bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Первый раз слушала его на вечере в Политехническом музее, где вслед за Давидом Бурлюком («Камень, камень ты умней, / Всех задумчивых людей») и Василием Каменским («Сарынь на кичку, Ядреный лапоть…») он читал своего только что отпечатанного «Человека». К его чтению с интересом отнеслась от силы десятая часть аудитории.

А потом я попала на первый вечер Маяковского – не «с участием Маяковского», а его личный вечер в кафе «Красный Петух». Здесь уже слушали дружески и с явным знанием его поэзии все собравшиеся. Маяковский – сияющий, радостный, со счастливым лицом. В «Красном Петухе» он начал выступление с «Войны и мира» (напомню: «мир» через i – еще в силе была старая орфография).

Хорошо вам.Мертвые сраму не имут.Злобук умершим убийцам туши.Очистительнейшей влагой вымытгрех отлетевшей души.Хорошо вам!А мнесквозь строй,сквозь грохоткак пронести любовь к живому?Оступлюсь —и последней любовишки кроханавеки канет в дымный омут.

И еще:

Милостивые государи!Понимаете вы?Боль берешь,растишь и растишь ее:всеми пиками истыканная грудь,всеми газами свороченное лицо,всеми артиллериями громимая цитадель головы —каждое мое четверостишие…

Мы слушали и верили поэту, верили: он берет на себя вину за все зло, творимое в мире.

Убиты —и все равно мне, —я или он ихУбил.

Дальше как вихрь закручивалось:

И тверди,и воды,и воздух взрыт.Куда направлю опромети шаг?Уже обезумевшая,уже навзрыд,вырываясь, молит душа:«Война!Довольно!Уйми ты их!Уже на земле голо».Метнулись гонимые разбегом убитые,и ещеминутубегут без голов.А над всем этимдьяволзарево зевот дымит.

Когда Маяковский от нас «ушел» навсегда, я вновь и вновь перечитывала:

Сегоднязаревом в земную плешь она,кровавя толп ропот,в неболюстрой подвешенацелая зажженная Европа.Пришли,расселись в земных долинах гостив страшном наряде.Мрачно поигрывают на шеях длинныхожерелья ядер…

Когда Маяковский «ушел», в Ленинграде был объявлен вечер памяти поэта. Вход свободный. На Фонтанке собралась громадная толпа. У входа в бывшие княжеские апартаменты, где пристроился среди мрамора и позолоты двухэтажный домик, ленинградский Союз писателей, дежурила конная милиция и подсаживала с тротуара на балкон второго этажа членов правления Союза и тех, кто должен выступать. Стражи порядка осаживали стекавшуюся сюда густую толпу, не пускали внутрь, публика возмущалась, мол, вход свободный, а в помещение даже войти нельзя. Я тоже пыталась подобраться, и рослый, не знаю, студент или рабочий крикнул мне: «Девчушка, держись меня, а то задавят!» Девчушке тридцать лет уже…

И повиниться перед толпой на балкон вышел Борис Лавренев: «Да, мы, конечно, виноваты. Мы не учли популярности поэта».

Тут раздался зычный голос того самого детины, который меня опекал: «Болван, это у тебя популярность! У Маяковского – слава!»

Борис Пастернак: «Тишина, ты лучшее из всего, что слышал!»

– В самом начале нашей встречи Вы начали было рассказывать о Пастернаке. Но потом мы отвлеклись. Вы рассказывали, как он Вас провожал…

– Да, это было весной 1920-го. Наша молодежная группа «Зеленая мастерская» при Союзе поэтов только образовалась – осенью 1919-го. Яков Полонский созвал нас, сказал, что придет Пильняк, а главное, Борис Пастернак. И Пастернак будет читать стихи из новой, еще не опубликованной книги.

– Я прочту всю книгу, – сразу предупредил нас Пастернак, – она вылилась у меня в одно лето, вся, и читать ее нужно вот так же, всю сразу.

Впоследствии я узнала: то было лето 1917 года. Он читал и читал нам «Сестра моя – жизнь», подряд. Море стихов, казавшихся мне необычными, читал без давно узаконенных паузных перебоев. Были неожиданные метонимические образы. Был поток чудесной, полузаумной поэзии, подхватывал, закручивал, уносил…

Тишина, ты – лучшееИз всего, что слышал.Некоторых мучает,Что летают мыши.

Это я запомнила с голоса. И еще, когда уже забрезжил конец, из стихотворения «Душная ночь»:

…У плетняМеж мокрых веток с ветром бледнымШел спор. Я замер. Про меня!

Борис Леонидович вызвался меня проводить – нам было по дороге. Самой памятной и оказалась для меня беседа по пути.

– Вы говорите, Маяковский очень большой поэт? Может быть, гений? А что Вы у него любите больше всего? Конечно же, «Флейту»? Или – «Человека»?

И я с удивлением услышала: «Вот зачем он написал «Человека», я просто не понимаю…» И, услышав это, страстно кинулась на защиту любимой «вещи». Сказала, что в других поэмах Маяковского стих точно «скорчен болью», кровоточит и ритм как бы один и тот же – можно переставлять строфы из одной в другую. А вот в «Человеке» стих расправил грудь, дышит глубоко и, заметьте, не боится даже красивости…

– И он Вас услышал?

– Можете себе представить, с каким же удовлетворением, спустя годы, когда жила в Ленинграде, прочла, кажется, в «Охранной грамоте», новую пастернаковскую оценку «Человека»!

Однажды рассказала о том разговоре с Пастернаком в нашем Доме творчества. Рядом сидела Рита Райт. И она заявила:

– Этого не могло быть!..

– Чего не могло быть? – спрашиваю. – Не могло быть, что Пастернак пошел меня провожать?

– Я, – говорит Рита Райт, – изучала его переписку (какую-то) и, уверена, этого быть не могло.

Если бы она сказала, что, мол, по датам что-то там не сходится, я бы еще поняла. Но утверждать, что не могло быть такого нашего с ним разговора… Ну да, конечно, у нее забыли спросить разрешения!

– Вы говорите о переводчице Рите Райт-Ковалевой?

– Да, она же автор мемуаров о Маяковском. Дружила с Маяковским и его семьей. С семейной парой…

В тот раз я дала Пастернаку цикл моих стихов, которые потом никогда, нигде, ни в каких подборках не публиковала. Ему очень понравилось одно стихотворение, вот только оборот речи «По ногам пылившимся дороги…» он подчеркнул, как языковую неправильность.

– У вас была только одна эта встреча?

– Нет, не одна… Наши с Пастернаком отношения вполне сложились. Он приглашал меня к себе в гости, сам ко мне не приходил. И все обещал: «Я Вас познакомлю с сестрой!» Очевидно, очень ее любил, с большим уважением, тепло о ней отзывался. Младшая сестра. Я помню, как с Веней Кавериным (тогда он еще звался Веня Зильбер) мы пришли в гости к Пастернаку. Веня очень успешно начинал, а потом вдруг сорвался и уехал в Петербург. Если в Москве в то время уже было голодно, то в Питере голод был отчаянный. Вы, должно быть, знаете книгу Сергея Семенова «Голод», описывающий голод 1919 года? Она была опубликована в 1922 году. Так вот, мы, друзья Вени по «Зеленой мастерской», твердили ему: «Ну, куда ж ты едешь, здесь голодаешь, а там и вовсе…» А он: «У меня там родственник». Это был муж его сестры, они на сестрах друг друга были женаты.

– Юрий Тынянов.

– Да, Тынянов, но мы этого имени тогда еще не знали. Веня сказал: «Он из меня сделает писателя (или поэта – не помню)!» То есть полагал, он его как литератора «поставит на ноги». Вот так девятнадцатилетний мальчишка (он моложе меня был) решил.

– И ведь Тынянов поставил!

– Да. Поставил!

– Надежда Давыдовна, Каверин мне рассказывал, что в свое время, когда он принес свои стихи на суд Мандельштаму, тот отрезал: «От таких, как Вы, надо защищать русскую поэзию»…

– Мы все ему это говорили: «Ты, безусловно, литератор, но ищи себя в других областях». Потому что стихи, хоть и были грамотные, хоть размер и был соблюден, но они холодные и, главное, ему не нужные. Это сразу чувствовалось.

– Каверин уверял, что после разбора Мандельштама стихов больше никогда не писал.

– Мандельштам был стро-о-жайший критик. Строжайший.

Так вот, однажды мы пришли к Пастернаку вдвоем, я и Каверин.

– А куда пришли?

– На Волхонку. За музеем, который строил Цветаев, были боковые флигели… Пастернак там жил долго.

Сестра его нас принимает, разговаривает с нами и как-то… жмется. А сюда же в комнату, куда нас пригласила, выходит еще одна дверь, как оказалось, из кабинета поэта. Она говорит: «Сейчас он беседует с одним товарищем…» Потом оказалось, это был Евгений Куминг, старший друг Каверина. Сидит наш же товарищ по «Зеленой мастерской» в кабинете Пастернака и стесняется выйти, так как услышал, кто пришел и очень не хотел (почему-то), чтобы мы знали, что он решил показать свои стихи Борису Леонидовичу. Странно и глупо. Задерживал Пастернака, задерживал нас…

– И все-таки они вышли из кабинета?

– Все-таки вышли…

– А на даче в Переделкино Вы у него бывали?

– Бывала. Однажды приехала, а там сидит кто-то из грузинских поэтов, говорящий свободно по-русски, хотя и не без акцента. И со мной, и с Борисом Леонидовичем он заговорил почему-то о Ваське Есенине.

– О Ваське? Есенине?

– Да. Впрочем, никакой это был не Есенин. Просто детдомовец, решивший выдать себя за сына Есенина.

– «Сын лейтенанта Шмидта»?

– Да. Из той породы. Писал плохонькие стишки и выдавал себя за сына Есенина. Некоторые даже утверждали, что был очень на него похож.

– И похож?

– Ну, если по расцветке только. Голубые глаза и золотистые волосы. Но лицо – продолговатое, у Есенина оно было, скорее, круглое. Красивее, чем Есенин, с обывательской точки зрения. И хромой. Что его спасло от военной службы.

– А куда потом исчез?

– Его «исчезли». Выслали из Москвы. Я уже с ним до этого встречалась, в Ашхабаде, в эвакуации, где он тогда только-только появился. А было так. Прихожу в тамошний Союз поэтов. Мне говорят:

– Хорошо, что пришли, хотели уже за Вами посылать… Тут вот сын Есенина…

Я спрашиваю:

– Костя?

– Нет, – отвечают, – он себя называет Васей…

С первого разговора стало ясно: самозванец, придумал себе папу, но вот маму выдумать и объяснить не сумел. Фантазии и образования не хватило.

– Сколько ему лет было?

– Получалось, что между ним и моим сыном два-три месяца разницы. И я тут же подсчитала, что зачатие, если и могло произойти, то только за границей. Словом, он сам себя немедленно и запутал.

Его спрашивают туркменские товарищи: «А почему Вы к нам обратились?» Он: «Ну… меня обокрали… все документы вытащили… Я рассчитывал на какое-нибудь… вспомоществование…» Ему объяснили: «Мы помогаем только матерям-одиночкам, женам фронтовиков, у которых больше двух детей. О Вас же, кроме Ваших устных рассказов, ничего не знаем. Так что обращайтесь за документами в милицию».

А потом он как-то подобрался к Пастернаку… И, представьте, Пастернак ему поверил. Когда я было заикнулась: «Он и не похож вовсе» – слушать не захотел. Рюрик Ивнев, к которому «Васька» прибился в Москве, тоже опекать его пытался. Но даже Ивнев видел, что индивидуального сходства никакого, типовое если только…

– Надежда Давыдовна, Вы сказали, что недавно закончили воспоминания о пяти поэтах и перечислили – Мандельштам, Хлебников, Маяковский, Пастернак… А пятый?

Борис Лапин: «Всё поют насчет клубнички Эльмовы огни…»

– А пятый – Борис Лапин. Он погиб во время войны. Очень подло с ним поступили… Рассказать?

– Конечно, рассказать (Я уже убедилась, что память у Надежды Давыдовны, несмотря на почтенный возраст, удивительная, просто фотографическая, и потому предвкушаю, что будет еще один необычный сюжет).

– Тогда, возьмите, – кивает головой Вольпин и протягивает мне небольшую стопку отпечатанных на машинке желтоватых листочков, – возможно, пригодятся, когда начнете работать над интервью, а с диктофонной записью что-то не заладится. Это – копии моих записок. Если я что-то забуду, а у Вас возникнут вопросы, то легко будет уточнить мой устный рассказ. Если понравятся записки, можно и в газете опубликовать. (Таких машинописных листочков, разрозненные главы из будущей книги воспоминаний, Надежда Давыдовна мне выдала маленькую стопку). А теперь по порядку. В конце 1920-го (или это уже был январь 1921 года?) вместе с младшим братом Мишей мы были в СОПО. После какой-то очередной программы, поужинав, направились было к выходу, но в опустевшем зрительном зале под эстрадой заметили кучку поэтов – не слишком молодых, не слишком даровитых… Они слушали, как читал стихи поэт-новичок, невысокий шестнадцатилетний мальчик. Одет опрятно, гладкие волосы, брови вразлет. В очках. Смелый, уверенный, держится с достоинством. А его слушатели – рослые дяди-поэты с издевкой слушают и хохочут. Из нашей «Зеленой мастерской» (молодежная группа при Союзе поэтов, созданная в 1919 году. – И.Т.) там не было никого. Но некоторых окруживших чтеца я узнала – Николай Берендгоф, Николай Земенков, Максим Нетропов, Сергей Буданцев…

– Дурацкие стихи, – смеются они, – в Союз тебя, точно, не примут! А ну, прочти еще…

Он читал, а я с голоса запомнила:

Всё поют насчет клубничкиЭльмовы огни.Меньше нас на перекличкев море мы одни.

– Ха-ха! – гогочут – Клубничка! Небось, и не пробовал! Валяй-ка еще…

Мальчик читает все новое и новое – упрямо и просто:

И отрезали нам пяткиИ не стали мы кричать,И велели, как на святкиОдеваться и не спать…

Гогот старших все громче. А голос мальчика крепнет, глаза почти черны от гнева. Но стихи его – самобытные, очень неожиданные – длятся и длятся. Свои, понимаете, свои стихи!

Брат Миша шепчет: «Чего они смеются? Мальчик – настоящий поэт, покрепче любого из них».

– Этот мальчик и был Борис Лапин?

– Да. И правление СОПО отнеслось к нему справедливо: его сразу оформили членом Союза. А те, услышанные под эстрадой стихи, через год выйдут тоненькой книжечкой – «Молниянин».

– Вы с ним, конечно, подружились.

– Мы сделались с ним если не друзьями, то хорошими товарищами. Вплоть до моего отъезда в Ленинград я буду постоянно встречать его: то в доме у поэта Бориса Земенкова и его гостеприимной жены поэтессы Галины Владычиной (к ней Лапин по-мальчишески неравнодушен), то в свите моей подруги-красавицы Сусанны Мар…

– Насколько я помню, Борис Лапин потом стал больше известен как прозаик. Тот же его легендарный «Тихоокеанский дневник».

– Он был блистательный прозаик, стилист – великолепный, и… он был очень маленький, немного выше меня ростом, но все-таки выше. Гинзбург, есть такой переводчик с немецкого, он еще меньше меня. И совсем-совсем маленький был Эрлих…

Вся жизнь Бориса Лапина потом пойдет как творимая легенда.

Однажды слышу: Боря приехал в Правление СОПО, просит выдать ему аванс на поездку – десять рублей. Он, видите ли, собрался подняться на Крышу мира.

– Однако! Десять рублей! Не маловато?

– Вот и там посмеялись: «Что ж так мало просишь?» Отвечает: «А мне только бы добраться. Дальше выкручусь сам».

– Выдали только десятку?

– Да, пожалели мальчика, выдали десятку. И через год мы прочитали его первую прозу – «Повесть о стране Памир», где в конце есть прекрасный опыт поэтического перевода: газелла Рудаки. А «Тихоокеанский дневник», о котором Вы упомянули, будет позже. И не менее фантастическая поездка на наш суровый, еще толком не освоенный дальний северо-восток. И рядом с поэтом – не говорящая по-русски подруга. Ойротка, кажется, с Алтая.

– А дружба с Захаром Хацревиным? Хацревин, на мой взгляд, был очень талантливым поэтом. Но сегодня совершенно забытый.

– Захар Хацревин! Понимаете, Ирина, он слишком был скромен, всегда в тени – еще со дней нашей «Зеленой мастерской». Они с Борисом Лапиным вместе переводили устную поэзию таджиков. Книжка называлась «Стихи на индийской границе». Маленькая такая. Их общая. Да, они были неразлучны.

Из Бориса Лапина вырос удивительный прозаик. Каждый шаг его в прозе – это сперва сумасшедшее, отважное путешествие, что ни день – жизнь на карте. А как изящно его проза прошита поэзией! Вот его повесть «Подвиг»:

Солдат, учись свой труп носить,Учись дышать в петле,Учись свой кофе кипятитьНа узком фитиле…

«Дышать в петле»! Этому Лапин учился и сам.

Легендарной стала его гибель на войне. Борис в годы войны был сотрудником редакции армейской газеты. Ходил в разведку вместе с Захаром Хацревиным, друзья ведь вместе и на войну ушли. И вот они возвращаются из разведки – Хацревин ранен, а Лапину сбило очки. Как без очков двигаться? У него были очень большие трудности со зрением. А там уже готов к отъезду, к отступлению грузовик с сотрудниками газеты. Немцы на подходе. Из перегруженного грузовика кричат: «Мест нет. Ты, Лапин, маленький, тебя возьмем, как-нибудь втиснем. А Хацревин длинный, да еще и раненый, ну, куда тут его устраивать?» Понимаете, Ира, им устраивать его было некуда! Каким же мерзавцем они должны были считать Лапина, предлагая такое! Вот так вот взять и оставить умирать своих товарищей!.. Ну выбросьте ящик какой-нибудь, но человека заберите, пусть и раненого.

…Лапин без Хацревина сесть в машину отказался. Грузовик отъехал, а вдалеке появился отряд немцев. И потом легенда добавит: из машины услышали, как Лапин крикнул: «Так вот она, смерть!»

– Легенда?

– Моя подруга Сусанна Мар, всегда дружески любившая Лапина, сказала: «Нелепый рассказ, а я все-таки верю. Это так похоже на Борю. Узнаю стиль».

– Из женщин-поэтесс Вы чаще всего вспоминаете Сусанну Мар.

– Сусанна была моей близкой подругой. А еще я вспоминаю Аделину Адалис. Это была очень талантливая поэтесса. Интересная поэтесса! Вы книжку читали мою?

– Читала.

– Помните такой эпизод: мы сидели с Есениным вдвоем в кафе, а Адалис все бродит вокруг нас, все поглядывает… Когда Есенин отошел – спустился вниз, чтобы записать расход (он пай какой-то имел в кафе «Стойло Пегаса»), – Адалис ко мне тут же подошла: «Надя, я не в первый раз замечаю, как удивительно меняется лицо Сергея, когда он с тобой!»

И дальше так торжественно декламирует: «Лицо блудного сына, вернувшегося к отцу!» Надежда Давыдовна фыркает, глядит на меня своими яркими глазами и вдруг… хихикает. Смущенно так: «Я представила рембрандтовскую картину «Возвращение блудного сына». Помните ступни ног, которые выразительнее любого лица?»

– А Есенин Вас не ревновал к братьям-поэтам?

– Нет, он знал слишком хорошо, что… Лишь однажды. Сидел у него издатель, Есенин куда-то отлучился, мы остались вдвоем: тот издатель и я. Вот он и спрашивает, печатаюсь ли я уже? Я ему отвечаю: «Пока нет. Книжка принята, но не знаю, выйдет ли. К идеологии цепляются, что, мол, мало идеологически интересна».

Он очень вежливо со мной разговаривает, потом интересуется, где я живу, и предлагает подвезти. Когда поднялись, собрались уходить, Есенин меня остановил: «Имейте в виду, это очень плохой человек».

Сколько раз меня провожал вовсе не он, а кто-то из поэтов, и ничего, никаких таких слов не произносилось…

– Вы с мамой часто говорили об отце? – спросила я в 1996 году Александра Сергеевича Есенина-Вольпина, сына Есенина и Надежды Вольпин.

– Да, – сказал он. – Говорили. Но она не любила острых тем в этом вопросе, часто не знала, что ответить. И мне трудно судить: не расстанься они с Есениным, была бы она ему хорошей подругой или нет? Мама ведь, прямо скажем, никогда бунтаркой не была.

– Но ведь очень его любила?

– Конечно, любила. Но меня любила больше.

Даниил Данин. Профессия – кентаврист

В апреле 1998 года я позвонила Даниилу Данину, чтобы договориться об интервью. «О чем мы будем говорить?» – спросил он. «О Пастернаке. – ответила я, – о Вашей «книге без жанра» – «Бремя стыда»… «Вы знаете, – сказал Данин, – я ее сегодня снова перечитываю…»

Начатая в 1980 году, эта вещь писалась долго, неспешно и изначально «в стол». Но к моменту завершения, в 1987-м, время «переломилось», и непечатаемое стало печатным. Книга выдержала два издания подряд, а ее автор все не мог расстаться с «конструированием прошлого в воспоминаниях» и неотвязно спрашивал себя: «Выразился или не выразился с желанной честностью и полнотой?» И сам же давал в конце книги ответ: «Разумеется, не выразился…»

Наконец мы встретились и… весь вечер проговорили совсем на другие темы, хотя многие мои вопросы и были спровоцированы именно этой книгой.

«Чем старше становишься, тем смешней самообольщения – в духе пастернаковского: «Как он даст звезде превысить досяганье?..» Но зато нам дан в обладанье нестираемый след чужой содержательности – память о живых прикосновениях к ней».

– На старости лет я стал выстраивать новую науку – кентавристику. Поверьте, это увлекательнейшая вещь. Вот уже не первый год преподаю ее в РГГУ. Даже издан весьма солидный первый номер «Вестника РГГУ» под названием «Кентавристика – опыт сочетания несочетаемого».

– И в чем же суть кентавристики?

– Тридцать лет назад в «Искусстве кино» уже был, как ни странно, напечатан мой ответ на этот тогда еще вовсе не звучавший вопрос. Эссе называлось «Сколько искусства науке надо?». Там была фраза: «Можно напророчить, хотя бы шутки ради, что когда-нибудь возникнет целая наука – кентавристика. Ее предметом будет тонкая структура оксюморонов, парадоксов, антитез…» И подразумевалось – вообще соединение несоединимого. О ту пору научно-художественную литературу и научно-художественное кино критики, как правило, не признавали за нечто, имеющее законное право существовать. Научный менталитет и менталитет художника по природе своей различны, и сочетание их в одном произведении казалось логически бессмысленным. А я доказывал, что такой кентавр реально существует. Его родословную можно начинать с поэмы римлянина Лукреция Кара «О природе вещей» (I век до нашей эры). А можно – с первобытного синкретизма… Я написал слова «шутки ради», ибо сочетание несочетаемого – это не синоним диалектического единства борьбы противоположностей. В этой борьбе одно из начал может побеждать другое. Ищет победы, ну как в классовой борьбе. А кентавр – это когда всадник не погоняет коня, а конь не норовит сбросить всадника. В научно-художественной литературе научность не борется с художественностью. Они дополняют друг друга. Вот это и есть кентавристика.

«Ни к самой нашей эпохе, ни к человеческой жизни, волей случая с ней совпадающей […] не подобрать одного эпитета. Тут нужны […] все одухотворяющие эпитеты и все обесчеловечивающие эпитеты. Нужно сочетание несовместимостей. Таких, как жизнелюбие и уничтожение, преданность и предательство, человечность и скотство, счастливость и бедственность. Словом, тут нужен Принцип Дополнительности Нильса Бора».

– Даниил Семенович, здесь как нельзя больше подходит именно эта цитата, не так ли?

– Действительно, Принцип Дополнительности Нильса Бора и есть философия кентавристики. В 1947 году Бор был награжден датским орденом Слона. Этот орден давали только членам королевских фамилий и главам иностранных государств. Бору нужно было по статусу иметь герб. И он придумал его. Надпись над щитом гласила: Contraria sunt complementa – «Противоположности суть дополнительности». В классической диалектике они суть противники, и если достигается их единство, то ценой враждебного сосуществования. А кентавр – это метафора консенсуса, компромисса, комплиментарности, конвергенции… (Простите нагромождение латыни). Когда генерал Лебедь был секретарем Совета безопасности, ему нужно было остановить войну в Чечне. И он придумал кентаврические комендатуры – наполовину чеченские, наполовину русские, и… война закончилась. А по имиджу своему Александр Лебедь менее всего миротворец.

– То есть он занялся не теорией кентавристики, а уже непосредственно практикой? Иначе говоря, Вы считаете, что кентавристика – это наука о гармонии?

– Несомненно. Хотя говорю это неохотно. «Гармония» – это слишком красиво. И уж очень много претендентов на ее руку (включая все религии).

– А с точки зрения кентавристики чем можно помочь нашей сегодняшней жизни?

– Кентавристика еще младенец. Рано требовать от нее зрелой мудрости. Но, скажем, решение всех национальных конфликтов возможно только на кентаврической основе. Ни на какой другой. И на Кавказе, и на Ближнем Востоке, и в Ирландии, и в Косово… Иных путей нет.

– Очень давно Вы пытались это осуществить как бы на деле, записавшись на Международной пионерской конференции в Кремле полинезийцем, ибо сочли несправедливым, что не все народы земли будут явлены в дворцовом зале… И ликовали, «убедившись, что безвестный полинезиец угодил в газетный репортаж».

– Мило, что Вы это вспомнили. Спасибо. Я тогда был мальчиком, пионером и просто жаждал всечеловеческого единения. Знаете, в 1915 году Альберт Эйнштейн написал Ромену Роллану, что весь прогресс европейской истории за три столетия только в том и заключается, что религиозное безумие сменилось националистическим. Но, скажем, исламский фундаментализм сегодня – это, конечно же, по-прежнему безумие религиозное. Почему непримиримы Израиль и арабские государства? Почему Аллах и Иегова несовместимы? Я был неделю в Иерусалиме и вдруг понял: вот жизнеспособный, поразительный кентавр. Здесь на одной земле веками существовали бок о бок три монотеистические религии: иудаизм, христианство, мусульманство.

Там, в Иерусалиме есть гробница Авессалома, третьего сына царя Давида. Ну, Вы помните библейскую историю: Авессалом дурно поступил с отцом, и это плохо для него кончилось. Дважды плохо – только в 1925 году археологи смогли раскопать его гробницу. На протяжении веков иудеи, христиане, а начиная с VII века и мусульмане, проходя мимо могилы Авессалома, забрасывали ее камнями. И восклицали: «Вот как воздастся сыну, поднявшему руку на отца!» Оказалось, все три религии были тут этически едины! Яркий пример кентавризма. Некий механизм толерантности – примирения казалось бы несочетаемых верований.

На страницу:
2 из 3