bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Половцы считают дикое поле своим, а рязанские правители – своим. Степняки нападают летом. Неожиданно появится малый отряд, налетит на село, изобьет одних жителей, попленит других, и ускачет воровато в степь. Разгневается тогда князь Рязанский, а то и Муромский и пойдут с братией вглубь половецкой земли мстить. Перебьют басурман, отполонят русских людей, волов и овец множество домой пригонят, а вместе с ними привезут и аманатов-заложников из ханских детей, чтобы в следующий раз кипчакам было неповадно.

Еще до первых холодов половцы откочевывают на юг, тут им свою скотину не прокормить. Поэтому зима – время спокойное, князь едет собирать полюдье, пирует и пьянствует с дружиной, копит силы к весне.

Только не в этот раз.

На подступах к Рязани с той стороны, откуда мы едем, есть город Пронск. Достигнув его пределов, когда виден стал бревенчатый детинец, вернее то, что от него осталось, а по краям дороги чернели разоренные, сгоревшие починки и выселки, все поняли, что сон Ингваря Ингваревича был вещим, а девка-половчанка сказала Коловрату чистую правду.

Обоз остановлен. Лепшим и малым дружинникам велено явиться на-конь в голову обоза. Отроки и бояре хмурятся, у Инвгаря Ингваревича лицо серое, прозрачные светлые глаза потемнели. Глубокая вертикальная морщина прорезала лоб. Борода торчит дыбом.

Прискакали в Пронск. Спешились. Идем там, где можно пройти. На месте домов черные печные трубы, занесенные снегом. По сгоревшим, запакощенным улицам гуляет ветер, сырой, пронизывающий, хлесткий. Лежат груды хлама, строительного мусора, стоят разбитые телеги. Оглобли словно костлявые пальцы тычут в небо. Ветер гоняет растрепанную солому. Ослепительно блещет солнце.

От испуга и быстрой скачки все вспотели, хочется скинуть кожухи и забросить, куда подальше.

Ингварь Ингваревич осторожно ступает по бревнам, оставшимся от настила. Пристально смотрит на что-то. Поднимает руку, мы останавливаемся.

– Видишь ли кого живого, княже? – спрашивает его Микыфор.

Князь качает головой, протягивает руку, указывая на что-то. Мы смотрим туда, куда он указывает, и видим стаю ворон, кружащуюся над снежными валами.

Я прислонясь к бревенчатой стене избы с обвалившейся крышей и зияющими оконными проемами. Из избы тянет гнилым острым запахом, смешанным с запахом дыма. Я заглядываю внутрь – тряпье, черепки посуды, медный котелок без крышки. В самом углу лежит бесформенная груда из которой торчит стрела. Вглядываюсь получше, бесформенная груда – это мертвая баба, а стрела торчит у нее из спины.

– Глядите, там мертвяк, – говорит кто-то.

– И там! И там!

– И здесь еще, – раздаются голоса.

Мы расходимся врозь, снова сходимся вместе. Глаз выхватывает в пустом пространстве города пятна убитых людей. Они везде: на улицах, в избах, в церкви, висят перегнувшись на колодезных срубах, разбросались на площади перед церковью, хоронятся в обвалившихся клетях, под плетнями, в канавах.

В стороне от дороги лежит женщина с ужасной раной на голове. Сжимает в предсмертном крепком объятии малое дитя. И году нет младенцу.

Позади церкви находим десять мужских тел с отрубленными головами. Кто-то разложил их ровным рядом. Топор, вероятно, орудие казни, залихватски всажен в стену. Выглядит так, словно палач отлучился ненадолго и вот-вот вернется. Попадись он нам сейчас, разорвали бы в куски…

С суровыми нахмуренными лицами пересекаем мы Пронск. Обследуем каждую улицу и закоулок. Повсюду одни мертвецы.

Три часа ушло на то, чтобы осмотреть все и увериться, что не осталось живой души. Врагов тоже нет, город пуст как щи в Великий пост. Скотина или разбежалась, или, что скорее всего, захвачена погаными.

Князь решает возвращаться в обоз. На вопрос Микыфора, как же оставить тела без христианского погребения, отвечает, что воротится и займется ими, как только выяснит, что там в Рязани.

– То не половцы сотворили, – в раздумье качает головой Микыфор, залезая в седло. – Нет, не половцы, – повторяет он, будто хочет уговорить сам себя.

– Кыпчаки так не лютуют – вторит ему Ингварь Ингваревич, – Это дьяволова работа, как пить дать. Его рук дело.

Я с ними не согласен. И половцы, и князья русские лютуют так, что не снилось самому свирепому зверю. Забыл разве Инвгарь Ингваревич, как его же сродственник князь Роман Глебович, что сидел раньше в Рязани, воевал с другими своими братьями? Как брал и жег города малые, и как вздумал убить киевского князя Андрея, который едва-едва утек от него в одном, рассказывают, сапоге, а дружину его, кого мечами порубили, других живыми в землю закопали, а иных со связанными руками в реке потопили.

Не отставали и половцы, расстреливали стрелами, вешали, рубали мечами, распинали такожде, как Спаситель наш был распят, и мужей, и жен, и детей малых.

Однако же, вопрос о том, кто повинен в гибели Пронска, остается открытым. Зима на дворе. Половцы сейчас далеко, разбили шатры на Дону и берегах моря Понтийского. И в ус не дуют.

Приехав в обоз, князь велит подать водки, пьет, не морщась, полную кружку, приказывает обнести водкой всех, кто был с ним в Пронске.

Едем к Рязани. Летим. Дорога к городу протоптана широкая, видно, что по ней шло несметное войско. Или большой обоз. Или войско с обозом.

Шутки и смех, которыми мы перекидывались, пока ехали по Черниговщине, смолкли. Не до скоморошества теперь.

Я велю достать и почистить кольчугу. Бог знает, с кем мы встретимся в Рязани. Надо быть готовым к любому повороту, даже самому плохому.

Кольчуга хорошо защищает в рукопашном бою, от ножа и топора, но совершенно бесполезна против стрел, коими любят поливать противника кочевники. «С кем-то нам придется иметь дело?» – размышляю я, пока лошади тащат мои сани резвой рысью.

Теперь обоз – не червяк, а подколодная змея, ядовитый аспид, способный ужалить в любой момент. Оружие у всех наготове.

Несмотря на плохие новости, хлопцы оживлены, встряхнуты. Чувствуют, что предстоит важное дело. Остервенело играют в зернь, матерятся. Один, не помню имени, вырезает из дерева фигурки: павлина, грифона. Я любуюсь ловкому движению рук, пытаюсь рассмотреть узорчатую рукоять, выглядывающую, когда он вертит нож.

«А если в Рязани то же самое, что в Пронске?.. А если они и Олёну…»

Дальше мне думать не хочется. Я просто не могу думать дальше…

Оглядываюсь на Ослябю. Он сидит, пьет водку, не таясь. Хлопнет из кружки, занюхает бородой, крякнет и жмурит набежавшие слезы.

Ночуем в поле. Шатер князю не ставят, чтобы с утра не мешкать. Едва только солнце бросает первый луч, трогаемся в путь.

Ближе к въезду в Рязань начинают мелькать селения. Все пусты. За сломанными изгородями топырят ветки поваленные яблони. Попадаются трупы. Иногда прямо вдоль дороги. У них выклеваны глаза, некоторые без головы, кистей рук, рассечены надвое. Две женщины с отрубленными ступнями болтаются на дереве. В каждой торчит по дюжине стрел.

Дорога петляет посередь снежной равнины. Ныряет в лес, где вековые сосны, пушистые от снега, торжественно глядят на нас из поднебесной январской выси. Выныривает, а мы очами пожинаем горькие плоды вражеского нашествия.

«Закрой глаза и не смотри», – предлагает кто-то внутри меня. Но не смотреть не получается.

Рязанский подол, спускавшийся изящным кружевом от городских стен до Оки, сожжен до тла. Снег, по которому мы едем, сохранил следы бессчетных копыт. Мертвые тела вмерзли в землю.

«Придется вырубать топором…»

По мере продвижения вглубь перед нами встают разрушенные и полуразрушенные избы, пробоины в стенах словно раскрытые старушечьи рты. Снег снаружи домов, снег внутри.

Хочется выпить, но для этого придется останавливать сани, кликать Ослябю, и я воздерживаюсь.

Мы проезжаем подол и ограду из кольев, которую неизвестно кто поставил, то ли свои, чтобы из укрытия смотреть, как вражеские кони, пытаясь прорваться, вспорют брюхо; то ли враги, чтобы ни единое живое создание не сбежало из города.

Подъезжаем к Серебряным воротам. Вернее к дыре, зияющей на их месте.

– Разве въезд здесь? – слышу я чей-то недоумевающий голос.

– Был здесь, – отвечают ему.

Въезд без ворот и правда выглядит странно, как-то куце. Сразу и не узнать.

Городская стена в нескольких местах проломлена, рвы засыпаны сучьем и хворостом. Внутри города на снегу лежат его защитники. Плотным ковром из тел устлана земля рязанская. А над ними кружится воронье и галки. Подавляющее большинство убитых – это вои и обычные жители. Изредка попадается дружинник или профессиональный воин. Из чего можно заключить, что главные силы рязанского князя, либо ушли и сражаются сейчас в другом месте, либо были убиты и снесены в одно место.

Внутри города раскиданы валуны. Рязань обстреливали из пороков. Разметали неприступные стены, пробили в них бреши, снесли заборола, лишили защитников укрытия.

Я иду по белоснежному снегу, разглядываю разоренные дома, представляю, какого им всем было, когда поганые вошли в город. Олёна…

Ослябя толкает меня в плечо, указывает на что-то. Я слежу за его перстом и вижу человека, спешащего к нам.

Дружинники окружают князя. Видно, что приближающийся человек – свой, русский, но кто его знает, что у него на уме. Вдруг это ушкуйник, промышляющий миродерством, или убийца, подосланный врагом. Да и странно видеть живого человека в мертвом городе. Мы-то думали, что всех перебили.

Я смотрю на подошедшего. Хлопцы тоже на него смотрят. У него черное от заросшей бороды лицо. Он не стар, а даже еще совсем молод, лет двадцать ему. Просто не стригся долго.

Незнакомец подходит спокойно, без опаски.

– Приехали, милаи-и-и-и, – голосит он и грохается на колени, пытаясь обнять ногу стоящего к нему ближе всех Гюрги.

«Милаи» – какое-то женское слово, – думаю я.

Гюрга от неожиданности замер, но ноги не вырвал. Стоит и ворочает из стороны в сторону широко раскрытыми от удивления глазами. Будто спрашивает, как ему в таком случае себя вести.

Князь отдает распоряжение поднять парня. Отроки вскидывают его за руки. Ослябя отряхивает тулуп, на который налип снег, пока юнош валялся ниц. Спрашивают имя.

– Первуша, – отвечает тот. – А вы сами, откуда будете?

Гюрга объясняет, что мы – почти все местные, рязанские.

Поняв, что перед ним государь, Первуша снимает шапку и низко кланяется. Сбивчиво рассказывает об осаде города и обо всем, что творилось здесь потом, когда поганые, погрузив добычу и пленников в свои повозки, ушли куда-то на восток.

Острогом огородили Рязань супостаты, и прорваться сквозь этот тын не было никакой возможности. Тогда несколькими отрядами принялись штурмовать город. На место убитых врагов заступали новые, рязанцы же бились скопом, и некому было прийти на смену павшим. И многих убили, иные изнемогли от ран, третьи падали без сил и погибали изнуренные.

За тыном, заслонявшим от стрел, летевших с высоких городских стен, татары, а это были именно они, установили пороки. С изумлением наблюдали рязанцы, как сотни людей разворачивали и снаряжали исполинские машины. Четверо человек только и могли вложить в нее камень, который тотчас же швыряла в город гигантская рука.

– На полтора перестрела летел тот камень, – объясняет Первуша и машет рукой, показывая, как далеко окаянные забрасывал валуны.

Атака продолжалась пять дней. В первый же день в городе начался пожар, который рязанцы успели потушить. Но тут же загорелось в другом месте. А потом еще в одном, и скоро Рязань запылала.

– Женщины, дети, старики и все, кто не мог сражаться, затворились во храме, возносили Богородице молитвы и готовились принять кончину ангельску. Княгиня с дочерьми тоже туда убежала…

Услышав это, Ингварь Ингваревич дергается, словно от удара кнута, подбородок у него едва заметно дрожит. Он вскидывает голову, шумно втягивает воздух, борется с нахлынувшим чувством. Велит оробевшему Первуше продолжать.

На шестой день поганые полезли на стены. Таранами проломили Оковские и Борисоглебские ворота и пошли врукопашную. Вслед за пехотой в Рязань ворвались конники и секли людей живых, как траву.

Князь Юрий Ингваревич вместе со храбрами дрался как дикий вепрь, но был убит в неравном бою.

Из уст Ингваря Ингваревича вылетает непотребное ругательство.

– Где это произошло? – спрашивает.

– Идите за мной, – говорит Первуша и, не дожидаясь согласия, идет быстрой походкой прочь.

Через мгновение оглядывается, удостоверившись, что мы следуем за ним, прибавляет шаг, почти бежит. Мы тоже почти бежим.

Мы видим тела, они лежат перед Спассским собором. Сонмище мертвецов. Словно нежатся в позолоченных лучах зимнего солнца. Изогнулись в предсмертной судороге, вывернулись наизнанку, разоблачились до исподнего. Валяются, растопырив ноги, раскинув руки, некоторые с оголенным срамом. До дна испили чашу смертную братья князя: Юрий Ингваревич, Давыд и Всеволод Ингваревичи и вся дружина их хоробрая. Бояре, отроки, простые жители обоего полу – все здесь, перед лицом Господа, перед святым храмом. Готовые к переходу в вечность. Один шажок осталось им сделать, подняться всего на одну ступенечку.

Тела растерзаны зверьем, исклеваны птицами. Куски плоти, отрубленные конечности, шеломы, топоры, разодранные кольчуги разметались по снегу, вмерзли в сугробы.

Ингварь Ингваревич резко срывается с места, стаскивает с головы гречник, бросает в снег. Бежит к трупам. Падает почти без чувств на грудь к Юрию Ингваревичу. Пытается приподнять, обнять его, но мертвец не поддается. Князь дико кричит, потом крик переходит в рыдание.

Он несколько раз глухо всхлипывает, умолкает и ложится как подкошенный на окоченевшее тело брата. Хлопцы оттаскивают его и, взяв под пазухи, бережно несут прочь.

Я делаю осторожный шаг, рассматриваю покойников. Голова Юрия Ингваревича мощным ударом практически отделена от тела. Дальше него лежит еще один безголовый. На пике, воткнутой в землю болтается чья-то кудрявая голова. Рот разинут в безмолвном крике, из него торчит обрубок языка, зубы все до единого выбиты.

«Порубали как капустные кочаны… Нет, друг ты мой любезный, – говорит внутри тот же, что и давеча вкрадчивый голос, – не рубали их, казнили».

«Как же мы их всех хоронить будем», – думаю я, а глазами продолжаю искать ее. Среди мертвых я ее доселе не видел.

«Боже, пусть мне ее не найти. Сделай такую милость».

Первуша же уцелел? Может и Олёна жива.

– Сколько убереглось от смерти? – спрашиваю юношу.

В мертвой тишине мои слова звучат почти кощунством. Допытываться о живых посреди поля, засеянного мертвецами?! Как только язык повернулся…

– Немного, – отвечает отрок, – человек пятьдесят. – Ты ищешь кого-то, боярин? – переспрашивает.

– Женщина, молодая, Олёной кличут. Волосы русые, над правой бровью шрам, вот такой, – показываю двумя пальцами величину шрама Олёны.

Первуша отводит глаза в сторону, перебирает в памяти лица выживших, качает головой.

– С такой приметой никого не знаю…

Как вода устремляется из спущенного пруда, так все устремились к Первуше, обступили его, расспрашивают о своих. Немного погодя отходят в сторону, почти все со скорбными лицами. Но есть и такие, что облегченно вздыхают. Их пара человек, не больше.

Ослябя стоит в стороне и Первушу не расспрашивает. По щекам его катятся слезы. «Давно ли он плачет?» Он замечает мой взгляд, разводит руками и невольная грустная улыбка обнажает его крупные белые зубы. Выходит, нашел своих Ослябя, оттого и плачет как ребенок.

Памятником это последнего пребывания в Рязани с Ингварем Ингваревичем останется у меня в сердце глубокая скорбь, которая с каждым днем, проведенным в городе, становиться тяжелее и тяжелее.

Обморок князя продолжается целый час. Оклемавшись и выпив водки, он идет прямиком в Спасскую церковь.

Там среди тел, лежавших между камней, штукатурки и рухнувших с потолка балок, находит тело матери своей княгини Агриппины Ростиславовны и других своих сродственниц. Женщин выносят на снег, складывают аккуратно рядком, и поп Силантий читает над ними молитвы и кропит мучеников святой водой.

К вечеру на площади перед Борисоглебским собором, которую раньше еще очистили от тел, собираются оставшиеся в живых рязанцы. Из соседних чудом уцелевших сел приходят люди, среди них несколько попов. Зажигают свечи, поют псалмы, молятся.

За городом разложены огромные костры: надо разогреть смерзшуюся землю. На том месте роют ямы, неглубокие, всего в полтора аршина. Покойников свозят туда, кладут головой на запад, руки, ежели получится, скрещивают на груди. Удальцов, резвецов и все узорочье рязанское набивают в братскую могилу в два, в три яруса.

По каждому служат панихиду.

Жену свою и дите малое, которые лежали на площади перед Спасской церковью, Ослябя хоронит во дворе своего дома. Я помогаю ему вырыть ямину, поп Силантий, опухший от слез и водки, осипший от ежедневного многочасового молебствия, читает по ним заупокойную. Надгробием служит один из круглых валунов, закинутых в Рязань неприятельским пороком.

Ослябя обвязывает камень шелковой лентой, которую вплетала в волосы его жена. У подножия ставит кружку с водкой, накрывает ломтем хлеба.

Олёну я, как не искал, так и не нашел. Люди рассказали мне, что молодых парней и девок татары забрали с собой, в кабалу или для потехи.

Так что может и жива еще моя лебедушка, Господь захочет, свидимся…

Ревельский швейцар

История, которая будет рассказана, стара как мир. И конечно, она про любовь. Все события произошли совершенно неожиданно, как, впрочем, происходят все важные вещи в жизни, в апреле 1775 года. В ту пору в Ревеле, в доме, стоявшем недалеко от главной площади, жила Анастасия Павловна Розова, девица девятнадцати лет. Вместе с ней жил ее опекун бывший гоф-медик, а ныне обычный доктор – Якоб Берг.

Анастасия Павловна рано осиротела, отец ее Павел Васильевич погиб в Цорндорфском сражении, победу в котором не могли поделить между собой король прусский Фридрих и российская императрица Елизавета Петровна, и приписали ее, каждый себе.

Мать Настеньки, как называли ее в близком кругу, умерла вскоре после мужа, выплакав все глаза, и не имея сил совладать со страданием вечной разлуки. Единственной родственницей девочки осталась бабка, мать матери – Капитолина Марковна, но и она вскоре сошла в могилу.

Опекуном пятилетней сиротки назначен был младший сводный брат Капитолины Марковны – Якоб Берг – из лифляндских дворян, в то время обучавшийся в Лейпцигском университете медицине. Девочкой он не интересовался, ему было тогда двадцать пять лет, и ребенок доставил ему одни ненужные и неприятные хлопоты. Очень скоро, впрочем, хлопоты из неприятных сделались, крайне приятными. Анастасия Павловна была наследницей сказочного, несметного состояния, доставшегося ей от отца, который происходил из княжеского рода. К богатому наследству присовокуплены были капиталы семьи Нечаевых по материнской линии.

Берг нанял в Петербурге роскошный особняк, окружил Настеньку сворой мамок и нянек, приставил к ней учителей и гувернанток, а управляющего бабьим царством выписал из Пруссии. Он полагал, что только люди этой нации способны поддерживать Ordnung (нем. «порядок») в отсутствии хозяина.

Деньги подопечной открыли перед Бергом перспективу безбедного существования на всю оставшуюся жизнь, чем тот не преминул воспользоваться. Он одевался в лучшее платье, из меблированных комнат переехал в особняк на Петерштрассе, из окон которого была видна крыша церкви Святого Петра, крытая красной черепицей, завел экипаж с парой вороных лоснящихся от сытости лошадей, а обедал только в лучших заведениях.

По окончании университета Берг приехал в Петербург и был зачислен на службу гоф-медиком. В ту пору на врачебную службу брали только немцев, справедливо считая, что лишь в Пруссии можно выучится лекарскому искусству.  Поселился Берг, само собой разумеется, со своею воспитанницей.

Время шло, Берг зарабатывал авторитет на государственной службе, Настенька росла и хорошела и к девятнадцати годам сделалась красавицей невестой. Длинные почти черные волосы обрамляли смуглое лицо. Незнакомые иногда принимали ее за арапку. Под черными пушистыми бровями прятались карие смешливые глаза. Девушка прекрасно говорила по-французски, по-немецки и по-русски, играла на клавикордах, была остра на язык, за словом в карман не лезла, однако же, совершенно по-детски могла спеть песенку своим веселым мелодичным голоском и вышила шелком столько прекрасных гобеленов, что ими можно было бы устлать весь Невский проспект.

Если бы читатель увидел Анастасию Павловну, он тут же влюбился бы в нее без памяти. Что вскоре и произошло с нашим гоф-медиком.

Сорокапятилетний Берг попытался увлечь Настеньку своей любезностью, веселостью, образованностью и умом, и это у него не так что бы хорошо получилось. Никаких выдающихся качеств и талантов он не имел, ему нечем было блеснуть и обратить на себя внимание. Девушка воспринимала его не иначе как своего опекуна, называла mon oncle (фр. «мой дядя»), целовала в щеку, а страстные, пышущие любовью взгляды, которые Берг бросал на нее, словно бы не замечала. Да и то сказать, наружность гоф-медика была уж очень некрасива: большой крючковатый нос, рано наметившаяся лысина с боков, неровные лошадиные зубы, – влюбиться в такого было решительно невозможно.

Берг довольно скоро потерял всякую надежду на взаимность. Нафантазировав в мыслях неизвестно что, он сам себе все напортил и разозлился, но, поразмыслив на досуге, вскоре успокоился, решив, что Настя во что бы то ни стало сделается его женой. Он запретил ей выезжать в свет и показываться в обществе, где бывают молодые люди, боясь как бы она ненароком не встретилась с каким-нибудь блестящим кавалером и не влюбилась в него.

Однако из его запрета ничего не вышло.

– Вы это не всерьез, дядя, – сказала Настенька на приказ остаться дома, когда она собралась ехать на вечер к Щербатовым, куда пригласила ее Надин, вторая ее лучшая подруга. Первой была Прасковья Лопухина, почти одного с Анастасией Павловной возраста.

– Конечно, всерьез, ручаюсь вам, мадмуазель, сегодня по крайней мере вы останетесь дома. Хватить вам шляться куда ни попадя.

Девушка только рассмеялась, подбежала к нему, обдав волной тонкого парфюма и пудры, чмокнула в щеку, и упорхнула в распахнутые услужливым лакеем двери.

Да и то подумать! Запретить выезжать знатной молодой девице, которая танцевала на каждом балу и имела таких же титулованных, как и она подруг, графинюшек и княжон. Немыслимо, невыполнимо! Пошли бы слухи, вмешалось общественное мнение, возможно дошло бы до правительствующего Сената, а там в кандалы, в острог, в Сибирь!

Насчет Сибири, положим, он хватил лишнего. Но все ж таки!

Покуда Берг размышлял, как ему запереть Анастасию Павловну, к осуществлению намеченных им матримониальных планов встретилось еще одно серьезное препятствие. По церковным законам опекун не мог жениться на своей воспитаннице. Несмотря на то, что Настенька не была ему кровной родственницей, ни один священник не обвенчал бы их без согласия Святейшего Синода.

Благоприятного разрешения, Берг знал это непременно, было не видать, как своих ушей. Тогдашним обер-прокурором Синода был князь Сергей Васильевич Акчурин, человек строгих нравов. Берг лечил и его самого, и его супругу княгиню Варвару Алексеевну, они знали Настеньку, Настенька бывала в их доме. Заикнись он о женитьбе, тотчас последовали бы порицания и насмешки.

Оставался один выход – бежать из столицы, поселиться на задворках империи, найти простодушного или легковерного священника, готового обвенчать их, подкупить его, а потом с молодой женой можно жить где угодно. С такими-то как у него, вернее у нее, деньжищами хоть куда: в Париж, Рим, Лондон – везде открыта дорога.

Действовать следовало быстро. Настенька неумолимо двигалась к возрасту совершеннолетия, по достижению которого становилась полноправной хозяйкой всего движимого и недвижимого имущества и всех капиталов. Берг, конечно, сделал кое-какие распоряжения, подготовил почву для передачи прав, отложил на черный день для себя. А ну как эмансипировавшись от гоф-медика, княжна Розова не захочет его больше видеть? Такой исход исключать не следовало.

Со всех сторон, куда не посмотри, женитьбой на Настеньке финансовые вопросы решались положительным образом. Берг получал красавицу жену и миллионное наследство, а к нему в придачу и княжеский титул. Впрочем, на титул наш герой особенно не посягал и пользы от него большой не видел. Он жаждал завладеть любимой женщиной и миллионами.

Берг решил ехать в Ревель, там у него, в силу происхождения, имелись определенные связи. Там он рассчитывал без лишних затруднений и в лучшем виде обделать дело. Врачебную службу пришлось на время оставить. Впрочем, ему и без того было чем заняться.

Под надуманным предлогом он увез Анастасию Павловну из Петербурга. В Ревеле они поселились недалеко от главной площади в каменном доме с двумя дворами. Со всех сторон дом был обстроен ровными трехэтажными корпусами. Выглядел он как тюрьма, впрочем, таковою для Настеньки и являлся. Жить в нем было тягостно.

На страницу:
2 из 3