
Полная версия
Пешком через Байкал
– Что Богу, то и вам честно скажу. А сердчишко у моей, – бережно-пугливый взгляд на поперёк себя толще молодуху с окатистыми плечами – а сердчишко, от ты грех, заспешило… – Говорил, отпускал он слова медленно, еле-еле ртом шевелил. – Я и раскидной стульчик передохнуть (сам ладил), я и зонтик прихвати от снежного света, от загара. А у неё сердчишко, от ты грех, понимаете… Чистая беда…
Бедолага переступил с ноги на ногу, качнул над собой гору, сторожко, на чуть убрал руку с женина локтя, и в тот короткий миг всяк из них сделал своё, на что был горазд: он живо-два подправил врезавшийся в плечо узкий ремень, ей того мига с избытком хватило, чтоб хлопнуться кверх воронками.
Хвала и честь саженному льду, иначе выпал бы Байкал из берегов.
Генка бросился к страдалице, на велику силу помог встать.
Вмертвилась она крашеными когтищами в мужнино с кулачок плечишко и ну настёгивать:
– Иль ты умом надорвался?! Что ж ты, изморный поросёнок, как на вред кидаешь одну? Забило свет, немило всё… Меня ж всю льдом побило, вся на синяках… Не иначе как леший привёл, не сам ты допёр до байкальской гулянки под красным зонтиком. И не пялься… не новые я ворота…
– Но ты ж сама…
– Ну и что ж, что сама напросилась? А ты не клади согласия! Видь заране всё, на то ты и мужик! Да будь моё наперёд знатьё, ввек бы не ходила за тебя. А ничего! – аврально выкрикнула она и горячечно обрадовалась своей свежей мысли: – А ничего! Изломаю венец! Уйдусь! Дай тольке до дому докувыркаться!.. На кой мне такой…
– Ну что, – пристал к разговору, успел в негаданную паузу влезть Генка, – не устали? Язык за щёку ещё не завалился? Это ж надо… Мешок слов в секунду… Лучше покрепче друг за дружку держитесь да потихоньку ступайте.
– Легко сказать, – пожаловалась она. – Пеше, а ледища вгладь. Опасно что!.. Жи-ива-а-ая ж погибель!
– От ты грех, – участливо поддержал её муж; в его голосе было столько плотного покоя, мира, сострадания, что я грешным делом подумал, а не туг ли он на ухо, но тут же отбросил эту догадку: жалобу-то её он услыхал! Наверное, он держался в тени её воли, просто наловчился пускать мимо уха всё непотребное, оттого и живут вместе вода и огонь, живут, в чём-то довершают, дополняют друг друга, а будь они в характере на одно лицо, горячи, давно б взяли разводную, давно б горшок об горшок да в разные кусты; тут же, как она жарко ни обещай уйти, не уходит: скрипучее дерево два века стоит. – От ты грех, – уже жалостно повторил он, – покуда до того Танхоя доплывём, воистину узнаешь, как пахнет табак…
– А вы думали, тяп-ляп и готов корабль? – с живостью подхватил Генка. – С тяп-ляпом к Байкалу не подступайся. Точка. Абзац. До Танхоя ещё близко. Вы топчите снежок потихоньку, а я тут помогу девушке. Нагоню вас и провожу ближе туда к берегу, чтоб не дай Бог не пошли вы плутать вдоль Байкала… Смотрите, правьтесь по лыжне…
Мало-помалу унялась, улеглась метель.
Небо впереди чуть вычистилось, будто его подмели. Проглянул за огрузлыми, за тяжёлыми тучами голубой кусок.
Век большой, очень долго, я всё оборачивался, всё ждал Светлану; до смерточки хотелось, чтоб злосчастная та штучка нашлась, чтоб вышло у них там всё на путь, и у них всё вышло. Вскоре на своих длинных лыжах с заметным красным верхом настигала меня Светлана, упругая, стремительная.
Думалось, пособьёт она скорость, нагнав меня.
Она же, похоже, норовила побыстрей прошить мимо.
– Куда же вы, доктор? – запалённо крикнул я, панически не поспевая за нею.
Отозвалась, без охоты дала голос:
– Вперёд. Может, там я уже кому и нужна…
– А откуда вы взяли, – взмыло меня, – что вы здесь не нужны?
– Там нужней. Там массы… народ…
– Вообще-то тут тоже имеется в наличии народ. Чем я, к примеру, не народ? А, извините, вот эта бисеринка? – ткнул назад в плотную девчонку-малоростку с огромными глазами навылупке – висела у меня на хвосте и ожесточённо работала локотками. Судя по тому, как девчошка то и дело падала, вразброс роняла палки в стороны, взобралась она на лыжи впервые не сегодня ли.
Но Светлана то ли не слышала уже меня, то ли не хотела слышать, что было всего вероятней, не подрезала, не ломала плотного бега, отчего между нами снега и торосы бешено набирали ширь.
Да-а, лыжный пешему не товарищ…
С какой радости из последнего нестись вследки, когда на тебя и повернуться из форса не соизволят? Право слово, велика честь!
Я обстоятельно высморкался и в пику ей – вы, пожалуйста, бегите, а мы потравим перекур с дремотой! – вальнулся на бок солдатиком, однако, коснувшись уже рукой снега, увернулся сесть в толстый хрусткий сугроб лицом к лыжне.
В ту минуту поравнялась со мной – бежала концевой – чуточная, вовсе бедная росточком, смуглянка, В смерть усталая, с синими теневыми скобками под глазами, девчонишка на предельной напряжённости перебирала ногами, перебирала тяжело, словно к лыжам было пристегнуто по ведёрной гире, перебирала во весь упор, до самого нельзя, а гнала-таки не слушающие её лыжи и норовящие раз за разом заскочить с глянца лыжни то в полевую сторону, то вовнутрь.
Вскочил я на колени, рывком разом сбросил с рук прямо в снег за ничто взятые вчера на иркутской толкучке верхонки, рабочие рукавицы, дурашливо забил в ладони.
– Давай, роднулечка! Дава-ай!!.. Финиш!!!
Бедняжка пояснела лицом, сыскала в себе силы улыбнуться и пошла, ей-ей, резвее, надёжнее.
8
Нет таких трав, чтоб знать чужой нрав.
Что дал Бог, в лавочке не купишь.
Погода как-то разом занесгодилась, сломалась.
Полегла вокруг хмара, всё помрачнело: сбежались в одну кучку тучи, грянул крупный, в пол-лаптя, снег, посыпал, Бог весть куда куражливо гонимый ветродуем с холодной, с дедовой, стороны.
Быстро забивало, забирало лыжню, рвало последнюю ниточку, что вела к людям, к жизни.
По редким мелкорослым сугробикам, взбитым той троицей сбочь лыжни, я кой-как угадывал путь себе и вовсе забыл, кто я, где я, зачем я, со смертным ужасом торопил себя, настёгивал; лёглый снег присел, пошёл куда мельче, легче, чем у заберегов; ясно я чувствовал, что уже касаюсь льда, однако совсем лысые мои ботинки почему-то не скользили, я не падал.
В слепой тоске озирался я вокруг. Дальше рукавицы ничегошеньки в целом свете не видел: плачущие, стонущие чёрные снега секли со всех ветров.
Пропали, потерялись последние, уже чутьём угадываемые, ориентиры лыжни; я бежал подходящими, просторными прыжками, бежал так, чтоб дурноверть била в левый бок, потому что я расхорошо помнил, когда ещё была видима лыжня, ветробой шёл, толкал слева…
Звончатый голос в спину:
– Байкальская пробежечка повы-ы-ыгонит все шлаки… Поспу-у-устит лоск с лица…
Оборачиваюсь – Генка!
– Ну что, Гена, проводили? – обрадованно спросил я лишь бы спросить, лишь бы слово слышать живое.
– Вернул Танхою этот брачок.
– Кого, кого?
– Байкал забраковал их, – Генка качнул головой назад, – отсортировал… Вот где конторка строгая! – с пристуком подолбил палкой в лёд. – Без выходных, по все дни работает, по субботам тож… Доведись до любого, Байкал слабого не примет… К слову, в Саянах ли там, на Алтае ли, можь быть, в категорийных походах бывали?
Не знаю, что и отвечать. Расплох всякого губит.
– Да если, – отдаю первые недумные слова, – походам по магазинам за продуктами прилепить категорию, тогда быв-в-ва-аал.
– А без шутья? – настороже скосил Генка глаза в мою сторону.
– А без шуток – нет.
– Ахти мне! Бож-ж-ж-е-ечко ж мой! – Гнев и ужас вытянули его лицо. – Да как же вы отсмелились пойти с краю на край?!
– Ногами… Как же ещё?.. Это у меня вроде проверки сил…
– Тоже мне нашли место… Иль Байкал – Сокольники? Только отстегнулись от берега – уже одни-разъедины позади…
Он вздохнул на весь Байкал.
Я смешался, опал духом.
Недоброе предчувствие толкнуло в душу. Горячие Генкины взгляды жгли, виноватили меня во всём, рвали нервы.
Во мне вызрела, выщелкнулась злость.
– Не всем же блистать впереди! – огрызнулся я. – Кто-то должен и замыкать.
– Не кто-то, к вашему сведению, а я замыкающий.
Вкрадчивый, липкий его голос обволокла глушинка.
– У людей, мой быть, дело нынче годовое!
Помолчал он, подумал, крутнул головой:
– Не-е. Бери выше. Вековое! Раз такое на веку! День по часам разложен! А вы… не к моменту, не под раз вы с проверочками с какими-то. Ей-богу, как на смех!.. Не будь вас, где б уж я был? А так, – с внутренним озлоблением выворачивал он, – когда дочихаем?
Возразить было нечего.
Стыд подпалил меня, загорелись пятки.
"Понадеялся на авось, а авось-то без колёс…"
Воистину, совесть с молоточком: и постукивает, и наслушивает.
Растерянно взглядывал я на Генку; ладясь хоть сколь-нибудь вывести из беды, затянуть, покрыть вину свою и перед ним, и перед основными войсками, что уже ушли вразбив далеко вперёд, я до самого нельзя налегал на бег.
Видимо, скандальное зрелище это, умаянный мой бег, смотрелось со стороны ненадежным, раз Генка устал накидывать обиняками и ясней ясного повёл свое русло – этого воробья на соломе не обскачешь.
– Есть, – жал он напрямки, – информация к размышлению. Отошли мы от Танхоя всего три кэмэ. До Листвянки ещё сорок два. Точно-в-точно. Куда, вы считаете, ближе?
Намёк на возвращение был слишком прозрачен.
"Вернуть назад? Вот так за всяко-просто взять и вернуть? Вернуть?.. Не-ет! Это возвращение из сорта роковых. Дать вернуть – дать поставить на себе крест?.."
И мне ясно привиделось, как, колыхаясь, траурно шурша, откуда- то сверху чёрным извивом стекла передо мною лента, широкая, огрузлая, и тут же отвердела, у ног моих вмёрзла в лёд; секундой потом этот окаменелый чёрный столб прошила поперёк такая же чёрная лента.
Уже и шагу не мог я взять вперед. Не пускал чёрный крест.
Глянул в один бок обойти – крест, я в другой – и там.
Креста не было только позади.
– Н-нет! – гаркнул я крестам.
– Что нет? – натянул Генка губы.
– А то, – в тихий голос положил я твёрдости, – что лично мне Листвянка ближе.
– Во-он оно как! Три больше сорока двух! Да не хотите вертаться – Байкал вам судья!
И, внаклонку ожесточенно отталкиваясь палками, он, молодой, ловкий на ногу, как-то разом, в момент, оторвался, отпал от меня, стал как на курьерских уходить.
"Удираешь, чёрный зверина?! Пошёл вали! Не дорого дано, не больно жаль…"
Вошёл я в распал – бросил к чертям пластаться, побрёл расшибленным шагом…
И снова редел снег; и снова пробивалась на небе ясность.
Свежая Генкина лыжня была мне лучшим провожатым.
Я мёл по прилепушке, обочь лыжни. Идти по самой по лыжне куда легче, и мне в охотку идти по ней, и ноги сами брали к накатанному глянцу пары вдавышей-желобков, но всякий раз, когда нога подымалась-таки над глянцем, я опускал ёё рядом: а вдруг лыжня ещё кому послужит?
9
Делать добро поспешай.
У часу гнев, у часу милость.
Милость и на суде хвалится.
Долго ли, коротко ли, но покуда вышагивал я один, заблазнило мне напиться.
Ставлю в набой, в сугроб, рюкзак. Распускаю шнурок.
– Отставить!
Смотрю, на всех парах катит Генка.
Странно, странно не его возвращение, а странно то, как показалось, возвращается он в самый неподходящий момент лишь бы скомандовать под руку:
– Никаких самодеятельных привалов!
Как ни крути здесь он мне начальство. От этого никуда не денешься.
– При чём тут привал? – ищу оправу, оправдываюсь я. – Я ж только капельку попить…
– Это что ещё за новости в тапочках? И на полизушку нельзя!
– А дышать можно?
– Дышать дышите, а пить нельзя. Ни водинки!
– Если не секрет – почему?
– Ну нельзя и точка. – Он был тверд, как параграф. – На правду сказать, только ж отлипли от берега. Вон я, между прочим, не кончаюсь, а тоже не пью…
– Оно, конечно, все не пьют до поднесеньева дня, – выставил я зубы.
Генка не пояснял своего запрета.
Я и выреши, что запрещает он лишь потому, что всякий начальник на то и начальник, чтоб хоть что-то да запрещать. Надо же оказать свою власть!
И я продолжал расшнуровывать рюкзак. На конце концов, чай мой. Пью, когда хочу!
С подозрительной вежливостью Генка попросил у меня рюкзак.
Я не мог быть невежливым.
Посмеиваюсь в душе, подаю с поклоном. Мол, не потащишь сам, отдашь назад.
Генка же спокойно сунул его в свой громадный, наполовину пустой рюкзачище, вскинул на спину и молча вперёд.
Только тут я заметил, пёр он два тяжеленных рюкзака.
Мне стало не по себе.
– Ген, а давай помогу. Отдай один… где мой…
Он ничего не ответил.
Через какие-то мелкие минуты к нам вернулся рослый парень, кто называл Генку потолкунчиком, бросил ему короткое "Помогу". Сгрёб один, именно тот рюкзак, где был мой, и пошёл рвать версты.
– Ге-ен! Остановите его, – крикнул я.
– Боря! Зверев!
Парень не остановился. Лишь оглянулся, упёрся крупным сильным подбородком в плечо.
– Что сказать этому Быстроногому Оленю и по совместительству моему краснокожему брату и другу? – спросил меня Генка.
Неловко мне было сознаться, что я все-таки до смерти хочу пить. Я махнул Борису: беги.
Какое-то время мы с Генкой не могли найти речей, шли молча.
Он больше не отрывался, скользил рядом и с виной в глазах поглядывал на меня.
Я первый не вынес молчанки. Спросил:
– Так почему ж нельзя?
– Ну-у, хоть бы… как само враз… После удаления аппендицита не резон тут же кидаться на бублики…
Я вздрогнул.
Лет семь назад я был в Батуме.
Боль сбивала с ума, вертела по-страшному.
Боль переломила меня не надвое ли. Всё время я держался за живот, будто боялся его ненароком потерять, и умученно семенил боком.
Целых три дня метался я в горячке по Батуму. Только потом наладился домой, в Москву, когда сделал по командировке всё.
В Белореченске, в сонном кубанском городишке, меня сняли с поезда.
Ласковая, славная норовом нянечка сцепила в нитку тонкие старые губы, принялась в больничном коридоре скоблить мне грудь сухой безопаской. Выкладывала бабуся все силушки.
– Вам желудок будуть ризаты, – шепнула по секрету.
– Не будут.
Я положил руки на грудь крест-наперекрест.
– Иль вы вышли из толка? – осерчав, всё так же шепотливо отчитывала ласковая нянюшка. – Доведись до мене, я дорого не запросю. Напрямо зараз пиду пожалюсь самому наиглавному.
– И чем быстрей, тем лучше.
– Добре. Я вжэ пийшла, парубоче. Вжэ пийшла.
И действительно пошла.
В скорых минутах залетает хирург, всполошённая снеговая гора.
От большого, великанистого его халата в коридоре враз посветлело.
– Больной! Вы что же, и на нитку нам не верите? Почему без митинга не даёте брить грудь? У вас язва желудка!
– Доктор, извините, пожалуйста, но зачем вы наговариваете на мой родной желудок? И разу ж не болел! Гвозди кривые глотал – прямые выскакивали! Что хотите, а желудок не дам почём зря раскроить.
– Совсем врачи вышли у вас из веры…
– Я, доктор, от себя такого не слышал… Пока это вы сами на себя наговариваете.
Хмыкнул доктор.
Добросовестно упёрся мне тугим пальцем в живот, резко отнял – свет выкатился из глаз моих.
– Куда боль пошла?
– В низ правого бока.
Он нажимал ещё и ещё – понравилась дяде игрушка…
Кончилось всё тем, что нянечка, уже ничего не говоря по секрету, вовсе другое выголила место внизу.
У меня убрали, как сказал доктор, страшно некрасивый, переспелый аппендицит.
Следом за мной прооперировали "на ту же тему" ещё одного. А под утро, на первом свету, едва начинало синим мазать окна в палате, он умер от спайки кишок: ночью умял все бублики, что впотаях приплавила жёнка.
Дня три-четыре я толком и разу не ел, совсем без охоты к тому всё было.
А тут потянуло, позвало подкрепиться как следует. Мне ж помимо водички ничего путного не давали.
Дом далеко, передачи носить некому.
Как я просил хоть один бублик сбить охотку, а казачок и пожадничай…
Вспомнил я эту историю – разом утянуло, забрало жажду.
С виноватой благодарностью заглядываю Генке в глаза, со смешками подкашливаю, как мышь в норе.
– Что подкашливаете? Богатую любите?
– Очень богатую! Душой, лицом, станом… Одно слово, отдай всё и мало! Но сейчас!.. Будь у меня шляпа, Гена, ей-бо, снял бы перед Вами.
Не знаю, чем я расположил его к себе, не знаю, чем я вошёл к нему в добрые, только кинул он широко рукой, сказал:
– А послушайте… Непутно получается у нас как-то… А давайте на ты. Ну чего выкать? Не дипломаты!
– Давай попробуем, – потянулся я к согласию.
– Ну так скажи, куда ближе?
– Само собой, к Листвянке! Сколь уж пропёрли… И потом, не обучен я рачиться на попятный двор.
– А до переднего двора… Сердчишко-то как? Не зачастит?
– Да терапевт вроде пел, что оно у меня, как мотор у новенького ТУ сто с лишним.
– Ну-у, тогда ты, орёлик, стопроцентно наш! Что ж я, леший- красноплеший, сбиваюсь с ума?.. Вот что… Кончай бежать, кончай рвать с огня. Иди спокойно. Забудь, что все ушли. Иди пока один. Я слетаю на передовую к своим, возьму на всякий случай компас. Тогда сама дьяволова пурга нам не в страх. Точка. Абзац.
10
Велика святорусская земля, а везде солнышко.
Солнышко на всех ровно светит.
Потихоньку выведрило, разгулялась понемногу погода.
Милостиво расступились, раздёрнулись тучи. В сине оконце солнышко глянуло.
Возвращался Генка в солнечном уже кругу.
Круг стремительно раздавался, рос. Светополье накатывало широко, могуче. Рай шел…
Разом всё окрест вспыхнуло белым пламенем. Куда ни пусти взор – бело, так бело, так ярко, что ломит глаза.
Без защитных очков чистая беда. Чего доброго, снежную ещё слепоту наживешь.
Впервые на своём веку пожалел я, что отправился загорать, а нарочно не взял тёмные очки: не поверил в марте сибирскому солнцу.
На разостланные вокруг богатые снега не взглянешь в полные глаза. Будто во спасение подвернулась полянка чистого, без снега сверху, льда.
Окаянную его черноту сердце не терпит, затолклось в непокое.
Тишком да бочком подбился к острому кончику схожей с саблей белой намети, стал как присох, а пустить шаг дале, ступить на сам лёд нет меня. Тонколёдица до такой ясности прозрачна, что, кажется, стань – ухнешь в эту в чёрную дурноверть.
И всё ж сбился я силами – стал. А став, почувствовал себя не прочней мальца, пробующего ходить; и причудилось, плотный молодой голос просит из детства: дубо́к стоять, дубок!
Ясно расслышал я весёлое мамино повеление держаться прямотело, не падать – разом крутнулся на голос, внаклон покачнулся, растаращил руки…
Устоять я устоял. Но на видах моих никого не было. Никто не звал, никто ничего не хотел от меня.
Лёд не трещал, не ломился.
Твёрдо, крепко всё подо мной.
А на душе ненадежно, без ран душа болит.
Всё кажется, лёд в смерть тонок, всего-то какая плёнка, слабая, прозрачная, скорей, призрачная.
Ложусь. Так оно спокойней.
По книжкам, озеро самое чистое. Вода в нём, твердит поверье, целая – целебная, оживляющая, приворотная; кто ею умоется, на весь век останется тут жить. Сквозь толщь воды в охотку увидать постель-дно, подсмотреть, на чём оно, славное, лежит-отдыхает под одеялом из саженных льдов.
Но дальше носа глаза мои не берут.
Прямо напротив лица – звёздное скопище трещинок, пузырьков; на локоть переполз – уже лунный пейзаж, рядом – опрокинутая веретёшка с сорвавшимися с неё нитками белыми (к разу вывернулась из памяти загадка про веретено: "Пляшу по горнице с работою моею, чем больше верчусь, тем больше толстею"), дальше очёсок ком, мерклое личико прялки…
Ни дать ни взять к ледяной к пряхе в гости привернул.
И диво это Сударыня Природа наряжала всю-то зиму зимнюю.
Неожиданно где-то справа раздался невозможно большой силы звук, что напоминал тот, когда из гигантского лука пустить исполин стрелу.
Стрела пролетела не поверху – прошила подо мною, с глухим стоном разламывая лёд: и в ту и в ту стороны чёрно лилась трещина в полпальца, которой ещё мгновение назад не было.
Власть самосохранения подбросила меня. Во весь опор рванул я вперёд, туда, где в порядочном отдалении маячила изогнутая в скобку наша колонна; бежал я по натянутым ветром белым струям, что казались мне надёжней голого льда, а потому давали ему державу, как дают её обручи кадке; бежал пригибаясь – вой летящих там и там стрел, пушечная пальба гремели со всех сторон; каждый миг шёл в цене за последний.
Страхи мои, на счастье, жили не век, жили, куражились ровно до той минуты, покуда не вспомнилось слышанное-читанное про тайности тутошнего льда.
А описал первым эти тайности русский посол в Китае Николай Спафарий (по пути в Пекин он в 1675 году переехал Байкал):
”… а зимнею порою мерзнешь Байкал начинающе около Крещеньева дни, и стоит до мая месяцы около Николины дни, а лед живет в толщину по сажени и больше, и для того на нем ходят зимнею порою саньми и нартами, однако до зело страшно, для того что море отдыхает и разделяется надвое и учиняются щели сажени в ширину по три и больше, а вода в них не проливается по льду, и вскоре опять сойдется вместе с великим шумом и громом, и в том месте учинится будто вал ледяной; и зимнею порою везде по Байкалу живет под ледом шум и гром великой, будто из пушек бьет (не ведущим страх великой), наипаче меж острова Ольхона и меж Святого Носа, где пучина большая”.
11
Овца руно растит не про себя.
Своя работа – первый барыш.
Не добрал до меня Генка с сотню шагов и радостно, широко повёл рукой с компасом в сторону, откуда особенной силы шла пальба:
– Ну что? Послушать – без претензий работает Государыня Природа!
– От чего эта канонада?
– На данном этапе от солнца. Чутельку встеплело, лёд и ну расти вширь. А тесно… Вот и трещит. Вот и палит… Какую силищу даёт ему, – пристукнул лыжей по льду, – солнце! А уймись вот сейчас оно, – Генка покосился на толстое облако, что тяжело наползало брюхом на золотой ком, – и стрельба сядет.

И впрямь с минутами пальба всё мелела, мелела…
Под слышимые ещё глухие взвои Генка раздумчиво поднял песню:
– Мы расстаёмся, расстаёмсяНе в первый год, не в первый раз.Мы остаёмся, остаёмсяБез вас, любимые, без вас.Потому что у мужчин работа,Дело есть на краюшке земли…Култук, западный ветер, ветер с Руси, бережно нёс песню над неохватным белым безмолвием.
Мне стало почему-то совсем легко, я споро бежал рядом с Генкой. Мне было хорошо, славно было и оттого, что облако слезало с солнца, и оттого, что наближалась торчком стоявшая торосина, сквозь которую помилуй как ясно видать, как в оконное стекло, и оттого, что пел Генка, начальник мой. Начальство поёт – это с исстари лет всегда к добру.
Когда он допел, я спросил, что то была за песня.
– А, так… Собственное варево… В прошлый февральский месяц водил экспедицию на Баргузин. Первыми наскрозь пропластали хребтовину. В походе всем гамозом и сложили. Завтра на областном празднике песни спою. Не пустить бы петуха… Придёшь похлопать?

– Если доплыву до Листвянки…
– Доплывё-ё-ошь! Ты-то!
И он вытянулся.
Маршево, с вызовом подрал козла:
– Трое суток шагать, трое суток не спатьРади нескольких строчек в газете…– Брось, не смеши… Да если наш брат будет за несколькими строчками гоняться трое суток, на четвёртые его наверняка пихнут из редакции. По профнепригодности. Ну кто мечтает кормить лодыря?
– А где тогда борьба за качество? Зависла на плакате? Старче, да не составляй библию… Не верю, чтоб завеялся ты на одиннадцатом номере через это, – подолбил он палкой в лёд, – "древнее темечко Азии" выверять себя. Выверка – дело десятое. А вот первое – ра- бо-та. Да честная! От души! Не со вчера топчу я землюшку, различаю людей… Вот, к примеру, ты не кинешься мараковать на весь свет про то, что сам не видел, что не потрогал своими руками, своими глазами…
– …пятками! – подсказал я с усмешкой.
Ирония – всего-то лишь маска, а защищает; и если даже то из правды, что всерьёз не насмелишься сказать, вышло через смех – ничего, идёт и принимается как было на самом деле.
Шутка шуткой, только откуда он точно-в-точно всё знает?..
Верно, никогда не писал я с чужих слов. И этот поход выходного дня бамовцев не ладился расписывать по слухам. А что не сказал про это Николаю, так просто охота было вызнать, а как он на всё на это сам посмотрит.