Полная версия
Владыка Ледяного сада. В сердце тьмы
Стоящий посредине поляны волкулак дергается в невидимых сильных лапах, что мнут его, словно глину. На долю секунды посреди хруста костей и брызг крови его морда меняет форму, становясь призрачной карикатурой на лицо мужчины, скованное ужасной болью. Длится это лишь мгновение, потом несчастное, искалеченное создание валится на землю, словно куча тряпок, и опять превращается в волка. Он растерзан, порван в клочья, в нем нет ни одной целой кости, и выглядит он так, будто его переехал горный комбайн.
Древо молчит.
Древо не может встать, не может шевельнуть Веткой, не может выплюнуть утопленного в древесину и лыко человека. Но Древо не страдает. И никогда не отступает.
Слои тумана вьются над поляной, дрожа, как мутная белая вода. Дрожит земля. Мелкие камешки падают со склона и градом сыплются в пропасть.
Встань и иди!
Проснись!
Слышен шелест, и расклеванные воронами, разодранные волчьими клыками Люди Огня начинают шевелиться. Поднимают расколотые, ободранные от кожи черепа, хлопают кровавыми ямами глазниц. Двигаются вслепую, словно черви, пытаются ползти, волоча остатки конечностей, рассыпая вокруг червей и жуков, которые успели поселиться в их внутренностях. Один из трупов встает и нетвердо пытается подняться на ноги. Еще один пробует неуверенно шагать вперед, но у него нет правой ноги, которую отгрызли волки. Он опрокидывается прямо в пропасть и исчезает во тьме; внизу слышен грохот осыпи и гром катящихся камней, но остальные уходят. Уходят мертвым, механическим шагом куда-то в ночь. Во тьму и полосы тумана.
Вверху призрачно, исполненными ужасом голосами орут вороны.
Древо не страдает. И не отступает.
Ствол одевается в косматый гриб инея. Ветки покрываются пышной белой сажей, одна из скал внезапно взрывается, разбрасывая вокруг тучу пыли и посвистывающих осколков, а вместо нее остается незаконченная статуя стоящего на коленях мужчины с продолговатым лицом, перекошенным болью. Статуя – словно крик. Словно аллегория рождения.
Склон дрожит. Слышно, как вниз по нему катятся камни, как с треском отламываются каменные плиты, как в долину с грохотом сходит каменная лавина.
Встань!
Иди!
Проснись!
Поверхность близкого ручья покрывается вдруг стайкой серебряных проблесков; небольшие рыбки, блестя словно монетки, бегут на берег и отчаянно выпрыгивают из потока, а через миг вода вскипает.
Из леса выцеживается ледяной густой пар и вьется по склону, как гигантская змея, ползет прямо на поляну, чтобы проглотить ее вместе с Древом, тропкой и семьюдесятью тремя артритно скрученными кустами.
Продолжается это долго. Очень долго. Но Древо не страдает.
Не отступает. Древо – это дерево.
Утром туман исчезает. Расплывается, всасывается в скалы и ствол. Даже иней тает. Остается лишь памятник коленопреклоненного мужчины, спекшаяся земля и разодранные стволы соседних деревцев: словно что-то разломило их изнутри. А еще шесть ясеней, разбросанных вокруг. Ясеней, которых вчера не было.
Все они выглядят так, будто поглотили человека с лицом, перекошенным болью. Ветки напоминают направленные к небесам руки. Изображения эти застыли в разных позах, словно одеревенев в танцевальном хороводе. Словно остановив фазы движения несчастного, бьющегося в конвульсиях. Некоторые стволы прошивает ветка, похожая на копье, у других посередине дупло в форме раздерганной округлой раны.
Земля вокруг растрескавшаяся, смешанная с разломанными камнями, словно деревья выросли из внезапного взрыва, за долю секунды разнося в клочья все, что встало у них на пути.
Кроме этого, на поляне царит спокойствие. Только вороны кричат отчаянно, боясь на нее приземляться.
* * *Яркий утренний свет разрезан на полосы щелями жалюзи, скользкое белье, под окном шипит старый кондиционер, откуда-то просачивается устойчивый запах лаванды. Где я?
Лаванда.
Поросшая лиловыми кустами возвышенность, покрытая россыпью белых скал. Пинии и лаванда. Лежащая в снопах, сносимая в каменную давильню, из которой поднимается тяжелый лавандовый дым.
Лавандовый дым.
Лавандовые поля.
Гвар.
Дом.
Я встаю. Нагой, лоснящийся от пота, несмотря на сопящий кондиционер под окном. В голове моей шумит, и потею я наверняка ракией. Скверно. Ничего не помню, но мне нет до этого дела. Нет сил на переживания.
Отодвигаю дверь и выхожу на террасу.
Внизу – улица, залитая утренней жарой, забитая неспешно идущими людьми. Впереди, в проливе, – движение как на автостраде. Яхты, минуя друг друга, режут изумрудные волны, трепеща парусами; на горизонте движется гигантское судно «Ядролиний» на воздушной подушке. Короны пальм колышутся на ветру.
Плитки террасы горячи, словно кухонная решетка.
Смуглая, стройная, черноглазая кельнерша расставляет стулья в кафе внизу, смотрит на меня и хихикает.
– Dobar dan, Vučko!
– Dobar dan, Milenko. Može espresso! [2]
Боже святый, я ведь голый. Отступаю, Милена взрывается злым смешком.
– Oprosti, Milena.
– Polako, Polako! Kuham kavu.[3]
Я иду в душ и стою там бесконечно. Мне кажется, что я не купался месяцы. Чищу зубы, не выходя из-под выплевываемых восемью форсунками водных струй, натираюсь гелем, пахнущим кедром. Игнорирую безбожные цены на воду в Гваре, душевой счетчик жадно набрасывает куну за куной.
Чувствую досадную, угнетающую боль где-то в грудной клетке. А еще у меня тянет нога. Подвернул? Когда? Массирую грудину и убеждаю себя, что это нервное. Ведь не будет сердечного приступа. Я на склерофаговом лечении, сердце у меня – как у двадцатилетнего.
Быстро одеваюсь, чувствуя, как ко мне возвращается жизнь. Но горящая светом улица невыносима без черных очков. Я сажусь в тени маркизы под стеной и с умилением гляжу на круглый, чистый столик. Мне кажется, я проснулся от кошмара. Меня все радует. Хоровод туристов, бесконечно идущих через площадку над морем, ветер в кронах пальм, красно-белые зонтики пива «Карловачко». Конец сухому закону. Свобода. Мы снова взрослые.
Радуюсь даже тому, что маленькая чашечка снова легального итальянского эспрессо «Альфредо» безукоризненно чиста. И я могу бросить в нее два кубика настоящего сахара.
– Milenko, može orangina, kruk i sałata od hobotnice?
– Može, Vučko! Sigurno!
– Hvala! [4]
Черный как смоль кофе покрывает густая бежевая пена. Запах крепкой арабики. И лишь где-то в душе – тень беспокойства. Неопределенная тьма. Чувство, будто что-то здесь не так. Что-то с моей головой. Все так, как и должно быть, и все же мозг работает как после сотрясения. Куски реальности разделены темным ничто. Где я был вчера? Кто я такой? С какого времени все вновь сделалось нормальным? Сижу в кафе, а значит, «бархатный тоталитаризм» исчез. Не помню, когда именно. После Топливной Войны? Что я тогда делал? Что делал вчера? Откуда я здесь взялся?
– Milena, imaš cigarety?
– Imam! Larsy hočeš? [5]
Они снова легальны?
Я подношу чашечку к губам, но прежде чем успеваю сделать глоток, белый фаянс разбивается у меня в руках, кофе проливается на тротуар, а я резко вскакиваю, пытаясь спасти светлые штаны.
Он бесцеремонно присаживается за столик, пододвигает себе стул. Крупный седеющий мужчина в шляпе и ярко-красной шелковой рубахе. Расхлюстанные полы открывают смуглую волосатую грудь, увешанную множеством золотых цепочек и кулонов. Он не похож на хорвата. Серб? Цыган? Турок? Я смотрю на него в раздраженье, но внезапно каменею. У него лишь один глаз, зато совершенно черный, без следа белка, продолговатая капля смолы. Второй скрыт за округлой костяной нашлепкой, привязанной кожаным ремешком. На пальцах, опирающихся на эбеновую трость, что увенчана головой ворона, блестят перстни. На голове – оригинальный белый стетсон, сплетенный из панамской рафии.
– Здесь полно свободных столиков, дружище, – цежу я. Еще и кофе мне разлил. Я что, выгляжу окулистом? Чего он уставился на меня своим кровавым буркалом?
– Проснись, Спящий-в-Древе, – рычит он со злостью. – Тебя ждут.
Добрый день. Dobrodoszli. Безумец.
– Прошу прощения, но я завтракаю. Может, поищите кого другого? Клиника – в той стороне. За ribaric’ей [6].
Он выпрямляется на стуле, а потом сует в рот два пальца и пронзительно свистит. Мгновенно, в шуме тысяч крыльев и оглушительном карканье, чернеет небо. Я смотрю вверх и вижу птиц. Гигантская, покрывающая весь небосклон стая больших, словно гуси, смоляно-черных воронов. Они садятся на крыши, на мачты яхт, на деревья, на головы и плечи прохожих, которые внезапно делаются недвижимы, будто манекены. Заслоняют даже яркое сияние балканского солнца. Я не могу выдавить ни слова. Слышу беспрестанное карканье, словно кто-то рвет на куски черные тряпки. Все застывает, как погруженное в янтарь. Двигаются лишь вороны. Сидят на плечах и на голове Милены, что стоит в дверях кафе с подносом в руках. Большой ворон бьет крыльями, развевая ее волосы, второй садится на плечо девушки и одним движением серого, огромного как острие чекана клюва вырывает ей глаз. Милена стоит неподвижно, замерев на полушаге, по смуглой щеке стекает ручеек крови – на белую, окаменевшую улыбку.
У меня открыт рот, а глотка вдруг превратилась в старое дерево.
– И как тебе, когда кто-то приходит и поджигает твой мир, Спящий-в-Древе? – спрашивает мужчина.
Я, ошеломленный, молчу. Не знаю, где я. Не знаю, кто я.
Мужчина встает, входит в кафе, бесцеремонно протискиваясь мимо окаменевшей, искалеченной, истекающей кровью Милены, а потом снимает со стены рекламу «Гиннеса» – обрамленное морозными, точеными узорами, оправленное в рамку зеркало.
– Взгляни на себя, Спящий-в-Древе, – говорит он. – Взгляни в свои глаза.
Я машинально гляжу, и за серебристой голограммой с надписью «Гиннес» вижу странное, чужое лицо. Оно похоже на мое, но – чужое. Вытянутое, почти конское, с носом, узким как плавник; прилегающими к черепу узкими, но длинными ушами. И глаза. Глаза. Как у него, наполненные темным ореховым цветом, напоминающим копченые миндалины. Кто я? Кто я такой?
Сижу как деревянная статуя.
Я – Вуко Драккайнен. Сын Ааки Драккайнена и Аниты Островской.
Нет.
Я Ульф Нитй’сефни. Ночной Странник.
Мидгард.
Древо.
Я начинаю кричать.
Не хочу просыпаться.
Не хочу.
Весь мир погружается в смоляную тень тысяч воронов.
Воронова Тень.
Они каркают.
Я иду следом за ним, безвольно; мы протискиваемся между остановившимися как на стоп-кадре туристами, среди бьющих крыльями воронов. Он поднимает свою кретинскую трость и бесцеремонно раздвигает группку неподвижных японцев.
Мы идем.
Он ведет нас в отель, стеклянные двери с шумом разъезжаются. Я ощущаю на лице дуновение прохладного, кондиционированного воздуха. Цыгано-турок с вороновой тенью властно проходит вестибюлем, потом через ресторан, еще одни двери раздвигаются перед нами, выводя на террасу.
Я иду следом и вдруг оказываюсь в огромной мастерской. Нет террасы, нет вида на залив, только помещение, выложенное измазанными плитками; гудящий очаг, кран под потолком, позванивающий цепью. Бьет управляемый компьютером пневматический молот, некий бородатый огромный человек, с лицом, прикрытым зеркальной маской, склоняется над сложной стальной конструкцией с перчаткой управления на руке, механическое плечо, что заканчивается соплом сварки, свешивается с потолка и то и дело постреливает снопами искр среди стальных кишок.
– Отключи это, Укко! – орет мой проводник. – Тут же сбрендить можно! Мы должны поговорить!
Бородач поднимает на нас зеркальную маску и, наверное, смотрит – молча. Расставляет пальцы. Молот замолкает, токарный станок давится замирающим свистом, сварка внезапно прячет форсунки и гасит плюющийся ацетиленовым пламенем клюв, а потом уезжает под потолок. Тишина, только в ушах моих продолжает звенеть.
Я знаю это место.
Это мастерская дядюшки Атилаайнена. Даже стоящие вокруг, привезенные из Америки крейсера шоссе, похожие на хромированные фортепиано, – те же, что и тогда, в детстве.
Мужчина, которого называют Укко, поднимает с лица зеркальную маску и отводит ее на макушку, а потом кивком указывает на кабинетик. На крохотную клетку с письменным столиком и компьютером, стенами, увешанными рекламами запчастей и с календарем, оскорбляющим женщин, выставляя их сексуальными объектами.
Негде присесть.
– Я пришел не за топором или подковами, Кузнец, – ворчит Воронова Тень. – Нам нужно посоветоваться.
Кузнец открывает небольшой чешский холодильник и вытягивает две банки пива. Для себя и Вороновой Тени. Я чувствую себя оскорбленным.
– Это – тот? – спрашивает Кузнец, похоже, риторически. – Ты меня оскорбляешь, Ворон. И это – наша надежда? Приблуда, заключенный в дерево? Еще один приблуда?
С шипением открывает банку, пена заливает густую бороду.
Кузнец пьет, мой проводник садится на пластиковый стул для клиентов и открывает пиво. Его глаза полны глубокой морской синевой.
– А как справляются твои Люди Огня, Кузнец? Мы еще увидим, как девушки этой весной будут танцевать с огнем в честь возвращения Света? Или – вечный мрак, руины и Змеи?
– Сейчас ты скажешь мне, что мир меняется. Будто не знаешь, к чему такое приводит. У нас проблема, Ворон, – цедит рассерженный Кузнец. Щелкает пальцами, и на его ладони появляется огонек. Небольшой танцующий огонек, словно от таблетки сухого спирта. Мужчина играет им, лепит из него – машинально – фигурку танцующей девушки, а потом некоторое время на нее смотрит. Огненная фигура вьется меж пальцами, словно тренируется танцевать у пилона. Кузнец дует, и огонек исчезает. – Проблема наша в чужаках, которые воруют песни, нарушают правила и равновесие. Тех, кто прибыл с силой, о которой они не имеют понятия, творят, что придет в голову, и разносят мир на куски. К счастью, есть Торговец, Бродяга, Друг Людей, и у него есть идея. Идея вот какая: добавим еще одного пришельца с факелом. У тебя – лисы в курятнике, и потому ты решаешь отправить туда волка. Волк передушит лис, а потом гуси заклюют волка. Разве что волк после поклонится птицам и уйдет себе. Я ничего не пропустил? У меня много работы, Ворон. Ответ мой – нет. Чужак в дереве – чужак неопасный. Умиротворенный. Он – решенная проблема.
– Те – уже не одни, – повышает голос цыган. – У них есть союзники на нашей стороне. Чужаки – уже элемент мира, и кто-то это использует. Против нас. Может, ты поговоришь со Змеем?
– То есть нам стать такими же, как они? Признать, что без обмана мы не справимся?
– А мы и не справимся. Что ты противопоставишь Песням, используемым налево и направо? Я скажу тебе, что. Спустишься лично и сам примешься петь. И это – согласно правилам? А знаешь, что будет дальше? Те сделают то же самое. Змей, Сука, Вихрь, Мороз и остальные. Полагаешь, они не осмелятся? Один за другим. Нынче главные правила еще не нарушены. У нас есть Деющие, но из нас пока никто не вступил. Это они. Те. Чужаки. Они ломают законы. У нас кризис, но еще не война. Ты дашь им повод для войны. Они об этом мечтают. Я предлагаю кое-что другое.
– …Это еще один чужак, верно. Но он прибыл сюда, чтобы вернуть равновесие. А значит – позволим ему так поступить.
У меня болят ноги. И я начинаю злиться. Сжимаю зубы.
Копаюсь в карманах и наконец нахожу пачку «ларков». Ну, давай, дед, скажи мне, что здесь нельзя курить. Ну, давай, испорти мне день, мудак. Увидишь, что будет дальше.
Он меня игнорирует. Как и Воронова Тень.
Кузнец тянется за большой отверткой и задумчиво закручивает ее вокруг пальца, словно кусок резины.
– С кем ты уже говорил?
– Ты первый. Пойдем к ним вместе.
Отвертка превращается в очень толстую пружину.
– Кто еще хочет говорить? – спрашивает наконец Укко.
– Вепрь и Самум.
– Так он жив? Уже все потерял.
– Я слышал, он испугался того, что происходит, и хочет вернуться.
– Оттуда, куда он ушел, нечасто возвращаются.
– И все же.
Я хмыкаю, стряхиваю столбик пепла и присаживаюсь под стеной. Все напрасно. Меня нет. Я прозрачен.
Кузнец втыкает свернутую в пружину отвертку в стол и встает.
Мы выходим через раздвижные двери, за которыми должен быть паркинг, а потом шоссе на Рованиеми, что вьется над фьордом среди сосен и березок. Оба главных – впереди, а я – скромно сзади. Невидимый и несущественный. Во мне все кипит. Мне не нравятся их принципы, меня раздражает полный умолчаний разговор о вещах, о которых я понятия не имею.
Открой я рот – они меня проигнорируют. Совсем как десятилетнего ребенка, вмешивающегося в разговор взрослых, который он не понимает.
И точно.
Не понимаю.
За дверями ангара нет паркинга с отреставрированными столетними «Кадиллаками», «Шевроле» и «Бьюиками», в которые дядюшка Атилаайнен вставлял водородные турбомоторы Ванкла и электронику. Уже поколения большая часть исторической продукции автомобильной промышленности Детройта лежит на диких кладбищах Кубы либо попала в рай в Финляндии.
Там вообще нет Карелии.
А есть сенегальская база Иностранного легиона в Аль-Хамме. Третий полк воздушной кавалерии. Море песка, старая касба, что выглядит как осыпающийся песчаный за́мок, ряды бараков, лысые пальмы и баррикады из пенобетона, ощетинившиеся автоматическими пушками: стволы непрестанно движутся, подмигивая глазком датчиков, и нюхают горизонт.
За рядами перестроенных бараков садится медэвак. На корпусе переливаются размытые узоры из бурых, желтых и песочных пикселей. Поставленные совмещенные поля поднимают тучи пустынной пыли, слышно пульсирующее гудение моторов. Группа легионеров в охлаждающих комбинезонах бежит трусцой в сторону столовой, хором поют «Allouette» [7].
Мы идем, склонившись, под сыплющим в глаза песком, придавленные адской жарой. Погружаемся в песок по щиколотки.
Обходим форт и бредем к большой бурой палатке, поставленной сразу за кордонами базы. Бордель. О, да, я прекрасно помню. Ясное дело, нелегальный.
Wies’ mir bardak, wsje liudi – bljadi — как говаривал сержант Шеваль.
Внутри – полевые столики на козлах, составленные в длинную столешницу, складные стулья, самоходные бутылки. Под стеной захлебывается и брызгает водой небольшой кондиционер. Грядет вечеринка.
За столом сидит лишь один мужчина, одетый в полосатый бурнус; смуглые ладони, выступающие из рукавов халата, поигрывают кривым туарегским ножом; накрытая белой мятой кепкой голова скрывается в тени.
– Давно не виделись, Самум, – говорит Кузнец. Он, кажется, уже потерял терпение. – Мы не могли встретиться нормально? Зачем эта комедия?
– Беру то, что есть, – бурчит бедуин из-под кепки, после чего снимает головной убор и бросает его на стол, открывая большеухую круглую голову не то шакала, не то пантеры. – У меня нет ни сил, ни времени копаться в снах. Сюда мне – ближе всего. Этот – он?
Это он обо мне. Я – «этот».
Мне нужно представиться? Как кому? Капралу Островскому?
– Как вам это нравится? – спрашивает девушка, отодвигая входной клапан. Она одета как будто сошла с плаката двадцатого века, какие собирал мой отец. У нее десантные ботинки, порванные чулки в сеточку и расстегнутый мундир, обвешанный амуницией. У нее есть фляга, шесть магазинов, гранаты, штурмовой нож, кобура. Но больше на девушке нет ничего. У нее короткие волосы, лицо же пересекают полосы боевого камуфляжа. На плече вытатуирован череп. Девка-коммандос.
– Тебе очень идет, – цедит Воронова Тень, обмахиваясь ладонью.
– Похоть и война, – хихикает девушка. – Мои стихии. Классная рубаха, Ворон.
Воронова Тень сплевывает сквозь зубы и придвигает поближе пачку датских крекеров.
Я беру туристический стул, бутылку минеральной воды и сажусь подальше от стола.
Мне оно на фиг не нужно.
Я – дерево. Что они еще могут мне сделать? Срубить, пустить на доски и сколотить из меня сортир?
По крайней мере, что-то происходит. Нет нужды смотреть на вершины гор, прижатые друг к другу, словно ягодицы, увенчанные плевками льда. Все лучше, чем это.
– Взгляните на него, – говорит Воронова Тень. – Почувствуйте его гнев. Ощутите его несогласие со всем этим. Задумайтесь. Я говорю: освободим его и пусть убирает своих. Ничего другого он не желает.
– Он слаб, – говорит псоглавый туарег. – И он один. Те прибыли, чтобы узнать. И остались, чтобы перелепить мир по-своему. Чтобы деять. С ним может случиться то же самое. Они так работают. Все. Песни льнут к ним.
– Этого мы не знаем, – вмешивается Кузнец. – Не знаем, почему случилось то, что случилось. Может он – другой.
«Почему случилось то, что случилось». Прекрасно. Мастер тавтологии.
– Если он станет деять, с ним может случиться то же самое. Если не станет деять – погибнет. В любом случае плохо. Так я говорю.
– Положимся на судьбу. На военное счастье, – хихикает девушка. – По крайней мере, хоть что-то встряхнет это болотце. Если ничего не станем делать, они сделают это за нас. Так или иначе, закончится одинаково. А он мне нравится. Умеет биться и умеет трахаться. Чувствую, у него давно не было женщины.
– Я все еще утверждаю, что мы должны поступить честно, – крутит головой Кузнец. – Мы не исправим ситуацию, ломая очередные правила. Убьем его, быстро и безболезненно. А потом поступим, как до́лжно.
– Повторяю, мы не ломаем правила! – злится Воронова Тень. – Это они их ломают. Тот чужак, – указывает на меня крекером, – единственный элемент, которому здесь место. Он не один из нас, и у него есть хотя бы шанс. Последний и для нас, напомню вам.
Встаю. Каждой игре наступает конец.
– Насколько я понимаю, вашей проблемой остаются мои родичи, – они глядят на меня ошеломленно и в смущении, словно заговорил кондиционер. – А также то, что они овладели так называемыми Песнями. Хорошо ли я понимаю, что они таким образом получили слишком много сил, власти, мощи, или как там это назвать? Так вы правите своим миром? Эти сопливые Песни лежат, как понимаю, на улице, а когда кто-то их поднимет, вы впадаете в истерику и плачете над какими-то правилами. Может, кто-то должен сказать вам, что в жизни не бывает нерушимых правил? О чем идет речь? Что я тоже стану магом и начну превращать людей в кроликов или летать на лопате? Ну, так получите еще одного мага, а не нескольких. Если хотите, чтобы я вам помог, дайте мне больше информации. Локализация, окружение, возможности объекта. Объясните мне, где находятся мои земляки и что с ними произошло. Я прошу инструкции насчет Песен богов и о холодном тумане. А если не дадите, ухреначивайте. Я выйду из этого дерева и заберу их отсюда. А если это будет невозможно, – убью. Или останусь и расцвету.
– …Приоритет моей миссии – возвращение равновесия вашему миру. А проблема туманов, говорящих ведер, гномов, эльфов и мечей-кладенцов мне до жопы. Если решите, что можете мне помочь, только если я завяжу яйцо на сосульку, вырежу изо льда кнут и что-то там еще, то и это мне до жопы. Вот просто так вот. Более того, жопа эта настолько велика, что там запросто поместитесь и вы.
– …Я в своей жизни не встречал банды настолько неумелых богов. До свидания. Hvala. Сердечно прощаюсь, господин Призрак. Целую ручки, госпожа Лихорадка. Прощайте, господин Кошмар. Тень, поблагодари собравшихся, мы уходим. Прошу снова включить мне Гвар, вставить глаз Миленке и прибраться за воронами. А еще ты вылил мой кофе, jebem ti majku!
Устанавливается тишина. Они продолжают глядеть на меня, словно я устроил стриптиз перед папой.
– Ну, – говорит Кузнец. – Это мне даже нравится. Я люблю таких людей. Говорит со смыслом и коротко. Подумаем над этим.
– Я ухожу, – заявляю я. – В случае чего, вы знаете, где я расту. Я занят, должен сбросить листья. Осень, понимаете ли. Полные ветки работы.
– Ладно, – говорит шакал в кепке. – Сейчас ты уйдешь. Мы посовещаемся и решим. Если решим тебя убить, ты легко все поймешь.
Я выхожу из палатки. Тоже люблю, когда кто-то говорит со смыслом и коротко.
* * *Видно два пятна леса, взбирающегося по склонам, пылая царскими красками осени. Семьдесят три хвойных куста, скрученных, будто они вышли из-под рук мастера бонсай. Рассыпанные окрест бело-серые глыбы меловых скал, синеватые, как испорченное мясо. Искрящиеся плевки снежных шапок на вершинах, прижимающихся друг к другу, словно ягодицы. Шесть искореженных ясеней, разбросанных тут и там по поляне. Каждый выглядит так, будто его ствол проглотил человека, замершего в конвульсиях.
Древо аж вибрирует от сконцентрированной силы. Его окружает нимб дрожащего воздуха и пятна косматого инея, покрывающего скалы, сухую траву и кусты.
Высоко вверху формируется тяжелая туча, похожая на наковальню. Вихрящийся воздух, наполненный паром, вверчивается туннелем до самой стратосферы, где внезапно охлаждается. Выброшенные на края цилиндра шарики льда снова валятся к горячей основе тучи. Превращаются в пар, который засасывается внутрь туннеля и снова мчится вверх, чтобы в ледяных слоях атмосферы превратиться в тяжелые глыбы льда – и так без конца. Внутрь – вверх, снаружи – вниз. Воздушный туннель в туче превращается в гигантский конденсатор, набитый медленными электронами, отяжелевшими от добавленных зарядов. Разница потенциалов между тучей и поверхностью земли растет с каждой секундой.