом колес и над хаосом макушек и зонтиков прогремел красивый аристократический баритон:
– Н-но! Шельма!
– Р-разойдись! – приказующе кричал другой, тонкий тявкающий голос.
Толпа в волнении расступилась. В образовавшийся коридор, подрагивая студнем, въехал запряженный в тройку четырехместный англицкий дилижанс, обтянутый темной, исцарапанной всюду кожей, с засиженным птицами багажным горбком. Ямщик сидел на облучке недвижимо, как восковая кукла, глядя сквозь людей. По обоим сторонам кареты, с неизвестною целью, горели фонари.
Дверца кареты распахнулась и оттуда, с грохотом откинув измаранную подножку, вывалился упитанный черноволосый молодец. Одет он был в измятый на фалдах дендевский фрак инкруаябль цвета вороньего крыла, гигантский красный, в черный горошек, галстук упирался ему в лоснящийся полный подбородок, накрахмаленный ворот рубашки скрывал половину щек.
– Мои признательности, Георгич! – заорал молодец в карету своим дивным голосом. – Даст Бог, свидимся, шваркнем по гарнецу пива за вашу отставочку.
В дилижансе было двое. Один, полноватый, с баками, сидел степенно и сонно и едва заметно кивал франту, другой же, длиннолицый, выкатывал глаза, жестикулировал и, отделенный от собеседника стеклом, неслышно открывал рот.
Карета отчалила, а молодец во фраке уверенными двухаршинными шагами приблизился к артистам. Туфли у него были вызывающие, с заостренными носами.
– Так вы и будете Ободняцкие? – франт осмотрел артистов оценивающим взглядом. От него тут же резануло перебродившим пивом.
– Ободняковы, – поправили артисты.
– Пардон, – сказал молодец и с ленцой протянул Ободняковым руку. – Цезарь Тушкин. Весьма рад. Мои признательности. Я вас сегодня веду.
– Куда, простите, ведете? – поинтересовался после рукопожатия Усатый.
– Не «куда», а «что», а, вполне может статься даже и «кто» – загадочно, явно кого-то цитируя, пояснил молодец, и по-хозяйски принялся рыскать своими узенькими хитрыми глазками с припухлыми веками по толпящемуся вокруг народу.
Тушкин и навьюченные чемоданами Ободняковы стали продираться ко входу в театр. Первый пихался локтями и шествовал в своем поражающем воображение наряде, артисты же ежесекундно кланялись и смущённо улыбались на приветствия чумщинцев.
– Родственничек мой, – указав на памятник Тицу Гапсяну, сочно вещал Тушкин. – Отдаленный. Мне от него передался артистический дар. Сам я из рода сумошников, а вовсе не от слова «туша».
– Это как? – спросили Ободняковы, тоже вынужденные применять локти.
– Der Tasche, – сказал Тушкин. – Что с немецкого наречию означает «сумка». Мои предки были люди бедовые. Не церемонились. Заточенною монеткою взрезали днище сумки и вынимали добро. А ежели кто обернется, так отрезали данной монеткою нос, – не без гордости завершил рассказ Тушкин и зажал ноздри пальцами. – Однако здесь и фимиам, дамы и господа. Надо признаться. Никогда еще не приходилось работать в таких условиях.
Тем временем фотограф с громоздким аппаратом наконец-то продрался к артистам. Он отбежал на несколько шагов, установил треногу и рявкнул:
– С-секундачку!
Вспыхнул магний. Ободняковы, глядя в объектив, застыли в нелепых позах.
– Гард а ву! – воскликнул Тушкин и с этими словами влез в кадр.
Не успели Ободняковы пройти и пары шагов, как откуда-то вынырнули еще два фотографа и, прикрикивая на артистов, принялись устанавливать свои аппараты. Щелкали затворы, причем в кадр непременно влезало круглое довольное лицо Тушкина.
– Карточка с вас, а лучше будет если две! – орал тот фотографам.
Артисты шествовали, ослепленные вспышками. Толпа уже совсем неистовствовала и очень кстати оказались несколько жандармов с нагайками. С угрожающими криками «А ну! А вот я те раз!» – они теснили от Ободняковых наиболее ретивых зевак. Распоясавшийся Гагарин получил тычок рукояткой нагайки в филейное место и, обидевшись, поплелся в пивную.
– Даешь «Инсекта»! – скандировали поклонники.
– Даешь минеральную скважину! – жаждали чумщинцы.
– Ящерицу покажите! Пущай нам песен споет! – причитали старушки.
Здесь взопревшему от зноя Крашеному показалось, что под самой крышею театра, в одной из пустот исхудавшей кровли возникло чье-то усатое лицо, настолько чумазое и загорелое, каких и в природе-то не встречается. Сущий дьявол.
«Что это со мною? – тоскливо озираясь, подумал Крашеный. – Жара меня доконает. Нужно всё-таки выспаться».
Он на несколько секунд закрыл глаза и помотал головою. Видение, как ему и положено, исчезло.
А толпа шумела. Казалось, еще минута, и воздух воспламенится от напряженности момента. Но ошеломленные от такого интереса к своим персонам Ободняковы каким-то чудом подобрались-таки к двери, и в следующее мгновение вместе с артистами в недрах театра до поры скрылись все тайны и недомолвки, их окружавшие.
Публику в фойе пока не пускали. Здесь царили ветхость и запустение еще более отчетливые, чем снаружи. Низкий вспучившийся потолок и вздыбившиеся засаленные половицы создавали устрашающую асимметрию пространству, будто дело происходило не в храме Мельпомены, а в какой-нибудь кроманьонской пещере. Из сумрачных коридоров разило могильным холодом. В углах буйно разрасталась плесень.
– Мда… – оглядывая сие жалкое помещение, театрально произнес Усатый. Его красивый поставленный голос звучным эхом разнесся по жалким закоулкам театра. – Мда… – повторил он.
Входящий следом Тушкин, прислушиваясь, застыл на месте, отчего снабженная огромной пружиной входная дверь, толкнула его в оттопыренный зад и подпихнула внутрь здания. Недолго думая, Тушкин набрал в легкие побольше воздуха и, многозначительно глядя на Усатого, парировал:
– Мда…
Голос Тушкина прозвучал настолько замечательно, что уборщица, протиравшая в фойе пол, застыла с тряпкой в руке, открывши рот и в немом восторге наклонив голову набок.
Усатый, направлявшийся было вместе со своим напарником на поиски гримерной комнаты, остановился, словно громом пораженный. Он обернулся. Тушкин, приосанившись, торжественно смотрел вдаль, будто мореплаватель, открывший terra incognita.
Усатый откашлялся и, приподняв воротник рубашки, будто бы в продолжение разговора, громогласно обратился к Крашеному:
– ЭК-КИЙ ВЫ О-ОХО-ОТ-ТНИК! – и разразился деланным сатанинским хохотом.
В тембре голоса Усатого таилась такая неизбывная прелесть, что, казалось, приключись здесь самые сладкоголосые птицы из живущих на земле, и те бы в немом бессилии поверглись к его ногам.
– Да что же это вы? – упрекнул его Крашеный.
Тушкин икнул и выронил из рук носовой платок. Усатый величаво-снисходительно оглядывал фойе, уже не торопясь в гримерную. Молчание длилось с минуту. Наконец, отряхнув гипноз артикуляционной магии Усатого, Тушкин поначалу заиграл кадыком, подготавливая голосовой аппарат, затем раздул ноздри и, выпучив глаза, распевно произнес, обращаясь к натирающей половицы уборщице:
– Э-Э-ЭЙ, ШАЛИ-ИШ-Ш, Ш-ШАЛОПАЙ?! Э-Э-ЭЙ, Р-РЕЗВЕЙ Р-Р-РУКАМИ ДР-Р-РАЙ!
Здесь уже решительно скрывалась такая бездна великолепия и могущества, что, кажется, даже и сам Громовержец Зевс дрогнул бы и постыдно отрёкся от трона, оставив Олимп на царствие Тушкина.
Побелевшая лицом поломойка, покачиваясь и проливая из ведра грязную воду, скрылась в темноте коридора.
– Пойдемте, – некрасиво пискнул своему коллеге уставший от этих состязаний Крашеный и с настойчивостью потянул того в сторону. Усатому оставалось лишь сконфуженно пробормотать в сторону Тушкина:
– До встречи…
По пути он с деланной уверенностью шепнул Крашеному:
– Проигран бой, но не война.
Тушкин же стоял, издавая запах перепревшего пива и победительно улыбаясь узенькими своими глазками, будто римский полководец в момент триумфа.
Дело в том, что Цезарь Тушкин был человек пьющий и в целом совершенно непутевый, и единственно приятный баритон не давал ему рухнуть в окончательную бездну. Посему Тушкин чистосердечно полагал, что голос его был наипрекраснейший на свете и крайне ревниво относился к хорошим голосам других людей: в нем тотчас вспыхивал соревновательный дух, и не отступал Тушкин от сего соревнования, покуда не был уложен на лопатки противник.