Полная версия
Красный снег
– Понятно.
Маршал достал портсигар, протянул уряднику. Тот сунул рукавицу под мышку, бережно вытащил душистую папиросу, склонился к огоньку и блаженно сощурился, пропыхтел сквозь дым:
– Благодарствую, ароматный табачок. А вы что ж? Аль не верите?
Константин Павлович тоже закурил, помолчал, но все-таки ответил:
– Пожалуй, что нет. В нашей профессии сложно сохранять веру в Бога. Во всяком случае, в Бога справедливого и милосердного. Уж больно много гнусностей видеть приходится.
Старков опять почесал за ухом.
– Так-то оно, конечно, так, но все ж… Что ж, и в церкву не ходите?
– Нет, не хожу. Как от родителей съехал, так и перестал. Поначалу просто ленился, а потом уж и осознанно отказался от этого занятия.
– А кольцо у вас? – Урядник ткнул пальцем в правую руку Маршала. – Иль это так, без венчания?
– С венчанием. Жена настояла. Она верит. И в Бога, и в людей. Почти как брат Илья.
Помолчали, послушали ночную тишину. Старков мотнул чубом:
– Конечно, оно верно – когда такое, как нынче, увидишь, бывает, что и подумается: куда ж ты, Господи Иисусе, глядел, на что такое важное отвлекся? Но чтоб прям разувериться… Нет, нельзя русскому человеку совсем без веры. Оскотинимся, ей-богу!
И он опять осенил себя рукавицей.
– То-то и оно, Старков. Большинству людей Бог – что костыль. Чтоб не спотыкаться на жизненном пути. А то и вовсе как строгий родитель, который, если что, может в темя молнией приложить. Ну а по мне, так страх – не лучший мотиватор, потому что…
Волчий вой прорезал ночь слева, и так близко, что казалось, невидимый вожак собирает стаю чуть не за первым рядом заснеженных деревьев.
Старков матюгнулся, выплюнул папиросу и привстал в санях, размахнулся кнутом.
– Вот сейчас проверим, господин хороший, кто прав – и про страх, и про Боженьку. Пошли, дуры, чего скалитесь!!!
Лошади, почуяв зверя, рванули, не дождавшись понуканий, дробно застучали шипованными подковами. Старков щелкал кнутом, не касаясь лоснящихся спин, гикал и свистел, а Маршал вытащил из кармана браунинг, критически посмотрел на короткий ствол и крикнул уряднику:
– Где револьвер Волошина?
Старков, не оборачиваясь, вытащил из-за пояса «смит-вессон», бросил на сено. Маршал сжал затертую рукоятку, переломил, заглянул в барабан, снова собрал и заводил длинным дулом по сторонам. Вой был уже совсем близко, но пока еще сзади. С подступающих к дороге елей осыпался потревоженный снег, но самих волков еще не было видно. Треф, приподнявшись на сене, сперва глухо зарычал, а после залился громким истеричным лаем. В ответ со всех сторон понеслось хриплое харканье, тявканье и утробное рычание, подбадриваемое тягучим воем вожака.
Старков, вскочив уже в полный рост, выписывал над головой ременные восьмерки и голосил во все горло:
Увидела матушка С высокого терема, С красного окошечка, С хрустального стеколышка. «Чего ж, мило дитяко, Невесел гуляешь, Ходишь припечалившись?»Первый зверь выскочил из чащи на дорогу, раза в два крупнее немаленького Трефа, понесся по санному следу, рассекая широкой грудью морозный воздух. За ним выскочили еще два волка, поменьше, пристроились в фарватер. Расстояние между троицей и санями хоть и медленно, но сокращалось. Маршал уперся локтем в заднюю стенку, посадил на мушку ближайшего хищника, но медлил. Он представил, как красивый зверь споткнется на полном скаку, перевернется в воздухе и рухнет, окрашивая снег красным. Вспомнил мертвых собак на Симановском подворье – и зажмурился.
Родимая матушка! Чего ж мне веселиться: Все дружки-товарищи Нойма поженилися, А я, добрый молодец, Холост, не женат.– Стреляйте, господин Маршал! Стреляйте!
Но Маршал спрятал револьвер, стащил с головы бобровую шапку и, размахнувшись, что есть силы швырнул на дорогу. Вожак пронесся мимо, даже не замедлив бег, а двое молодых волков вцепились в мех, начали драть треух на части. Из леса на дорогу выскочили еще три серые тени, присоединились к дележке, рыча и огрызаясь друг на друга. Вожак какое-то время мчался за санями, но, видно, не чувствуя за спиной поддержку сородичей, перешел сначала на рысь, после и вовсе на шаг и в конце концов совсем остановился, сел на снег, задрал к небу голову и снова завыл, уже разочарованно и тоскливо.
Маршал, не моргая, смотрел на удаляющуюся серую фигуру, пока она совсем не скрылась в ночной темени, потом отвернулся, лег на спину, вытер пот со лба. Старков продолжал орать, охаживая лошадей кнутом:
«Пойдем, мило дитятко, В когород гулять, Невесту выбирать. Выберем невесту, Саму-саму лучшу — Купеческу дочку». «Родимая матушка! Это не невеста, Во моем во доме Это не хозяйка. Во чистом поле Это не работница, Моим белым ручушкам Это не заменушка»[2].Предсказуемо выбрав в невесты в конце концов крестьянскую дочку, «заменушку» своим «белым ручушкам», Старков снова протянул кнутом вдоль спины коренному, обернулся через плечо и, увидев, что опасность миновала, рухнул в сено рядом с Маршалом.
– Ну вот, господин хороший, а вы говорите! И страх помог, и Бог сберег. – И подмигнул поджавшему уши Трефу.
– Помог, – хмыкнул Константин Павлович. – То-то ты вместо молитвы песню орал.
– А Боженьке без разницы, как ты к ему обращаешься. Кто лбом об пол бьет, а кто песни поет. Главное, людей не обижать да его не забывать! Вон оно, Дно. – Он ткнул варежкой в сторону недалеких огоньков на пригорке, верстах в двух. – Вынесли, родимые! А от страха или от веры – так мне и без разницы.
* * *22 февраля 1912 года. Санкт-Петербург, Казанская полицейская часть. 11 часов 24 минуты
– Как видите, до Дна мы добрались не без приключений. – Константин Павлович поежился от воспоминаний, но все-таки заставил себя улыбнуться. – А на станции смотритель рассказал, что приметил вчера на перроне четверых мужчин, как раз когда прибыл утренний из Петербурга. По виду коммерсант с приказчиками. Ехали налегке, с одними саквояжами. Взяли сани с возницей и укатили. Возница подтвердил мою версию: двоих он высадил, не доезжая до дома Симанова, в рощице – их следы мы с Волошиным и обнаружили. А «купец» и еще один «приказчик» сошли у симановских ворот и сани отпустили, потому как господа высказали уверенность в том, что останутся здесь ночевать.
– А в ночь убийства их на станции не видели? – Владимир Гаврилович весь доклад Маршала выслушал молча и лишь сейчас задал первый вопрос.
– А вот тут штука странная. Ночной дежурный сказал, что приметил наших пассажиров, они дожидались утреннего поезда в столицу. Причем «купец» был так пьян, что двое «приказчиков» его всю дорогу под руки держали. Вот только «приказчиков» и было всего двое!
– Хм. Действительно интересно. Куда же подевался третий?
– Вы знаете… – Константин Павлович запнулся, будто не решаясь продолжить. Но все-таки продолжил: – Это, конечно, похоже на паранойю. Но там, в Поповщине, у меня несколько раз возникало ощущение, что за нами кто-то наблюдает. Вполне может быть, что кто-то из убийц остался, чтобы посмотреть, куда двинется следствие. И надо думать, был немало удивлен, узнав, что дело попало на контроль петербургской полиции.
– Но это означает, что кто-то из деревенских должен был его приютить. – Филиппов поднялся из-за стола, заходил по кабинету.
– И из этого в свою очередь следует, что среди убийц кто-то местный! – хлопнул по столу ладонью Маршал, подводя итог. – Думается, что и убили всех по этой причине – боялись свидетелей. Скорее всего, вырвавшийся батрак уже во дворе столкнулся со знакомым, возможно, выкрикнул имя, подписав тем самым приговор и себе, и всему хозяйскому семейству. Предлагаю в первую голову отыскать бывших работников Симанова. Тем более что, по словам Анисьи Худобиной, и Худалов, и Боровнин подались в Петербург на заработки. И предполагаемые убийцы тоже прибыли из Петербурга. Так что я начал бы с алиби этой парочки.
– Боровнин? Убил брата?
– В жизни всякое случается, Владимир Гаврилович. Хотя соглашусь, я бы поставил на Худалова.
* * *22 февраля 1912 года. Деревня Поповщина, Порховский уезд Псковской губернии. 4 часа 11 минут
На подворье старосты заголосил кочет. Он завсегда встречал новый день первым, а за ним уж подхватывали остальные. Вот и теперь он захлопал крыльями, подскочил, взлетел на калитку, клюнул в щеку тощий месяц, громко закукарекал на еле-еле светлеющий горизонт и, повернув голову набок, стал внимательно слушать, как по Поповщине распространяется петушиный крик.
Илья откинул подрясник, служивший ему ночами одеялом, потянулся, зевнул, перекрестил рот и сел, свесив с печки ноги в шерстяных чулках. Еще раз с хрустом потянулся, ловко соскочил на пол, открыл печную дверцу, кинул пару поленьев. Нашарил в темноте валенки, обулся, дошаркал до стола, чиркнул спичкой, зажег керосинку. Вернулся к печке, стащил с полатей подрясник, натянул его через голову. С минуту побормотал что-то на икону, надел скуфейку и выскочил во двор.
Из будки на звук высунулась Белка, улеглась и принялась без особого удивления наблюдать за тем, как Илья умывается снегом. Тот подмигнул собаке, отряхнул запорошенную бороду, еще раз потянулся, расправив плечи. При этом выяснилось, что плечи-то у брата Ильи, когда он не сутулится, вполне себе солидные. Перекрестившись на народившийся месяц, дьяк вернулся в дом. Достал из печки чугунок с кашей, суетливо проглотил несколько ложек и снова выбежал за дверь. Там выложил оставшуюся кашу собаке, дал ей вылизать и сам чугунок, отнес его в дом, надел свой черный тулупчик и вышел на улицу.
Зимняя ночь петухов не послушала: тоненький серп на черном небе перешептывался с искорками звезд, совершенно не собираясь никому уступать свое место над лесом. Но деревня понемногу просыпалась: засветились кое-где окошки, заскрипели двери, закудахтали разбуженные куры.
Илья совершенно не степенным аллюром добежал до церкви, нырнул в никогда не запираемую дверь, принялся хлопотать: набрал снега в ведро, поставил топиться, помахал березовым веником, смахнул пыль с икон, повытягивал из недогоревших свечек ниточки фитилей – из воска можно ведь еще свечек наделать.
Через примороженные окошки просочились алые лучики, поползли вниз по бревенчатым стенкам, багряня лики святых. Илья охнул:
– Ох ты ж, батюшки святы, посветлело уж!
Он заторопился, долил масло в лампады, вылил ведро на дощатый пол, разогнал по углам тряпкой, а потом долго скреб пол обломком ножа.
Когда он вышел из церкви, уже совсем рассвело. Дьячок перекрестился на уверенно ползущее к зениту солнце, спрятал руки в рукава тулупчика и засеменил к лесу. У общинной избы Старков с Волошиным вытирали лоснящиеся бока лошадей, сбивали сосульки с подбрюший – видно, урядник только вернулся со станции. Илья поклонился, спросил:
– Все благополучно? Довезли господина Маршала?
– Уберег Господь, – отозвался Старков.
Дьяк довольно кивнул, благословил государственных людей на дальнейшее служение и посеменил дальше. Пробегая мимо дома Боровниных, замедлил шаг – не заглянуть ли? Как там старуха-то одна? Но, приглядевшись, увидел замок на двери. Не иначе как подалась бабка до Симановых, за сыном.
Последний дом, без забора, уходящий огородом прямо в лес, принадлежал той самой блаженной Степаниде Лукиной. Из трубы поднимался сизый дымок. Илья присмотрелся к окошкам, но ничего не углядел. Поднялся по скрипящим ступенькам, потопал, сбивая снег с валенок, постучал.
– Стешенька, дочка, это я, Илья. Ты, чай, дома?
С минуту дом молчал, потом отворилась дверь. Стеша, такая же, как вчера, прямая, строгая и черная, стояла на пороге.
– В избу-то пустишь? Морозно на улице.
Девушка посторонилась, пропуская Илью, закрыла дверь, задвинула засов. Пройдя на ощупь темными сенями, дьяк, пригнувшись, юркнул в дом, уселся на лавку у печки, прислонился спиной к теплой стенке.
– Ох и люто нынче. Не выходила еще?
Стеша кивнула, указала на сваленные на жестяной лист дрова.
– Ну да, ну да. – Дьячок затряс бороденкой. – Хватает дровишек-то? Может, подсобить надобно?
Лукина помотала головой.
Илья огляделся, хотя бывал тут почти каждый день. Те же иконы на полочке, лампадка теплится – все как всегда, разве что занавеска перед кроватью задернута.
– Слыхала уже про Симановых-то? Вот ведь беда…
Стеша, поняв, что говорливый Илья заглянул не на минутку, прошла к столу, села, заправила выбившийся локон под платок.
– Вечор был там. Читал над убиенными. Страх-то какой, Стешенька. Деток малых не пожалели. Собак даже порезали. Молчишь? Ну да, ну да.
Стеша повернулась к иконам, зашевелила беззвучно губами.
– И то верно. Я с тобой помолюсь, доченька. За упокой душ усопших да за прощение убивцам. Пускай Господь первых примет, а вторых вразумит и к свету возвернет, так, стало быть.
Молились долго. Стеша молча, дьяк что-то бормоча себе в бороду. Наконец Илья поднялся с колен, последний раз перекрестился, сел на второй стул.
– Стешенька, знаю, надоел я тебе, старик, своими увещеваниями, но ты уж не серчай, а ведь я не отступлюсь. Каждый день прошу за тебя Богородицу, так ты уж помоги ей тоже. Времени-то сколько прошло, а ты все молчишь. То, что в церкву ходить стала, то хорошо. Но зачем Богу на постное лицо твое смотреть, скажешь мне али как? Разве радостно ему от этого? Богу любовь твоя нужна, а ты сердце себе сама морозишь. Куда как любезнее было б, если бы ты с улыбкой к иконам шла, с добрым словом, так, стало быть. Само собой, что он тебя и бессловесную слышит. Да токмо смотрит на тебя и печалится. Ему живые нужны, сердцем горячие, душою беспокойные. Молчишь? Ох, угодники святые.
Илья попробовал заглянуть в глаза девушке, но та отвернулась. Дьяк вздохнул, поднялся.
– Завтра снова загляну. А ты зайди к старухе. Ей сейчас тяжельше, чем тебе. Шутка ли – сына хоронить будет.
Стеша закусила губу, кивнула – зайду, мол.
– Может, Николаша теперь возвернется. Как думаешь? Непременно должен воротиться, так, стало быть. Потому как один он у ней сын остался.
Илья взялся за дверную ручку, но снова повернулся.
– И ко мне зашла бы, доченька. Вместе помолчим. Втроем – я еще Белку свою позову.
Стеша улыбнулась, снова кивнула. Илья в последний раз перекрестил ее и вышел.
* * *20 февраля 1912 года. Санкт-Петербург, Невский проспект. 16 часов 13 минут
Зина продула на заледеневшем окошке маленький кружочек, и теперь ей было отлично видно все происходящее на проспекте. Она с удовольствием прижалась к холодному стеклу и наблюдала, впитывала почти забытую столичную суету. Трамвай прогрохотал по чугунному полотну Полицейского моста, промелькнула в отпотевшей круглой рамке колоннада Казанского собора, пробежали арочные своды Гостиного Двора. По Невскому в обе стороны спешили по своим делам совершенно разные люди: студенты в нагло распахнутых навстречу зиме шинелях и лихо задвинутых на затылки фуражках, с пунцовыми от вина, молодости и мороза щеками; богато одетые барышни в меховых шляпках спасали в теплых объятиях норковых муфт холеные ручки; петличные чиновники, борясь с ветром, поднимали воротники и держались перчаточными руками за лаковые козырьки. Вот протопал какой-то мастеровой с деревянным ящичком с инструментами, кивнул на ходу встречному знакомому, но не остановился, чтоб поболтать, – дела. Вот затянутый ремнями городовой грозно нахмурил брови, разинул усатый рот в сторону двух мальчишек в коротких пальтишках и картузах-восьмиклинках, и те, подхватив концы длинных вязаных шарфов, юркнули в толпу, скрылись с глаз грозного стража порядка.
Сумерки еще только-только готовились затемнить белое северное небо, но фонари на Невском уже зажглись, напрасно пытаясь сделать и без того прозрачный вечер более светлым. Эти желтые точки и стелящийся снег напомнили Зине теплые летние вечера над Сосной[3], когда такой же молочной поземкой опускался на луга вечерний туман, и сквозь него тускло проблескивали светлячки, будто отражение еле проступающих на темнеющем небе звезд. Вспомнила, но грусти при этом не ощутила и довольно улыбнулась.
Трамвай медленно прополз мимо седогривых коней Аничкова моста, и Зина заторопилась к выходу.
Окна всех двух этажей главного здания Мариинской больницы горели желтыми пятнами, опрокидывая длинные прямоугольные лужи света со скорбными перекрестиями рам на заснеженные клумбы. Зина робко осенила себя знамением, поднялась по расчищенным ступенькам и скрылась за тяжелыми дверьми. Внутри она что-то шепнула дежурной сестре, та кивнула и указала рукой на лестницу.
– Подниметесь на второй этаж – и налево. В конце коридора его кабинет, по левую руку. Да там табличка, не спутаетесь.
На втором этаже Зина покрутила головой, соображая, какое именно «лево» имела в виду сестра – от крыльца или от лестницы, выбрала второй вариант и через мгновение замерла перед дверью с бронзовой табличкой «Ганзе Ф. А., профессор медицины». Там чуть помедлила, потом решительно вздохнула и постучала.
– Входите, – донеслось из-за двери, и Зина повернула ручку.
– Здравствуйте, Феликс Александрович.
Навстречу посетительнице из-за заваленного бумагами стола поднялся невысокий сухой господин в белоснежном халате, застегнутом до самого узла шелкового галстука, приветливо распахнул руки.
– Зинаида Ильинична! Рад, крайне рад, что не забыли старика! Безумно удивился вашему звонку, но удивился приятно.
Он придержал стул, пока гостья усаживалась, и вернулся на свое место.
– Надеюсь, вы ко мне исключительно с визитом вежливости, как к старому знакомому, а не как к врачу?
Зина покачала головой, вздохнула.
– Боюсь, что как раз к врачу, Феликс Александрович. Вы говорили, что тот случай не должен был повлиять на мою способность стать матерью. Но…
Доктор понимающе кивнул, постучал пенсне по лежащей перед ним раскрытой папке.
– Я предвидел этот вопрос. И продолжаю настаивать на своем заключении. Тот безумный юноша ранил вас в живот, но рана не нанесла никакого вреда вашей репродуктивной системе – уж простите за терминологию, но вы в кабинете медика, мне так проще.
Он остановил жестом попытавшуюся что-то сказать Зину, перелистнул несколько страниц.
– Это ваша история болезни. Та самая. И если вы помните, вопросы о материнстве вы мне задавали и тогда. И мои выводы здесь изложены: характер ранения позволяет утверждать, что причин для беспокойства нет! Вы совершенно здоровы в том смысле, который заложен в вас природой. Но если вы сомневаетесь в моей компетентности, я могу посоветовать вам другого доктора.
Последняя фраза была сказана таким преувеличенно вежливым тоном, что Зина улыбнулась.
– Спасибо, Феликс Александрович, я всецело доверяю вам. Настолько, что прошу вас наблюдать мою беременность.
– Нет, если вы думаете… Что, простите?
– Доктор, это вы меня простите. Если бы вы знали, как часто я вспоминала ваши слова и ругала вас за напрасную, как мне казалось, надежду. Ведь два года почти мы пытались… И все тщетно. И вот, стоило нам вернуться в Петербург…
Зина приняла протянутый платок, благодарно кивнула.
– Два года? Срок, признаться… Но мне думается, что здесь скорее психологические страхи… Наука, знаете ли, пока постигла не все тайны человеческого сознания… Ну успокойтесь, дорогая моя, ведь это же чудесная новость, а вы сырость тут развели. Как будто без вас ее в этом городе недостает. Мы сейчас пригласим Луизу Генриховну, она вам подготовит график посещений. Теперь мы с вами будем довольно часто встречаться. И знаете что еще. Я поговорю со своим университетским приятелем. Он чудесный специалист по женским вопросам, а сейчас еще и тайнами психологии увлекся. Вы же не против? У него очень респектабельные пациенты.
* * *20 февраля 1912 года. Санкт-Петербург, больница Святителя Николая. 9 часов 47 минут
Пациент стоял у окна, смотрел на замерзшую реку, упершись в холодный подоконник бледными ладонями. Речка называлась Пряжка. Смешное название. Ладно бы Ремень или Пояс, для речки больше подходит – длинный, витиеватый, с синими строчками санных следов. А Пряжка – это же что-то круглое. Пруд там. Или озеро. Озеро, конечно, лучше. Хотя оно не всегда круглое. Зато там лебеди. И гуси. Гуси-лебеди. Унесли братца от сестрицы невнимательной. Там тоже была речка, в сказке. И печка. И слово какое-то смешное… Что-то там Баба-яга заставляла девочку делать… Кудель прясть! Точно! Пряжа – вот почему Пряжка! Тогда все подходит: и длинная, и извилистая!
Пациент так обрадовался этому выводу, что даже хлопнул в ладоши и похвалил себя. Не вслух, конечно. Хотя подслушивать его было некому, в палате своей Пациент жил один. Но все равно сказал, только мысленно: «Молодец, Пациент! Хоть ты и в сумасшедшем доме, а не дурак!»
Он сам так себя и называл – Пациент. И доктор Привродский тоже его так называл. Потому что доктор не знал, как Пациента зовут. И Пациент не знал. Ну, то есть знал когда-то. Наверное. А сейчас не знал.
Он вообще мало что знал. Но с каждым днем узнавал все больше. Знал, что год нынче тысяча девятьсот двенадцатый. Что живет он в России. Сейчас вот пребывает он в левом крыле больницы Святителя Николая в Петербурге. И Петербург тоже в России. Главный город, тут живет царь. У царя имя было, тоже Николай. Пациент знал, что больница эта для тех, кто с собой не в ладу. Знал, что речка под окном – та самая Пряжка. А за мостом – Мойка. Еще одно смешное название. Знал, что умеет читать. И писать. Без ошибок и красивым почерком. Этому почему-то обрадовался доктор Привродский. Да так, что теперь в палате у Пациента стоял маленький столик с бумагой, пером и чернильницей, и каждый день нужно было записывать самое важное, что возникало в голове.
Решив, что за сегодня ничего важнее его рассуждений о природе названия речушки не случится, Пациент сел за столик и быстро записал надуманное. Про гусей-лебедей, конечно, не стал – только главное. Перечитал. Еще раз себя похвалил. Подумал про Мойку. Ну, тут все ясно. Или мыли что-то, и мылись сами. Потому и Мойка. Просто-то просто, но про Мойку почему-то думалось волнительнее, чем про Пряжку. Решил записать и это.
В замке повернулся ключ, дверь приоткрылась, и в образовавшийся зазор просунулась седая голова с огромной залысиной и в пенсне на шнурке. Голова осмотрелась, поводила донкихотовской бородкой – и в палату вслед за головой проникло и туловище в черном костюме, с руками, ногами и жилетом.
– Не спите, уважаемый?
– Не сплю, доктор. А кто такой Дон Кихот?
Доктор нахмурился, отчего пенсне слегка перекосилось, но на носу удержалось.
– Дон Кихот? Это такой чудак из книжки. А вы откуда его знаете? Я же пока не велел вам давать книг.
Пациент пожал плечами, открыто улыбнулся.
– Нет у меня книг. Я просто увидел вас сейчас и подумал, что у вас точь-в-точь донкихотовская бородка. Как думаете, мне бы пошла такая?
– Когда вас нашли, у вас была скорее тургеневская. Так-так-так. – Доктор подошел к столику, взял исписанный листок, пробежал глазами. – Интересно… Логическая цепочка… А что про Мойку? Отчего волнение?
– Кабы знать, Петр Леонидович. Просто подумал: Мой-ка. И что-то шевельнулось. Вот опять. Мой-ка.
Пациент наклонил голову к плечу, будто прислушиваясь. Еще раз повторил про себя, одними губами.
– Вы знаете, уважаемый мой Пациент… – Доктор сел напротив, скрестил на груди руки. – Мне думается, это обнадеживающий знак. Возможно, это первые робкие шаги просыпающейся памяти. Пожалуй, мы с вами сделаем вот что: во-первых, я велю принести вам какую-нибудь книжку. Ну, хоть бы и «Дон Кихота», коль он к вам явился в моем образе. А во-вторых, мы с вами на днях прокатимся в город. Проедем по этой самой Мойке. Как вам мои мысли?
Мысли Пациенту понравились. Обе. Но, памятуя о прошлом опыте, выразил свой восторг он сдержанно, дабы не получить пилюль, от которых мысли собственные невозможно было собрать ни в какую стройную конструкцию. А ясность ума ему была необходима: очень хотелось подумать о загадочной Мойке в одиночестве.
Доктор померил Пациенту пульс, постучал по груди кончиками пальцев, послушал дыхание смешной трубкой, похожей на духовой музыкальный инструмент, и попрощался.