bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Порыв ветра перекинул шуршащие сухие листья и старую порванную газету на другую сторону улицы. Тамар успела увидеть ее заголовок: «Черный рейхсвер угрожает столице».

Тамар похолодела. Что это значит, она не поняла, но слова испугали ее. Немецкие слова часто были холодными, твердыми и острыми, как куски льда – лед обычно приносили летом в квартиры для хранения продуктов. Она запахнула потуже темное шерстяное пальто, более состоявшее из заплат, чем из ткани. Наскоро проверив, прикрыты ли ее длинные черные волосы платком, как ожидал от нее муж, Тамар снова посмотрела в небо.

Там, откуда она родом, свет не был таким грязно-серым. Он был мягким и даже осенью золотил белые и желтые крыши города Смирны. Смирна находилась далеко-далеко отсюда, в Малой Азии. С моря, переливающегося на солнце бирюзой, дул легкий бриз, одновременно соленый и сладкий. Судна со всего мира стояли в гавани, извергая свой груз, как кит ошеломленного Иону.

Это было в другое время, в другой жизни! Даже имя у нее тогда было другим – она звалась не Тамар Ротман, а Анаит. Анаит – это другая женщина. Женщина на своем месте, с сердцем, которое жизнерадостно билось и не болело от тоски и бессилия.

Ее город перестал существовать, сгорел дотла – прямо на глазах. Превратился в пепел. А море, бьющееся о камни гавани, окрасилось кровью ее народа – армян.

Она вспомнила мать, поспешно вытирая слезы, выступившие на глазах. Мать часто повторяла: «Ты красивый фрукт, Анаит, фрукт мягкий и сладкий, как финик, с крепкой косточкой. Не забывай это». Тамар улыбнулась сквозь слезы. Такое не забывается. Это были последние слова, услышанные ею от матери. Сейчас же ей казалось, что эта косточка – ее сердце – окаменела в груди.

Лишь рядом с Цви все иначе, подумала Тамар, нетерпеливо всматриваясь сквозь грязные окна магазинчика, возле которого она стояла в ожидании. Но ее мужа не было видно.

Осенний ветер покачивал дверную табличку на идише, которая тихонько поскрипывала. Чуть поодаль от Тамар стояли трое мужчин. Они курили трубки и разговаривали на странном языке, который Тамар даже после нескольких месяцев пребывания в Шойненфиртеле плохо понимала. Это был идиш, полный долгих гласных «и», с кучей «х» с придыханием, которые так и норовили застрять в горле. Тем не менее язык очень походил на немецкий, к которому ее уши успели привыкнуть. На немецком она разговаривала после бегства из Смирны в Галицию, где большинство людей говорило на польском, но немецкий не забыло. Немецкий был языком ее любви. Ее с Цви языком.

Куда он запропастился?

Ну наконец-то, дождалась. Цви махал ей, с триумфом держа над головой зажатый в кулак букетик петрушки, словно только что выигранный лавровый венец. Тамар улыбнулась и погладила свой округлый живот. Ребенок внутри активно бил ручками и ножками, как будто чувствовал ее счастье. Муж был для нее радостью, жизнью, светом в окне. Был для нее спасением и родиной, особенно здесь, на чужбине, где они так и не стали своими. В этом холодном, сером Берлине, городе с низкими домами и грязными дворами, куда не проникает луч света, особенно остро чувствовалось одиночество – несмотря на то, что Берлин кишел людьми с изможденными морщинистыми лицами, суровыми глазами и цепкими руками.

Дрожь снова пробежала по телу. Тамар слегка пошатнулась, но Цви тут же оказался рядом. Маленькие глаза за стеклами очков радостно блестели, борода отливала золотом. Он взял Тамар за руку и повел вниз по улице, рассказывая о подскочивших ценах и бараньей ножке, которую он урвал и прятал сейчас за пазухой. Это был первый за несколько недель кусок мяса. Он попросил Тамар приготовить на ужин жаркое.

– Конечно, если у нас будет газ, – добавил он.

Из-за многочисленных стачек на фабриках и заводах в домашнем хозяйстве недоставало самого необходимого, газ регулярно отключали, и угля тоже не хватало.

– Когда же готовить? – спросила Тамар. – Ты знаешь, что придет эта женщина, которую нашел твой отец. Хульда Гольд, акушерка.

– Я помню. Думаю, ее визит не затянется. Как долго ты собираешься разговаривать с незнакомкой о распашонках и детской присыпке? – С этими словами Цви нежно толкнул Тамар в бок, и она не стала обижаться на его насмешку.

Затем его лицо посерьезнело, и он сказал:

– Сегодня мы все соберемся за одним столом. И тебе, Тамар, придется поколдовать.

Он был как ребенок, вдруг пришло ей в голову, его лицо словно открытая книга, а сердце слишком уж обнажено. Каждый мог дотянуться до этого сердца, крутить и вертеть им в своих целях.

– Поколдовать?

– Да, ради нас. Ради ребенка. Мы должны показать им, что можем быть семьей. Что мы действительно созданы друг для друга, ты и я. И клейне кинд[8].

– Ты же знаешь, как я этого хочу, – проговорила Тамар. – И твой отец на моей стороне, я уверена. Он всегда добр ко мне, не дает повода чувствовать себя чужой.

– Я знаю. Отец либерален, несмотря ни на что. Он желает лишь мира. Но этого мало! Мы еще должны убедить мать, – Цви схватил Тамар за руку, крепко обнял за плечи и посмотрел в лицо.

Как она любила эти глаза! Такие умные. Полные нежности. Но бесконечные заботы и мысли о будущем делали их грустными. Тамар почувствовала, как внутри нее все сжимается.

– Чего тебе надобно, Цви? – обратилась она к мужу. – Я готовлю для твоих родителей, мясо получается всегда таким нежным, что тает во рту. Я убираю и выдраиваю халупу, в которой мы ютимся, так, что она блестит, точно это дворец. Я никогда не жалуюсь и целую твоей матери руки. Чего ты еще хочешь?

За стеклами очков Цви прикрыл глаза. Тамар упала духом. Она знала, чем это кончится.

– Они говорят, я должен жениться на иудейке.

– Ты женился на мне.

Он тяжело задышал и вздохнул. Впервые Тамар заметила две тоненькие морщинки, тянущееся от его носа к уголкам рта.

– Не перед лицом закона, Тамар.

– Чей это закон?

– Моей семьи. Иудейский закон.

– Посмотри, – она понизила голос, – в этом и заключается ошибка. Это не мои правила. Это не моя семья. Я поехала с тобой в эту холодную страну, милый Цви, я бы последовала за тобой хоть на край света. Но я не могу перечеркнуть прошлое. Я приняла имя, которое ты так любишь, без особого труда. Моя мама звала меня в детстве «финик»… Но твоя религия – это чересчур. Я не могу.

– Почему? – простонал Цви.

Этот разговор они вели не впервые. Цви часто слышал довод, который сейчас снова привела Тамар:

– Это означает предать умерших.

– Но Тамар, – он немного отстранился, окинув жену долгим взглядом, – разве живые не важнее мертвых?

Тамар почувствовала, как тает от этого взгляда, как все внутри сделалось мягким и нежным. Хорошо бы стать уступчивой и ручной, как косуля, подумала она. Но этим единственным пунктом она поступиться не могла, даже ради мужа. Едва заметно она покачала головой, но он увидел.

– Прошу тебя, – продолжал настаивать Цви, – подумай еще раз. Иначе я не знаю… – он не закончил предложение, но Тамар поняла, что он хотел сказать.

Она задрала голову и посмотрела вверх, вдыхая дымный воздух берлинской осени, следя глазами за облаками и представляя, как их путь тянется по ненастному небу аж до Смирны. До моря.

Однако невысказанная угроза отзывалась эхом в голове. И это эхо не смолкало.

3

Воскресенье, 21 октября 1923 г.


Хульда в нерешительности посмотрела на листок с адресом Ротманов. «Улица Гренадеров», – пробормотала она, оглядываясь по сторонам.

Полчаса прождав электричку, она наконец-то доехала в переполненном вагоне до вокзала Биржа и дальше пошла пешком. Она неуверенно направилась на северо-восток, лавируя между двух дюжин тел и иногда их перешагивая: одни нищие спали прямо на голой брусчатке, другие жалостливо выпрашивали кусок хлеба. Бездомных в городе было не счесть, из-за инфляции ежедневно увольняли рабочих, семьи теряли средства к существованию, и в перспективе улучшений не ожидалось. Даже те, кто имел работу, получали зарплату с перебоями. Так дело дошло до стачек и массовых забастовок, даже трамваи перестали ходить регулярно.

Не успев завернуть в боковую улицу, Хульда тут же потеряла ориентацию. Здесь переулки и улочки сплетались как нитки в клубок, к каждому дому прилегало несколько дворов, связанных друг с другом наподобие лабиринта. Мостовая была разбита, отдельные булыжники выдраны из земли.

Хульда споткнулась о разбитое стекло и испуганно оглянулась, услышав сзади громкий хлопок. Оказалось, что ничего страшного – звук издала выхлопная труба автомобиля, решившегося проехаться по узким улочкам.

Судя по дорожному указателю, Хульда шла по улице Гормана. Заметив, что слишком далеко забрала на запад, она остановилась в растерянности и поставила сумку.

– Эй, сестра, вам помочь?

Здоровенный мужик в русской шапке-ушанке преградил ей дорогу.

– А-а, Минотавр, – вырвалось у Хульды при виде необычного головного убора.

– Простите? – переспросил мужик и почесал голову под шапкой.

– Шутка, не обращайте внимания, – махнула рукой Хульда. – Не подскажете, как пройти к улице Гренадеров?

Мужик смерил ее взглядом, прищурил глаза и указал большим пальцем направление:

– В ту сторону, до самого конца улицы Мулакштрассе, мимо площади Шендельплац, через переулок и далее следуйте зловонию. Да-да. Там живет ужасный сброд. Такой приличной сестре, как вы, следует быть осмотрительной.

Хульда усмехнулась: сестринская форма и платок порой сбивали с толку. Помахав в знак прощания рукой, Хульда подхватила свою акушерскую сумку, сказав:

– Благослови вас Бог.

И прикусила губу, чтобы не засмеяться.

А потом поспешила в указанном направлении. Мулакштрассе, пережиток старого Берлина, выглядела как театральные декорации. У Биржи, где акушерка сошла с поезда, город сверкал стеклами витрин современных универмагов, радовал обилием роскошных ресторанов и модной архитектурой. Там располагался новый центр Берлина. А чуть поодаль в нескольких метрах возникало чувство, что бродишь по штетлу прошлого века. Кособокие дома стояли близко к обочине дороги, тротуар здесь отсутствовал, так что Хульде пришлось шагать по проезжей части. Навстречу ей проехала ослиная повозка, беззубый кучер размахивал плетью. Горстка оборванных детей сидела на бордюре, играя в бабки маленькими шариками, слепленными из грязи.

И все-таки кое в чем добрый друг Берт оказался прав: из подвальных окон домов доносились соблазнительные ароматы незнакомых приправ, сладкого свежеиспеченного хлеба, терпкого табака. В витринах лавчонок можно было обнаружить самые разные и весьма неожиданные товары. Блестящие безделушки приглашали рассмотреть их вблизи, зайти сквозь низкий проем внутрь маленькой лавки и торговаться, сколько пожелаешь, за трубку из сепиолита, за золотой портсигар или пачку шафрана. Хульда внезапно вспомнила, что Берт покупает в этом районе свои любимые пластинки. Где был тот магазин, который он один раз даже назвал знаменитым, «Студия пластинок Левин»? Она его нигде не видела.

Хульда прошла мимо длинного дома, нелепо втиснутого между своими большими братьями и робко льнущего к их тени. Окна были завешены гардинами, стекла, очевидно много лет обходившиеся без мытья, подслеповато пялились на узкую улицу. Вывеска над дверью гласила: «Ресторан Содтке». В названии «ресторан» Хульде показалась какая-то насмешка. Она сразу поняла, что вечерами здесь не только ели, потому что глядевшая из верхнего окна худая женщина с ярко накрашенными губами и в одной прозрачной сорочке показывала Хульде язык. Энергичным движением задернув потускневшую ажурную занавеску, она исчезла.

Хульда огляделась. Она казалась себе настоящей мещанкой из богатого квартала западной части города и до сей поры считала окрестности Винтерфельдской площади захватывающим развлечением, а свои похождения в ночные заведения рядом с улицей Бюловштрассе неприличными. Но этот квартал, думала она по дороге, действтельно совершенно иного сорта. Берт был прав.

Как и предсказывал мужик в меховой шапке, запах усиливался, однако Хульда не назвала бы его вонью, скорее испарениями, отдающими незнакомыми блюдами, кучей народу в тесных квартирах, горящим углем и старыми постройками.

Вдоль улицы тек ручеек, мутный и зловонный, и запах стал резче.

Мулакштрассе вела к маленькой треугольной площади, на которой кипела бурная жизнь. Со всех сторон по грязным улицам громыхали повозки, матери бранили на берлинском диалекте своих детей, мужчины спорили, угрожающе потрясая кулаками, торговцы крикливо расхваливали свои товары, куры с кудахтаньем бегали по площади.

У Хульды снова возникло чувство, что она временный гость на далекой звезде. До ее слуха долетала певучая, рыкающая, блеющая смесь разных языков. Отовсюду слышался немецкий, в основном берлинский диалект, обрывки польского, русского и напевного восточного идиша, который она знала еще от давно умершей бабушки. Бабушка Шошана, мать ее отца, которую она в детстве нечасто видела, всегда пахла дымом. Но тут, в толчее Шойненфиртель круглое растерянное лицо старушки так четко возникло перед глазами Хульды, словно найденная на задворках памяти фотография, которую она сейчас с удивлением рассматривала.

С легким недовольством Хульда тряхнула головой, стараясь прогнать призрачное видение. Отчего она стояла тут в задумчивости, словно увязнув в сточных водах, омывающих ее ноги, в то время как ее ожидали? Хульда ценила пунктуальность. Надежность в мелочах давала будущим матерям ощущение заботы и защищенности. Таким образом они могли расслабиться, в мрачные болезненные часы родов вверить свою жизнь и жизнь ребенка рукам практически незнакомой женщины.

Поэтому Хульда стукнула сапогами друг о дружку, стараясь сбить жидкую грязь, пересекла площадь, со своей тяжелой сумкой пробираясь через толпу, и оказалась в переулке, не имевшем даже указателя с названием. Пройдя по нему, она увидела дома следующей, более широкой улицы, которая шла перпендикулярно этому переулку. Взглянув на указатель с названием, Хульда облегченно вздохнула: это была улица Гренадеров. Теперь оставалось только разыскать номер дома.

Это было нелегко. Люди толкались на оживленной улице, заставленной деревянными повозками, за которыми продавали хлеб, цукаты или ткани. Не все двери были пронумерованы, многие подворотни были тоже без номеров. У Хульды зарябило в глазах при виде многочисленных вывесок и плакатов на идише. И это Берлин? Ее родина, город детства? Здесь она почувствовала себя иностранкой, хотя и носила еврейскую фамилию.

«Ну и ладно», – подумала Хульда. Своему еврейскому происхождению она не придавала большого значения.

А сейчас еврейская жизнь Берлина ее заворожила, но в то же время показалась ей странной и чужой.

Здесь, в квартале Шойненфиртель, можно было наблюдать эту жизнь во всех необычных проявлениях. Многие мужчины носили длинные сюртуки и шляпы. Бороды свисали до животов. Пожилой мужчина в черном двигался прямо на Хульду – на нем была широкополая шляпа, низко надвинутая на лоб, а когда же Хульда с испугу чуть не шарахнулась от него, он поднял глаза и приветливо улыбнулся ей из-под полей. Хульда ответила кивком, злясь на себя за дурацкую пугливость.

Она огляделась по сторонам. Мальчики-евреи носили кипу[9] на затылке и отпускали волосы на висках, девочки ходили в длинных юбках, многие из них покрывали голову платком. Но среди еврейских жителей квартала попадались и не евреи: женщины с колясками, купцы, спешащие по делам к Розентальским воротам, дети со школьными ранцами за плечами и недовольные домохозяйки, тащившее свои деньги в чемоданах и тележках, чтобы отхватить в переполненных лавках необходимые продукты.

На фоне царящей суматохи Хульда не выделялась. Непринужденное слияние различных жизненных укладов произвело на нее неизгладимое впечатление.

Она бродила в поисках нужного дома, с любопытством рассматривая ассортимент магазинчиков – кошерные булочные, мастер по изготовлению фортепиано, токарь, краковский мясник, бакалейная торговля, обувные мастерские, торговля музыкальными инструментами, библиотеки и многое другое – пока ее взгляд не упал на ворота, над которыми белой краской был написан нужный номер дома. С облегчением перепрыгнув через ручеек из нечистот, и здесь беззастенчиво протекавший по краю мостовой, Хульда толкнула тяжелые ворота.

– Ты знаешь Ротманов? – спросила она неряшливую девочку, повисшую в темном дворе вниз головой на перекладине для ковров.

Ребенок перекувырнулся и встал на ноги. Несколько камушков покатились Хульде под ноги.

– Кто спрашивает?

Губы Хульды тронула улыбка.

– Меня зовут Хульда. Я акушерка.

– Ах да, жена еврея ждет ребенка! У нее уже такой огромный живот. – Девочка развела тонкие ручонки, чтобы наглядно продемонстрировать округлости женщины.

– Жена еврея?

– Да, Ротмана. Молодого, конечно, старый уже точно не способен, так говорит мой отец.

Девчонка сделала непристойный жест, и Хульда изумленно посмотрела на нее. Хульда уже перестала удивляться поведению детей из бедных кварталов, но манеры и познания этой соплячки превосходили весь ее предыдущий опыт.

– А почему ты говоришь «жена еврея»?

– Вы не из нашего круга, верно? – спросила девочка, презрительно щелкнув языком, словно обнаружив в посетительнице непростительный изъян. – Иначе вы бы знали, что госпожа Ротман не еврейка. И не немка, что-то другое, гречанка или в этом роде. Во всяком случае у нее чернющие волосы, длинные и темные, как вороньи перья. Любой парень был бы не прочь запрыгнуть на нее, говорит мой отец.

Этот отец создает впечатление восхитительного человека, отметила про себя Хульда и полезла в карман пальто за завернутой в фантик карамелькой, горстку которых она всегда носила с собой. Сама она тоже между делом была не прочь полакомиться сладостями.

Глаза девочки разгорелись как свечки на новогодней елке, маленькая грязная ручонка дернулась вперед. Хульда протянула конфету, девчонка поспешно развернула фантик, словно боясь, что сладость сейчас отберут, и запихнула ее в рот. Правда, поблагодарив:

– Спасибо, фройляйн.

Хульда выжидающе приподняла брови. Девочка догадалась и прошамкала с конфетой во рту:

– Третий подъезд, четвертый этаж, квартира над стариком Кюне.

– Премного благодарна, – сказала Хульда, в очередной раз стараясь не улыбаться, ибо девочка со щекой, за которую она, как хомяк, сунула конфету, выглядела слишком комично. Но при виде исхудалого личика, глубоко посаженных глаз и тощего тельца под халатом у Хульды пересохло в горле, и она поспешно отвернулась. На голодных детей было одинаково больно смотреть: что в Митте, что в Шёнеберге.

Она пересекла один двор и достигла второго. Если и первый двор ей показался темным, то здесь царила почти кромешная тьма. Хульда проскользнула через еще одну арку к третьему подъезду, и дальше ей пришлось ощупью подниматься наверх по коридору, так как выключатель был сломан и свет не горел.

Дерево скрипело под сапогами, пахло тухлой капустой, канализацией и нищетой. На третьем этаже кто-то захлебывался кашлем, наверное, старик Кюне, которого упомянула девочка.

Дверь квартиры на четвертом этаже была приоткрыта. Хульда постучала, сперва робко, но никто не открыл, потом настойчивее.

Тогда она осторожно толкнула дверь.

– Госпожа Ротман? – вполголоса крикнула она в сумрачною пустоту. – Хульда Гольд, акушерка.

Она принюхалась. Запах тушеного мяса распространялся по коридору, заглушая вонь лестничной клетки. Раздавалось громыхание кастрюль и тяжелые шаги. И еще кто-то пел – низкий и громкий женский голос выводил красивую, нежную и печальную мелодию.

Хульда пошла на голос. Дверь в кухню была приоткрыта, и только Хульда собралась постучать, чтобы сообщить о своем появлении, как ошеломленно застыла, увидев женщину.

Госпожа Ротман действительно была на сносях – дерзкая девчонка не преувеличивала. Ее огромный живот выпирал, натягивая щедро заплатанный халат. Но это не мешало женщине сновать на кухне. Госпожа Ротман – а наверняка это была именно она, – не переставая напевать, то подходила к плите, открывала крышку сотейника, зачерпывала ложкой, пробовала, возвращалась к столу – то за специями, то за ложкой, то убавляла дорогостоящий газ, то прибавляла. На буфете остужался хлеб, от которого еще шел пар. Пышная коса госпожи Ротман достигала бедер и подплясывала в такт ее движениям.

Вот женщина развернулась всем телом, заметила стоявшую в дверях Хульду. И тут же прикрыла ладонями рот, словно принуждая себя мгновенно замолчать.

Хульда быстро вошла и положила беременной руку на плечо.

– Я не хотела вас пугать, – заверила она, – дверь была открыта, и вы…

– Я снова замечталась и ничего не слышала, – продолжила госпожа Ротман, и Хульда заметила, что губа ее едва заметно дрогнула, словно от стыда. – Матушка Рут уже сколько раз запрещала.

Она говорила с акцентом, мило округляя гласные и делая мягкими согласные.

– Матушка Рут? – переспросила Хульда.

– Моя свекровь, – пояснила госпожа Ротман и добавила: – мой муж Цви и я, мы живем здесь под одной крышей с его родителями. Матушка Рут и батюшка Аври пакуют вещи в задней комнате, мой свекор собирается в дальнее путешествие.

Неопределенным жестом госпожа Ротман махнула туда, откуда слышались приглушенные голоса. По описанию наглой девчонки Хульда ожидала, что увидит женщину с экзотической внешностью, но кроме длинных, действительно красивых темных волос, госпожа Ротман была ничем не примечательна. На ее лице застыло выражение страха. Хульда подозревала, что жизнь в семье Ротманов не была легкой. Она всякое повидало. Несколько человек ютилось в одной тесной комнатушке – такова судьба всех берлинских бедняков, бедные евреи не исключение. Они делили кухню и гостиную, часто являющуюся местом надомной работы, и действовали друг другу на нервы. Ссоры и напряженная обстановка в доходных домах города не были редкостью. Потому Хульда уже давно решила для себя, что не будет принимать близко к сердцу все то, что увидит в подобных жилищах, – если хочет остаться в профессии и не сойти с ума. Эти люди другого и не ведали: теснота и невозможность уединиться являлись обычным делом. Но что-то в облике этой молодой женщины, которая, несмотря на свой большой живот, прыгала к плите и убавляла газ, тронуло Хульду: наверное, контраст между глубокой печалью в глазах и резвая суета вокруг плиты.

Хульда сглотнула, поставила тяжелую сумку и тихо спросила:

– Мы можем поговорить здесь минутку?

Госпожа Ротман кивнула. Она подошла к буфету и, оторвав кусок свежего хлеба и положив на тарелку, поставила ее на стол. Затем со стоном опустилась на узкую кухонную скамью и указала на шаткий деревянный стул – единственный предмет мебели, на котором можно было сидеть.

Хульда отодвинула в сторону простыню, сушившуюся на протянутой через комнату веревке, и осторожно присела.

– Меня зовут Хульда Гольд. Там, где я живу, люди зовут меня фройляйн Хульда.

– Мне нравится, – с робкой улыбкой произнесла молодая женщина, рассеянно поглаживая живот. – Пожалуйста, угощайтесь, хлеб я только что испекла. Он с семенами фенхеля и отпугивает дьявола.

Хульда изумленно отломила кусочек теплого хлеба и положила в рот. Вкус у него был необычный, пряный, но очень приятный.

«Дьявол… – подумала она, – неужели эта женщина ожидает его в любой момент здесь, на кухне?»

– Как вас звать? – спросила Хульда.

– Ана… Я хотела сказать – Тамар. – Щеки беременной залились краской.

Хульда улыбнулась:

– Что вы сначала хотели сказать?

Женщина смущенно покачала головой:

– Раньше у меня было другое имя. Но я хочу его забыть. Обычно у меня это неплохо получается.

Хульда кивнула, показывая, что поняла ее, но удивилась. Забыть свое собственное имя? Получается, забыть самого себя? Хотя, подумала она с горечью, это желание было ей самой не так уж и чуждо.

– Тогда я буду называть вас Тамар, если вам это предпочтительнее, – предложила она. – Где ваш муж?

– Он в молельне с новым молодым раввином, – ответила Тамар. – С тех пор как тот несет службу в квартале, штибель всегда полон. И Цви считает, что в женских делах мы обойдемся без его присутствия.

– Что ж, – признала Хульда, которая избегала открытой критики, – тут он действительно прав, роды вы должны осилить сами с моей помощью, тут он вам не помощник. Однако я бы с ним с удовольствием познакомилась. Может быть, удастся в следующий раз.

Про себя Хульда подумала, что в следующий раз, должно быть, предстоят роды, так как вид Тамар предвещал, что она скоро разродится. Раздражение охватило Хульду при мысли о том, что семья так долго тянула, прежде чем обратилась к ней. Легко могло случиться, что эта юная женщина родила бы без предварительного осмотра, без медицинской помощи, в лучшем случае под присмотром свекрови, которую она, очевидно, боялась, ибо все время прислушивалась к голосам из гостиной и вздрогнула, как только женский голос стал громче.

На страницу:
2 из 6