Полная версия
Сказки мрачных краёв
ГОЛУБИ И БОЯРЫШНИК
– Гули-гули, гули… На, жри, жри падла, пока я добрый.
Высунувшись в окно, Толян швырял на цинковый больничный карниз куски хлеба. Мякиш был предварительно пропитан настойкой боярышника. От проспиртованного хлеба голуби зверели и устраивали на карнизе побоища. Перья разлетались серыми ошмётками, капли голубиной крови брызгали на грязное стекло. Толян очень любил смотреть на эти схватки.
– До чего гнусные твари! – восхищался он. – Прям как люди… Тож за бухло друг дружку поубивать готовы!
– Ты это прекращай! Надоело уже! Хватит! – гневался старик Рафат Шурафович. Голубиный шум за окном мешал ему дремать после обеда. – И так уже эти голуби всё окно засрали! Заразят какой-нибудь гадостью! Мало нам своих болезней!
Но остальная палата с одобрением относилась к выдумке Толяна. Все бурно ликовали, глядя как пьяные сизари мочат друг друга. Всем это нравилось. Швырять пакеты с водой в ютившихся под больничными стенами бомжей надоело ещё на прошлой неделе. Да бомжи и прятаться стали лучше. Так что голуби были в самый раз.
– Не хуёвничай, старый! Не показывай жопу коллективу, не то коллектив покажет жопы тебе! – вразумлял старика с соседней кровати Степан Грабуткин.
Рафат Шурафович ворчал что-то невразумительное и недоброе, но скандалить больше не смел. Коллектив пугал старика своей неприличной буйностью.
Но скоро голубиная травля наскучила коллективу. Все последовали примеру старца Рафата. Кто – вытянувшись во весь рост, кто – свернувшись какашкой, пациенты неврологии захрапели на неуютных своих казённых койках. До ужина ещё долго.
Толян выпил сам пару пузырьков любимой настойки (боярышником этим он затарился вчера в аптечном ларьке; отличная штука – стоит копейки, а эффект…), сходил в туалет поссать-покурить и лёг отдыхалово.
Почти десять лет непрерывных обследований по всяким больницам не принесли никакого результата – врачи так толком и не поняли, чем же всё-таки болеет Толян. А то, что он болеет, и причём нешуточно, становилось ясно всякому, кто Толяна видел.
Был Толян весь скрюченный-перекрюченный, покрытый странными чёрно-рыжими пятнами, с дикими косыми глазами. Толяновы руки торчали из туловища под каким-то безумным углом – будто их вырвали из плеч, а затем наспех, грубо воткнули обратно. Руки эти напоминали сухие лапы гигантского насекомого, инфернальной апокалиптической саранчи. Они постоянно что-то делали: крутили, ломали, роняли, рвали, портили… Даже одеть своего хозяина они могли с трудом. Влезть поутру в штаны было для Толяна сущим наказанием. Руки выворачивали грязные треники туда-сюда по десять раз, нередко путая с рубашкой, и Толян под жизнерадостный гогот всей палаты жалобно проклинал «сраных китайских уёбков, шьющих такое дерьмо».
Каждую весну по настоянию своей старшей сестры Толян ложился в стационар – несмотря на неясность причин жалкого физического и умственного состояния, его пытались лечить. И попутно тщетно пытались выяснить, что же именно так обезобразило некогда вполне нормальное тело. О мозгах речи не было – они у Толяна с самого детства сбоили и глючили.
Вот и нынешнее обследование ни к чему вразумительному не привело. Понятно было лишь то, что недуги Толяна возникли по причине нарушений в центральной нервной системе (вызванных, возможно, воспалительным процессом, перенесённым ещё в детстве). Этой версии врачи и придерживались. Толянова сестра надеялась, что брата ещё можно как-то подлечить, превратить в приемлемого члена общества и заставить работать каким-нибудь там сторожем. А самому Толяну было плевать. Его вполне устраивала пенсия по инвалидности – на боярышник да на курёху хватает – и ладно.
Скудный рацион, обеспечиваемый любящей сестрой, Толян разнообразил охотой. В кармане заношенного отцовского пиджака он носил подкову. Проходя по улице мимо ничего не подозревающих голубей, занятых расклёвыванием обронённого кем-то чебурека, Толян внезапно выхватывал подкову и метко, навесиком швырял в птиц. Подкова если и не прибивала насмерть, то уж увечила сизаря так, что спастись бегством он не мог. Дальше оставалось только схватить вопящего в агонии пернатого говнюка, свернуть ему башку и сунуть в старенькую полосатую сумку – секундное дело. Добычу Толян увозил обычно в сестринский сад, где жарил на костре. Под боярышник голубь был самое заебись.
Лёжа под больничным одеялом, Толян внимал анекдотам, которые травил Грабуткин. Квазимодоидальный Грабуткин проработал всю жизнь на радиактивном объекте – производил начинку для водородных бомб. Как следствие, он был инвалидом второй группы и обожал рассказывать анекдоты. Рассказывал он их даже тогда, когда никто не слушал. Степан Грабуткин был похож на каракатицу – толстопузый, мелкоголовый подонок на высохших тоненьких ножках. Толян любил подонков – в них видел он неопровержимое доказательство существования идеальных форм живой материи.
– Га-га-га!!! Гы-гы-гы!!! – одиноко грохотал Грабуткин над своими анекдотами. Задремавшая было палата завозмущалась.
– Заткнись, козёл! Не видишь – люди спят!
– Да я ж шоб вам веселее хотел!..
– Заткни-ись!..
Сильнее прочих возмущался тощий интеллигент в углу возле умывальника – он не любил Грабуткина и рад был всякому поводу наехать. Обиженно сопя, Грабуткин уполз в соседнюю палату – в карты играть.
Лишённый анекдотов Толян уснул быстро. Глаза его открылись, только когда дежурная медсестра заорала: «Больные, ужинать!».
Ночью, как обычно, Толяну не спалось. Он слушал, как пердит во сне старик Рафат Шурафович, как скрипит зубами интеллигент в углу, как скулит и повизгивает проигравший семьдесят рублей Грабуткин. В этих звуках не было никакой тайны, ничего чудесного. Толян скучал. Протянув руку к тумбочке, он нашарил в её недрах свои запасы. Зазвенел пакет – толянова рука выгребла из него очередной боярышниковый фанфурик.
Ядовитый вкус заветной тинктуры взбодрил. Пустой флакончик прицельно полетел в голову Рафата Шурафовича, чей силуэт чётко темнел на фоне открытой двери. Тупо ударившись об лысину, пузырёк отлетел в угол, в темноту, где спал интеллигент. Никто не пробудился. Рафат Шурафович, правда, перестал храпеть и беспокойно завозился на своём ложе. Старику приснилось, что врач во время утреннего обхода тюкнул его по макушке своим чёрным молоточком.
«Крепко спят. Это хорошо. Жалко, что подковы с собой нету», – подумал Толян. Этот незаменимый предмет не позволила взять в больницу сестра.
Этой ночью яркие майские звёзды сулили Толяну мир и покой. Но он не хотел покоя – демон гнилых амбиций дразнил душу. Лукавый червь борьбы и вожделения подстрекал её к опасным действиям.
* * *
Маша Дронова, дежурная медсестра, читала детектив, где какие-то страшные злые злодеи кого-то сперва похитили, а потом убили. А может, наоборот. Маша была культурной девушкой – чтение книг увлекало её не меньше, чем распитие спиртных напитков. Поэтому она не заметила бесшумную изломанную тень, прозмеившуюся вдоль коридорной стены к сестринскому посту.
Быстрая сталь мелькнула в уютном свете настольной лампы. Маша Дронова едва успела оторвать взгляд от книжки…
Хрипов перерезанной глотки никто не услышал. Накачанная всякой дрянью неврология смотрела свои больные сны.
* * *
– Ты кто?
Толян невозмутимо разглядывал рассевшееся на полу возле унитаза существо. Существо, тоже невозмутимо, даже не глядя на Толяна, продолжало своё занятие – вырезание скальпелем кусков плоти из покойной медсестры Маши Дроновой.
Глубокой ночью, измученный бессоницей и бездеятельностью, Толян пошёл в толчок курить. Огромная лужа крови на сестринском посту, в которой намокала растрёпанная книжка, его не напугала и не удивила. От поста до двери сортира явно протащили по полу истекающее кровью тело. Толян стал наступать в кровь и с интересом смотрел, как тапочки оставляют на сером линолеуме красные следы. Вспомнив, что хотел покурить, он оставил это занятие и двинулся в туалет.
Там он и встретил существо. Оно чем-то напомнило Толяну родного дедушку Ивана. Когда дедушку нашли на чердаке через две недели после отравления самогоном, старичок выглядел примерно так же.
– Эй, я тебя спрашиваю… Ты что за чудо?
Существо покосилось на Толяна узкими гноящимися глазами. Глубокомысленно вертя в пухлых, почти детских пальчиках какую-то кровавую фигню из медсестринского нутра, оно проскрежетало:
– Я Жумейло-жихарь.
Немного помолчав, существо добавило:
– Я надпочешники очень люблю. Пососёшь надпочешник – сразу жить охота…
– А без этого не охота, что ли?
– Конечно, не охота. Я же народный умерец… Где народ умирает – там и я.
– Так.
Толян призадумался. Народные умерцы ему никогда раньше не встречались.
– А ты откуда? Я тебя раньше никогда не видел.
Умерец захихикал.
– И не мог ты меня видеть, дурачина… Я в простенье обитаю.
– Это где такое?
– А стены невидимые, которые меж душами людскими и всем вечным вселенским миром стоят. Внутри стен этих и живу я. Понял?
– Не понял я ни хрена… А на хуй ты Машку замочил? Ради надпочечников, что ли?
Жумейло-жихарь ткнул в сторону Толяна скальпелем. Толян попятился, роняя раскуренную было сигарету.
– Вот она, моя отмычка к башке твоей… Сталь да кровь… Да страх ваш глупый…
Синюшная, опухшая лапа Жумейлы нарисовала на голубом кафеле кровавую корявую свастику.
– Ты зачем это нарисовал? Ты разве фашист? – Толян с удивлением увидел, как на лысой голове Жумейлы-жихаря появилась нацистская каска.
Умерец широко раззявил окроваленную пасть – холодная струя зелёной вонючей жижи ударила из неё Толяну в лицо.
Этой мерзости Толян не стерпел. Плюясь и шипя, как обиженный кот, он подскочил к умерцу и вырвал у него скальпель. Вялая холодная рука не оказала никакого сопротивления.
– С-сука ты! Нежить сраная! Нечисть, ёб тебя!..
Скальпель быстро замелькал в воздухе, кровь забрызгала унитаз, забрызгала с ног до головы Толяна.
Звёздные вихри забушевали в голове. Сотни, тысячи голубей закувыркались вокруг Толяна дьявольскими молниями – они сшибались грудь в грудь, покрывая зассаный и окровавленный туалетный пол своими сизыми перьями.
– Что это?! Караул, помогите! На помощь! Здесь убивают! Убийца!!! А-а-а-а!!!
Многоголосый хор вразнобой завопил за спиной, пытаясь криками своими сокрушить Толяну сердце. Стиснув зубы, он бил и бил скальпелем поганую плоть, стараясь не слышать воплей.
И тут другие умерцы ворвались в туалет и бросились пинать Толяна, ломать ему руки. Он сопротивлялся им, сколько мог. Проваливаясь в темноту, в сатанинское простенье – обитель злых духов, пожалел Толян лишь о недокуренной сигарете.
* * *
– …пошёл я, значит, ночью поссать, а в туалете, значит, Толян, медсестру кромсает… Я в крик – он на меня! Ё-ё… Хорошо вот ребята с третьей палаты выскочили! Повязали этого гада! Охрану вызвали! Я думал – ну всё, зарежет он меня!
Грабуткин с явным удовольствием пересказывал собравшейся вокруг толпе подробности ночной трагедии.
– А зачем он свастику на стене кровью нарисовал?
– Да хуй его знает… Кто их поймёт, сумасшедших…
Тощий интеллигент, к неудовольствию Грабуткина, тоже встрял:
– А завотделением-то с инфарктом слёг, когда узнал… Теперь наша выписка затянется… М-да…
– Я сразу понял: чокнутый этот прохвост. Чокнутый, как последний шайтан! Нельзя таких в одной больнице с нормальными людьми держать! Ай-яй-яй, что творится!
Огласив этот вердикт, Рафат Шурафович обнюхал извлечённый из задницы палец и, сползши с кровати, зашаркал к холодильнику.
17 апреля 2005.
ДЕНЬ СВИНЬИ
Один козёл в жертву за грех.
(Ветхий Завет, гл.7, ст.16)
Не тронь без нужды скота моего, и не служит скот разврату сынов человеческих. Ибо совокупляющийся со скотом крупным и мелким смертию умрёт, и истребится душа его из народа моего.
(Откровения Велакееля, гл. 45 ст. 102)
В этом мире нет ничего лучше доброй резни. Это ещё папаша мой, горись ему хорошенько в аду, говаривал. А уж батя-то понимал толк в настоящей жизни, да. Помню, когда мы кололи свиней, это был целый праздник. Батяня ещё с вечера вострил свой знаменитый «свинорез», а мы, завистливо сверкая глазами, крутились вокруг. Папаша, сощурившись, долго любовался ножом, пробовал на палец «вострость» и в шутку замахивался на нас: «Заколю поросят!». Мы, подыгрывая ему, с дурашливым хрюканьем начинали нападать. Заканчивалась игра «великой резнёй» и все «поросята» отправлялись «на колбасу».
А на рассвете начиналась настоящая резня. Замахнув стакан первачка, папаша бухал кирзачами по грязи к сараю, где ожидали своего свинорылые. Мастер он был по забою – его часто приглашали даже в другие деревни. Отец ни разу не отказал: так любо ему было это дело.
Мы, то есть я и мой младший брательник Лёха, всегда подсобляли папане. Наша задача была в том, чтобы крепко удерживать порося, пока папаня ловко и аккуратно всаживал «свинорез» животине в сердце. Истошный визг тут же обрывался, сменяясь предсмертным хрипением. Лезвие ножа быстро перерезало свинье глотку, чтобы выпустить кровищу. Под густую ароматную струю подставлялся заранее приготовленный стакан. Затем неостывшая ещё кровь разбавлялась самогонкой, и мы по папашиному обычаю пили «за упокой». Вот так, с детских ещё лет мне и полюбились вкус кровищи и добрая резня. И любовь к животным оттуда же.
Ведь как взглянешь на мёртвого свинёныша, так – господи помилуй! —такая сладость в груди поднимается, аж страшно! Лежит он такой невинный, с горлышком перерезанным – ну чисто младенец после встречи с царём Иродом. И хочется обнять его, и приласкать. Однажды, когда никого рядом не было, я так и поступил. И стало мне так прекрасно, такое блаженство я испытал – прямо отпущение грехов.
Время скачет куда-то к едрене-фене, и вот уже родителя моего давно в живых нет. Как-то на светлый праздник Рождества ему по пьяному делу один мужик из соседней деревни Говнеево вилами брюхо распорол – так что всё нутро наружу и вывалилось. Такие происшествия у нас – дело обычное. Брат мой, Лёха, срок мотает: училку из нашей школы снасиловал, да потом башку ей поленом растюкал, чтоб не проболталась. Двенадцать лет ему за эту стерву дали. За удовольствие, значит, теперь расплачивается.
Я же после службы на военно-морском флоте, на славном крейсере «Адмирал Кочерыжкин», домой возвращаться не захотел. Что мне, бравому мариману, в этом рассаднике навоза и бескультурья делать? Посему после дембеля подался я в город Литейск. Думал: поступлю в институт, женюсь на городской, на дочке какого-нибудь начальника. Повышу свой социальный статус, стану большим человеком. Да хрен вышел.
Перво-наперво обломался я с институтом. В Литейске их два: тяжёлой промышленности и педагогический. Первый я сознательно отринул, а во втором профессорьё очкастое завалило меня на экзаменах. Видно, ждали, когда я им на лапу дам, – а откуда у меня бабки, я же не новорусская гнида какая, а нормальный деревенский мужик.
Но, поскольку возвращаться в родимое убожество у меня никакой охоты не было, я решил – как угодно, хоть соплёй размазаться, – а остаться в Литейске. К счастью, разыскал я земляка – корешка своего бывшего, Петро. Он старше меня на пять лет был и в город перекатился ещё до того, как я служить родине ухерачил. В привокзальной тошниловке «Каспийское море», куда мы с ним перекусить забурились и потрепаться за жизнь, я поведал старому корефану свои беды. Петро обещался подсобить. Он, как выяснилось, шоферил на местном мясокомбинате и там у него имелись кое-какие связи.
Так я очутился на Литейском мясокомбинате имени Надежды Константиновны Крупской, названном так потому, что в каком-то то там древнем году революционная бабка присутствовала при его закладке. В народе это заведение величали просто «мясорубкой». И на этой-то «мясорубке» я очутился в нехилой должности – боец скота. Вот тут-то мне и пригодились полученные в детстве навыки.
Работу я полюбил, быстро вошёл во вкус и сам удивлялся: как это мне хотелось раньше чего-то другого в жизни? Мечты об институте утонули в лужах крови на бойне. Оклад мне определили подходящий. Жильё дали в общежитии: комнату на пару с одним мужичком, Василием Ивановичем Травкиным. Он работал электриком на этом же мясокомбинате. Мужичок был тихий, покладистый. Напивался только на выходные, да и то без буйства.
Меня по моей просьбе поставили на свиней. Очень нравится мне это животное. Наш «дорогой россиянин» дюже любит жрать шпик, сосиски, пельмени и другой укрепляющий здоровье продукт из его нежной плоти. Свинья потому такая вкусная, что очень она умная. Да, да, умная. Что бы там ни брехали учёные шибздики, а умнее свиньи твари нет. Это вам любой колхозник подтвердит. Ведь от свиньи и мясо, и сало, и поросята. А от ихней научной обезьяны что? Ничего, кроме дерьма. Свинья спокойно принимает своё божье назначение, а обезьяна – бестолковая, голожопая тварь. В жизни не смыслит ни хрена, скачет всё по своим лианам, а пользы не приносит, помирать на благо человечества не желает. Так кто же после этого умнее? Конечно, свинья. От кого польза, тот и умнее – я так себе это дело понимаю. И вот, свиньи дохли от моих рук людям и мне на радость.
Убойный цех представлял собой небольшой дворик, куда скотину гнали из цеха предубойного содержания. Свиней, чтобы не трепыхались, сначала глушили током. Затем подвешивали за задние лапы к специальным крюкам, приваренным к перекинутым над двориком рельсам, и перерезали глотки. И —хотите верьте, хотите нет, – но глядя, как дёргаются в агонии висящие туши, как хлещет в выложенный кафелем жёлоб кровь, я почуствовал, что… В общем, на женщин я теперь и глядеть не мог. Постоянно стала преследовать меня одна и та же фантазия: привожу я домой поросёнка – маленького, нежного, с блестящей розовой кожей, с умными лукавыми глазками, с умилительным пятачком, смешным хвостиком и звонкими копытцами. И вот я начинаю его ласкать, гладить, а он нежно похрюкивает от счастья, прижимаясь ко мне. Я беру большой острый нож. Его яростный блеск тревожит и смущает меня. Мне не хочется делать ЭТОГО, но я должен. ЭТО – мой долг. Поросёнок грустно, с пониманием смотрит на меня, из глаз его текут слёзы. Я тоже плачу. Плача, я всаживаю нож прямо в сердечко крошечного существа. Взвизгнув и печально дёргнув лапками, оно издыхает. Я перерезаю ему горло от уха до уха. Припадаю к разрезу ртом и целую его, поглощая густую, красную жидкость. А затем я люблю его, моего поросёнка, просто и бесхитростно, как любят женщин. И это всё. Идея эта постоянно донимала меня, не давала покоя и во сне. Желание нарастало, и противиться ему не имело смысла. Наконец, я решился.
После нескольких месяцев работы на «мясорубке» я скопил достаточную сумму и достаточно хорошо обжился на новом месте. Поэтому особых препятствий для осуществления своих замыслов я не увидел. Поросёнка я запросто приобрету на рынке – думал я. Сосед мой, Травкин, с недавних пор на выходные стал исчезать из общаги. Он, по его словам, познакомился с одной скучающей вдовушкой, и с субботы на воскресенье зависает у неё. Так что, на целую ночь наша комнатёнка оставалась исключительно в моём владении.
В осеннее тёплое субботнее утро, пока я лениво курил в постели, Травкин собирался к своей подруге и рассуждал о последних городских происшествиях. Я по жизни не любитель чтения – не читаю даже газет. А чего там читать: одни олухи пишут для других, чтобы те читали и верили.
А Василь Иваныч не из таких. Попадётся, бывает, ему газетёнка какая-нибудь стрёмная, так он всю её изучит от корки до корки, а потом весь вечер пересказывает. И кайфует, гад, так, что тошно делается. Сколько раз мне хотелось за это в немытое его ухо заехать. Вот и на сей раз он затянул эту же канитель. Напустив на себя зловещий, как ему казалось вид, Травкин сообщил, что во вчерашней газете написали про маньяка, который ловит, насилует и душит баб. После с их трупами проделывает разные гнусности. Уже, мол, трёх бабёнок отоварил таким манером. Мне на всё это было насрать – подумаешь, маньяк, у нас в деревне и не то ещё творилось. Кроме того, мне не терпелось побыстрее спровадить болтливого электрика.
– Ладно, Василий Иваныч, мне тоже собираться надо.
– А что такое, надумал гульнуть хорошенько?
– Да решил вот скататься в родные края, своих навестить. А то давно уже у них не был.
Травкин уставился на меня своими фиолетовыми глазами и какая-то довольная усмешка изобразилась на бледненьких его губах.
– Своих проведать? Стоящая затея. Своих нельзя забывать. Я вот один на свете, мне и проведать некого… А вернёшься когда?
– Завтра вечером вернусь, с последней электричкой. Колбаски домашней привезу, – ты здесь никогда такой не попробуешь.
Когда Василь Иваныч наконец ушёл, я стал обдумывать предстоящее дело с поросёнком. Соседи ничего не должны пронюхать: большая часть из них по выходным дома не ночует, а оставшиеся, как правило пьянствуют, и им будет не до меня. Да и я малый не промах – сделаю всё так быстро, что порося и хрюкнуть не успеет. Сложнее всего представилось мне протащить поросёнка на вахте, но и тут я нашёл выход: накачаю хрюшку слегка водкой с димедрольчиком – и порядок. Резать буду в ванне: грязи меньше – во-первых. Во-вторых, холодная вода протрезвит кайфующего поросёнка и он будет вести себя бодрей, так что сильнее возбужусь. И в-третьих, я надеялся, что шум воды заглушит звуки убиения. Да и вообще, если меня застанут за резнёй – прикинусь шлангом, скажу: родичи, мол, прислали поросёнка, отбивнушками меня свеженькими полакомить захотели. А что в ванне общажной забиваю, так я же деревенщина необразованная – откуда мне знать, что в городе можно, а что нет. Главное, чтобы никто не догадался, зачем мне этот поросёнок на самом деле нужен.
Литейский рынок – место по выходным дням оживлённое не в меру. Окрестные селяне съезжаются сюда продавать городским плоды трудов своих по «разумной цене». Картошка, огурцы, яйца, молоко и сметана меня не интересовали. Я направился прямиком туда, где у подножия памятника Социалистическому труду торговали живностью: рыбой, курами, цыплятами, гусями и поросятами маленькими. Найти то, что мне было нужно, великого труда не составило. У хитроватого полупьяненького мужичка я сторговал очень миленького поросёнка, весом килограммов в пять, только-только разлучённого с маткой. Он смешно похрюкивал и дрыгал ножками, когда я запихивал его в большую дорожную сумку.
Неподалёку от общаги я, зайдя в тихий безлюдный дворик, из бутылочки с соской напоил свою покупку загодя приготовленным «лекарством». Впрочем, предосторожности не особенно и нужны были. Старуха-вахтёрша пьяно клевала носом за своей стойкой и лишь глухо икнула в ответ на моё приветствие. Где-то на первом этаже голосил чей-то магнитофон, неслись по коридорам песенки Филиппа Киркорова. Напевая : «нее-баи-и-земля-ааа…», я поднялся к себе. Мне нужно было переодеться в рванину, которую после я выброшу, и, самое главное, взять – большой охотничий нож. Проверив поросёнка, который теперь мирно сопел в сумке, я напялил старые, заляпанные краской джинсы и сильно заношенную футболку с какой-то ненашенской надписью. Выглянув в коридор и убедившись, что там никого нет, я подхватил сумку с поросёнком и захлопнул дверь. И быстро зашагал в ванную. На каждом этаже – по две ванные комнаты: мужская и женская. Горячей воды у нас почти никогда не было, и пользовались ими поэтому редко. Купаться общажный люд топал в баню или к знакомым. Мне вполне хватало душевой на работе. Но сейчас эти ванны были мне вот уж действительно ПОЗАРЕЗ нужны.
И вот, долгожданная мечта моя близка к исполнению. Трясущимися от вожделения руками я извлёк сомлевшего хрюшу из сумки и с трепетом поместил его в побуревшую, с побитой эмалью ванную. Поросёнок, недоумённо похрюкивая, завертел башкой. В его чёрных глазках не было того, что я ожидал увидеть: ни умиления, ни понимания, ни сострадания. Вообще ни черта в них не было. Это сильно огорчило меня. Я открыл воду. Тугая холодная струя произвела на свинёныша очень сильное впечатление…
Пронзительно визжа, он предпринимал отчаянные попытки выбраться из ванной. Это было далеко не то, что мне бы хотелось, но медлить было нельзя: визг этого маленького труса мог навлечь на меня неприятности. Схватив вопящего малютку за передние лапы одной рукой, другой я вогнал в вырывающееся тельце клинок. К несчастью, я просчитался: поросёнок в этот момент дёргнулся как-то особенно резко, и нож – вместо того, чтобы попасть ему в сердце, – скользнул по рёбрам и распорол брюшко. Ванная, моё лицо и футболка вмиг окрасились красным. От хриплого предсмертного визга чуть не заложило уши. Закативший глаза поросёнок рвался из моей руки, топча задними копытцами свои внутренности. В этот момент я вспомнил трагический конец отца – тот ведь тоже погиб при схожих обстоятельствах. Испытывая невероятной силы возбуждение, вторым ударом я докончил злополучное существо. Дело было сделано.