Полная версия
Послезавтра летом
Два этажа, два гаража, два сына, две машины, два высших образования – строительное и экономическое. Всего ровно столько, сколько нужно для благополучия семьи. Меньше – плохо, больше – хуже в разы. Излишества Мизгирёв не понимал и не приветствовал. В семье было все – но не больше.
– У тебя, Олег Николаевич, как у Ноя, каждой твари по паре, – шутили коллеги.
– Нет, жена – одна.
Олег и чувствовал себя немножко Ноем. Собирал в своем ковчеге все необходимое, обустраивал, налаживал, снабжал – выполнял долг главы семьи. Очень успешно выполнял. Оставалось жить и радоваться.
На объект – стройплощадку, обнесенную высоким забором из горбыля, – крузер Мизгирёва влетел минута в минуту. Собравшиеся журналисты и недовольные общественники даже не успели завести разговор о скрывшемся подрядчике. Они переминались на слякотной площадке, для твердости забросанной досками.
– Сейчас будет весело, брат. Но быстро. – Олег потянулся за строительной каской, которую всегда возил на заднем сидении, – никуда не уходи, помнишь, да?
Рыжий клацнул зубами и не промахнулся.
– Твою ж медь, рыжий, я начинаю жалеть, что тебе перебило ноги, а не челюсть, – правый рукав быстро пропитывался кровью.
Кой-как обернув платком рану, Мизгирёв выпрыгнул из машины и повернулся в сторону задубевшего народа с картинно поднятыми руками и обезоруживающей улыбкой:
– Граждане, господа, товарищи! Я – Мизгирёв. Генеральный директор компании «Стройсервис». Знаю, что вы готовы были меня растерзать, но вас опередили, – Олег помахал криво забинтованной рукой. – У меня предложение: завтра в восемь тридцать сюда подъедет автобус и всех желающих моей крови отвезет в наш центральный офис. А сейчас, прошу прощения. Мне необходима срочная медицинская помощь, иначе, боюсь разочаровать вас в качестве жертвы.
Обескураженные общественники согласно закивали – не звери же, человек ранен, кто его знает – может, серьезно.
Олег вернулся к машине, достал из аптечки бинт и зубами разрывал полиэтиленовую упаковку.
Журналисты местных телеканалов обступили его, защелкали камеры:
– Господин Мизгирёв, как вы прокомментируете ситуацию со строительством муниципального детского сада? – красно-белый микрофон сунули к самому лицу.
– Оа иак, – он продолжал разматывать бинт.
– Олег Николаевич, ваше ранение – следствие конфликта из-за выделенного земельного участка? – выкрикнула бойкая девица.
– Угу, не поделили территорию кой с кем, – Олег с трудом справился с бинтованием, – не забудьте указать: преступник был рыжим.
Рыжий пес на заднем сидении лежал так, как будто с честью исполнил свой собачий долг – покусал чужака – и теперь может сколько угодно почивать на лаврах. Он опустил огромную угловатую башку на передние лапы, задние старался не тревожить и спокойно рассматривал Олега. Сначала тот был опасностью, потом врагом, а теперь – жертва. Можно расслабиться.
Олег тоже, считай, что расслабился: привычный порядок рассыпался на глазах.
– Одно дело я решил, о втором договорился, а вот молока Светлане Степановне купить все равно придётся самому, – Олег держал руль левой рукой, – и к доброму доктору нам теперь нужно обоим. Ты – с раной, и я – с раной. Оба-два – сраные. Ты, может, размечтался, что я тебя к себе домой заберу? Не надейся, – он наблюдал за псом в зеркало заднего вида, – а вот на кормежку можешь рассчитывать – обеспечу. Жри, сколько влезет, пока не сдохнешь. Сейчас отвезу тебя, вражина, в клинику и за молоком поеду. Мизгирёв, слушаю. Какая Елена Владимирова? Ой, Ленка! Привет, Ленка! Про юбилей? Конечно, помню. Что? Машенция согласилась приехать? Я буду, – он медленно опустил телефон, – отбой.
За забрызганным стеклом мелькала снежно-кустовая смесь. То ли кусты белые, то ли снег грязный – все смешалось и слилось. Стрелка спидометра вырвалась за сто двадцать.
НАТАША
Серый день. Безрадостный. Будто и не январский полдень, не разгар зимы с морозной солнечной свежестью прозрачного неба, а унылая хмарь конца февраля – с сизыми кислыми тучами и взбесившимся ветром. В такие дни хочется вздёрнуться на ближайшей осине. Спасает только то, что кругом одни березы, а удавленник, болтающийся на березе – не то. Совсем не то.
Наташа вышла из церкви святого Николая Чудотворца, задержалась на паперти, примерилась мысленно к каждому могучему дереву в березовой аллее, что любовно выращивалась прихожанами храма много лет: так и эдак прилаживала собственное безжизненное тело. Нет. Даже в новой норковой шубе. Некрасиво получится. Внутри церковной-то ограды повеситься.
– Повременю. – Она сдвинула с головы чёрный, расшитый пайетками, платок, обнажив такие же чёрные блестящие волосы. Ветер мгновенно растрепал причёску – гордость: ни единого седого вкрапления. Генетика хорошая, спасибо маме. Любая другая женщина в её ситуации давно бы побелела, превратилась в древнюю старуху. Но Наташе стареть нельзя. Ей ещё замуж выходить, детей рожать. Для этого и внешность, и здоровье потребуются. Хоть ей уже перевалило за сорок и позади три успешных брака, – стройность и упругость тела, красота сохранились почти нетронутыми, как в девичестве. Разве только чуть видимая морщинка между идеальных бровей и едва заметно опущенные углы рта выдавали собеседнику её возраст. И то – стоило Наташе улыбнуться, напустить в серые глаза света – и человек снова в замешательстве:
– Сколько лет этой прекрасной женщине? Двадцать пять? Тридцать два? Не больше тридцати пяти точно. Но это, прямо, крайний вариант. А! Еще и детей нет? Тогда двадцать пять. Без сомнений, всё у этой загадочной красавицы еще впереди.
Наташа тоже так думала: вся жизнь впереди, всё успеется, особенно дети. Пока молодая надо черпать жизнь полным ковшом, всё попробовать, везде побывать. И получалось ведь! Есть, что вспомнить.
Последние три недели Наташа только и делала, что вспоминала, перебирала собственную историю по минуткам, дням, десятилетиям, как на исповеди. Для этого в церковь и приходила. Вспоминать.
Никогда она верующей не была, а в школьные годы даже случалось в Пасхальную ночь смотреть на крестный ход, ржать над богомольными старухами. Висеть вместе со всеми на ограде церковного кладбища, повыше, так видней были «вредные суеверия», ногой опираться на деревянный крашеный крест ближайшей могилы, чтобы не сверзиться в апрельскую слякоть.
А нынче, после Рождества, ноги сами принесли в храм, она не собиралась. И платок нашелся – вместо шарфа надевала, и в юбке оказалась – как специально готовилась.
Служба уже закончилась, храм опустел. Догорали свечи в поставцах – благодарственные, поминальные. Лики святых уставились со стен строго и вопросительно: зачем пришла? Наташа и сама не понимала зачем. Пришла вот. Цокнула каблуками по плиточному полу и замерла – эхо разнеслось по всему помещению. Православные святые и мученики не спускали с неё настороженных глаз, сканировали душу, ворошили всё, что было спрятано внутри, но Наташа не желала открывать свои тайны мужчинам. Даже святым. Даже мертвым.
Богоматери с младенцами на длиннопалых руках казались добрей, милосердней. На цыпочках, стараясь не стучать, Наташа передвигалась от одной иконы к другой, всматривалась в лица Богоматерей – никогда не задумывалась, что Богородиц несколько – как так?
Всю жизнь Наташа предпочитала иметь дело с мужчинами: очаровывать, манипулировать, использовать – это получалось лучше всего. А женщины… Что с них взять? Не интересно.
А сейчас с согревшимися ногами, с немного закружившейся от запаха ладана и плавящегося воска головой, с бетонной плитой на душе, её потянуло к женщинам. Богородицам, Богоматерям. Бого-матери. Матери.
– Каково это – быть матерью? Держать на руках свое дитя? Своё дитя, с болью вырвавшееся наружу, в жизнь? Какова эта боль? Возможно ли её выдержать мне, как выдержали миллиарды женщин на земле? И доведется ли мне её испытать?
Врачи говорят – нет. После застарелой, вовремя не обнаруженной травмы – нет надежды ребеночка родить. Мужья уходят один за другим. Маги и колдуны не хотят связываться – возраст уже не тот – опасно.
– А ты что думаешь, Богоматерь? – Наташа беззвучно шевелила губами, отстраненно скользила глазами по пурпурному её плащу, сидящему на груди румяному младенцу, колоннам, расписанным богатым орнаментом. Но Богоматерь не смотрела на Наташу, не прощупывала праведным взглядом Наташино далеко не святое нутро. Она кротко и печально созерцала стоящего перед ней – нарисованной, как картина в картине, коленопреклоненного мужчину.
– «Нечаянная радость», – прочитала Наташа название сюжета. И вдруг улыбнулась, не специально, не от смеха, улыбка без спроса выпорхнула багряной бабочкой изнутри и коснулась губ, – самой смешно, ага. Побеседовала с Богоматерью. С ума не сходи, Наталья, – она резко развернулась и почти бегом выскочила за порог, широко распахнув массивную дверь, растревожив внезапной уличной свежестью, устремленное ввысь пламя свечей.
Наташа бежала прочь, преследуемая этой «нечаянной радостью», тогда, когда для радости не оставалось ни одного повода, и не было никаких сил отогнать это внезапное, почти забытое чувство.
– Бесплатная психотерапия, – так она объясняла себе, ставшие регулярными, беззвучные исповеди перед иконой «Нечаянная радость». Событие за событием, год за годом Наташа выворачивала перед ней свою жизнь, надеясь сама разобраться, понять, осмыслить. А Богоматерь слушала. Не отвечала. Пожалуй, это было самое ценное: не осуждала, не советовала, не завидовала и не сочувствовала. Просто дарила каплю нечаянной радости каждую встречу – как таблетку антидепрессанта мгновенного действия. Но после одной пилюли требовалось еще. И еще.
И Наташа снова шла в храм.
– Наташенька, а ты какими судьбами здесь? – Коля Лаврентьев прислонил лопату, которой разгребал кладбищенские дорожки, к металлической ограде прошлогодней могилы. Здесь была похоронена учительница истории из их школы. Калитку и ограду Коля сам сваривал прошлым летом. И ставил сам: надежно, добротно, так повернул калитку, чтобы даже зимой можно было навестить усопшую. И родственники пользовались преимуществом крайнего расположения могилки – приходили. На столике перекатывалось и раздувалось ветром ярко-желтое, прорезающее серость дня, пшено. Еще немного – и ни зернышка не достанется разжиревшим кладбищенским воронам. И горсть дешёвых «Барбарисок», чуть припорошенная колючками январского снега.
Наташа не сразу сообразила, что к ней обращается живой человек – теплый и говорящий – так была погружена в созерцание собственного трупа, нервно раскачивающегося на березе.
– Помолиться пришла? Ребёночка попросить? Давно пора, – Коля стянул брезентовые рукавицы и поднял упавший на снег Наташин платок, – с Богом-то оно надёжней.
– Не умею я молиться, Коленька, разговариваю просто, – она забрала платок и поплотнее укутала шею, – ветрено.
– Ну, у каждого свой путь к Господу. И шажочки у всех разные. А то, – пойдем ко мне, чайку попьем, побеседуем? У меня в мастерской тепло, варенье из яблочек.
– Домой пойду. Наговорилась, – Наташа кивнула в сторону храма.
– Как знаешь, как знаешь, Наташенька, – Коля подхватил лопату, – до калитки провожу тебя и греться пойду.
Они молча шли по березовому коридору, между могил давно и недавно умерших людей. И это было Наташе так странно: сколько раз за последнее время она по пути в церковь побывала здесь? Десять? Двадцать – если считать путь туда и обратно? Может и больше. И неизменно неподвижность церковного кладбища заставляла Наташу чувствовать себя особенно живой. Где-то на уровне биологических инстинктов шевелилось эгоистичное удовлетворение: «Я жива. А вы – уже нет.»
Может, это осознание и было причиной ее «нечаянной радости»? Тогда почему сегодня она чувствует только тягучую тоску? Почему именно сегодня ни разу не отказывавшая терапия не сработала? Пора увеличивать дозу: учиться молиться, смиренно склонять голову, плакать, падать ниц, просить – такова цена минутного просветления?
– Чуть не забыл, Наташенька, радость-то какая, радость: Машенька нынче на встречу выпускников приедет, птичка наша перелетная, – Коля вытянул из кармана засаленной рабочей фуфайки скомканный носовой платок – желтый в зеленый горошек, – так не вязавшийся с монохромностью дня и ситуации, промокнул увлажнившиеся то ли от ветра, то ли от нахлынувших чувств, глаза и шумно высморкался.
Наташа остановилась:
– Откуда знаешь?
– Так люди вокруг – в храме, на кладбище – сказал кто-то, – Коля снова задудел в платок, прикрыл лицо, – хорошо-то как, да, Наташенька? Столько лет прошло, а гляди – через недельку и повидаетесь, обниметесь.
Наташа внутренне сжалась под его умилённым взглядом. Ей показалось, что этот несуразный увалень, похожий сейчас на одного из иконописных святых, так же как они – лики – прощупывает её мозг, проникая через него прямо в душу, туда, где давным-давно спряталась и завязалась в тугой узел ненависть. Нашарит ли он концы заскорузлой, ссохшейся за годы, веревки, что только что начали расползаться, ослаблять затяг, готовясь выпустить наружу то, о чём лучше бы никому не догадываться? Почувствует ли?
– Да, Коленька, хорошо. Очень хорошо. Скоро встретимся, – кивнула и Наташа зашагала прочь, спиной ощущая, как Коля шарит под доской, отыскивая спрятанный ключ от мастерской, как невыносимо долго ковыряется малиновыми замерзшими пальцами с ключом в замке, как целую вечность оббивает валенки от снега, гулко топает по деревянному крыльцу, как, наконец-то, захлопывается за ним входная дверь.
Наташа развернулась и, поскальзываясь, бросилась назад, в храм, мимо Колиной теплой столярки, по березовой аллее, мимо ухоженной могилы учительницы с пшеном и конфетами. На бегу кой-как натянула платок, зацокала по полу, забыв, что каблуки стучат, рухнула на колени перед иконой-психотерапевтом – точь-в-точь, как нарисованный грешник, и наконец, заплакала:
– Вот она… Вот она – истинная нечаянная радость… – можно ослабить узел, стянувший душу, распустить, дать себе волю. Наташа улыбалась и плакала, плакала и улыбалась, шепча, – спасибо, спасибо тебе!
– Радуйся, Радость всему миру Родившая. Радуйся, яко пламень страстей наших угасаеши. Радуйся, благ временных Ходатаище. Радуйся, нечаянную радость верным Дарующая, – гулко зазвучали слова Акафиста, улетая под своды храма, – я давно за тобой наблюдаю. Пришла-таки, вижу, нечаянная радость?
– Пришла, батюшка, – Наташа, не вытирая слез, поднялась с колен и склонила голову перед священником, – благословите рабу божью Наталью?
– Благослови, Господи, – рука мягко опустилась на голову, покрытую черным платком. Наташа засияла – пайетки отразили и многократно умножили свет свечей.
Воодушевленная, Наташа вылетела на паперть, забыв перекреститься: а смысл? – сюда она больше не придет. Березы уже не казались зловещими виселицами, скорей – молчаливыми стражниками мёртвых.
Вот и она – та самая могила. Наташа шагнула с центральной аллеи, распахнула калитку, прошла натоптанной тропкой к кресту, уверенно смахнула перчаткой налипший снег с таблички и улыбнулась еще шире, еще светлей. Теперь ей хотелось хохотать. Не скрываясь, без стеснения. Она сгребла со столика поминальные «барбариски», сунула в карман шубы, и только оказавшись за церковной оградой рассмеялась звонко, не сдерживаясь, в полный голос.
На кресте значилось: Пахомиева Мария Дмитриевна. 1932-2019
3
ВЫПУСКНОЙ
Июнь 1995
– Дураки!!! Коз-лы-ы-ы! Уро-о-оды!
Всё плыло. Река, застеленная ночным туманом – молочная? – внизу. Сизое небо – сверху. А в середине, на краю высокого берега – кисельного? – балансировала на тоненьких ножках Маша.
– Я ва-а-ас люблю-у-у! – отяжелевшая голова перевесила, мотнулась в сторону мягкой бездны, туфля на плоской подошве скользнула в пропасть. Кисельный… Маша беспорядочно замахала руками, запуталась в длиннющих рукавах Олеговой олимпийки, но смогла отступить назад, привести тело в более-менее вертикальное положение. Всё плыло. – Из-за вас чуть не грохнулась вниз, алкоголики малолетние. Вот хренушки, не дождётесь теперь, – Маша вытерла нос болтающимся подолом майки с Нирваной и заорала изо всех сил:
– Я хочу, чтобы вы были счастливы-ы-ы!!!!! – она посмотрела под ноги, убедилась, что стоит достаточно далеко от края, замерла и прислушалась.
С того берега реки кто-то мудрей и старше ее в миллионы тысяч раз и уж точно гораздо более трезвый нехотя гулко ответил:
– Вы… Вы… Вы…
Машино самообладание и сила воли бились с выпускной паленой водкой. Но то ли сосуд – тоненькая Маша Петрова – оказался слишком маленьким, то ли водки было больше, чем воли – ноги отказались стоять. Маша плюхнулась на траву – наплевать! После сегодняшней «зелёной» джинсы автоматом переходят в разряд огородных – не отстираешь – и заревела. Всё плыло.
– Народ! За выпускной! – далеко-далеко, как из прошлой жизни, завопили на поляне.
– За одиннадцатый «А»! За лучший класс в мире! – бодро подхватили пьяные голоса вчерашних одноклассников.
– Ты, Шурик, главное – курить мне не давай, – послышался кокетливый голос.
– Угу.
На высокий берег по тропинке поднимались двое.
– А то я если выпила, да ещё покурю – дурная становлюсь, большой и чистой любви сразу хочется, – елейно захихикали, – да ты и сам знаешь.
– Угу.
Из тумана молочной реки, размахивая не прикуренной сигаретой, выплыла Катюха Горячёва. Пышная, в объемной белой блузке, как аппетитный шарик мороженого. Шурик Чушков подталкивал её в горку, то и дело прихватывая за мощный зад, обтянутый лосинами. Шурик споткнулся о сжавшуюся в комок на траве Машу:
– Петрова, а это ты орала-то? А чего это ты, а?
– Мало ли чего орала, не твоё дело, смотри – теперь плачет, – сердобольная Катюха присела рядом на корточки, – Машенька, солнце, кто обидел нашу артисточку? Какая сволочь посмела тронуть нашу малышеньку?
Катюха обхватила Машино зареванное личико с двух сторон и большими пальцами вытирала слезы с щек.
– Я не хочу… Не хочу… – захлебывалась Маша, в блин белого Катюхиного лица.
– Машуля, – ворковал блин, – ты только скажи! Шурик пойдет, найдет того козла и набьёт ему мордочку. Да, Шурочка? Вот только ширинку застегнет и сразу.
Чушков схватился за штаны, отпрыгнул в сторону и завозился с молнией.
– Можешь не отворачиваться, я не смотрю, – хохотнула Катюха.
Фокус никак не наводился. Непропечённый блин качался из стороны в сторону, превращаясь то в полную луну, то в доброжелательное лицо бурятской девушки, с черными щелками глаз и красным шевелящимся кружком рта. Временами бурятка становилась очень похожа на Горячёву, но тут же растекалась тестом по сковородке без бортиков.
Всё плыло.
Маша обняла мягкую теплую Катюху и завыла:
– Не хочу-у-у…
Шурик справился со штанами и растеряно отгонял от девчонок комаров:
– Кать, она опять, да?
– Так, Александр, – Катюхин голос зазвучал абсолютно трезво и решительно, – давай, дуй на поляну, за Мизгирёвым. Пусть забирает любовь своей жизни. Похоже, она опять за старое. Я с ней пока побуду. Живо!
Испуганный Чушков, петляя, двинулся в сторону гитарных переборов.
В центре поляны горел костер. Здоровенную сухую берёзу поленились рубить на кряжи и решили спалить целиком. Затащили ствол на старое кострище, а середину завалили тонкими ветками и сухим хворостом. Мелочевка вспыхивала и исчезала в огне, а толстый многолетний ствол всё не мог заняться, только дымился и мерцал оранжевыми искрами. Зато на противоположных его концах можно было устроить удобные посадочные места. На них и вокруг них примостились шестеро одноклассников и одна гитара. В тесноте – не в темноте.
– Сразу видно, что в поход мы ходили всего один раз, – заметила Наташа, и плотнее завязала капюшон, – обычный костер толку нет развести, издевательство сплошное. И не светит, и не греет.
– А ты и в том походе не была, так что помалкивай, фотомодель, – кудрявый Ромка Куварин тряхнул рыжей чёлкой, перебрал струны, – споём?
– Да всё уж перепели, только дымом провоняли. Мне, кстати, тогда никак было в поход. Я на конкурс готовилась, модельный. А в походе вашем комары, как хищные птицы. Куда я на конкурс с распухшей рожей? – Наташа шлёпнула себя по щеке, растерла в пальцах комариное тельце, – попался, собака…
– Добрая ты душа, Наташенька, – откуда-то с самого края бревна подал голос Коля Лаврентьев. Отблески костра выхватывали его фигуру из полумрака частями: то кисти рук, то вязаную серую шапочку, то неуместный здесь, в ночном лесу, воротник белоснежной рубашки, будто не дотягивались, не справлялись – слишком уж велика, громоздка была эта фигура. – А ведь всякая тварь не просто так создана и на жизнь право имеет.
– Ты это, Коля, лягушкам расскажи, которых ты в прошлом году в походе на спор давил, – загоготал уже пьяненький Серёга Тазов, – сколько, не считал?
– Тазов, ну ты придурок – нет? Ты не знаешь, что ли? Чего зря трепаться-то? – зашипела Лена Владимирова, отвесила болтуну подзатыльник, а Лаврентьева утешительно погладила по плечу, – Коленька, наплюнь на него, а? Дурачок – он и в Африке дурачок.
– А мне их знаешь, как жалко было… – оправдывался Тазов.
Коля смотрел на огонь и чуть улыбался:
– Я, Леночка, ни на кого не обижаюсь, после того случая. А что раньше было – было, не сотрёшь.
Звонкий шлепок:
– Получи, сволочь комариная! Ненавижу!
– Наташ, а сегодня-то чего тогда попёрлась? Комары грызут, как бобры, никуда не делись, – засмеялся Олег Мизгирев. Он сидел без куртки, в жёлтой майке-борцовке, казалось, ни ночная прохлада, ни кровососы его не касаются.
– Ну, сегодня… Сегодня – другое дело. Сегодня, считай, последний раз видимся.
Никому эта простая мысль не приходила в голову. Как это – в последний раз? Ну, подумаешь, школу закончили. Разве это повод не встречаться? Десять лет вместе! Нет. Никаких последних разов!
– Э-эх, я бы ещё в школу походил, да не возьмут… – запричитал Серёга, покачиваясь в опасной близости от огня, – с вами-то, отличниками, всё ясно: институт, большой мир – и, прости-прощай, малая родина-уродина. А нам с Коленькой здесь куковать. Нет, я бы в школе остался.
– Я так думаю, – Мизгирев поднялся с бревна, слегка оттеснив от костра Тазова, приобняв для надежности и устойчивости, – надо день класса назначить. И каждый год, где бы мы ни оказались, в этот день к школе приходить. Придешь, Серёга? – Олег ободряюще стиснул щуплого Тазова, казавшегося рядом с ним и вовсе ребенком, так, что тот только пискнул.
– Ништя-ак! – протянула Наташа, – может и я когда загляну, в перерывах между загранками.
Куварин вскочил, сбацал на гитаре нечто бравурное, только что сочиненное в порыве чувств и объявил:
– Почтеннейшая публика, вы становитесь свидетелями зарождения новой традиции нашего класса, – он еще побренчал, – на ваших глазах школьная дружба плавно перерастает в нечто большее…
– Великое, ага, – скептически перебила его Лена.
– Именно, Елена! Великое! И пока хоть один из нас будет приходит в назначенный день в назначенное место, класс будет существовать! Братство на всю жизнь! – три блатных аккорда с помпой завершили речь.
– И сестринство, – подытожила Владимирова, – я не против.
– Предлагаем даты, господа! – Мизгирев, наконец выпустил Тазова. Тот юркнул на освободившееся место на бревне и под шумок хлебнул ещё водочки.
– День молодежи!
– Перед Новым годом!
– Околеешь на улице стоять, – народ, разгоряченный костром и алкоголем, выкрикивал варианты, перебивая друг друга, тут же споря и шуточно переругиваясь.
– Первая суббота февраля, везде вечер встречи выпускников.
– Это у всех. А нам нужна своя, персональная дата.
– Мы же – особенные.
– Послезавтра летом, – слова прозвучали очень тихо, но все услышали. Коленьку всегда слышали, как бы вокруг ни орали.
– Красиво! Красиво, Коленька! – причмокнул Ромка, – но хочется больше конкретики.
– Надо Машеньку спросить, мы же вместе это придумали, – Коля кхекнул, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке, – придет Машенька и объяснит.
– Вообще, позвать бы ее надо, – забеспокоился Олег.
– Сядь уже, а? Спасатель. У вас вся жизнь впереди, оставь девку в покое, дай одной побыть хоть десять минут, – Владимирова спрыгнула с бревна, кивнув на место Олегу, – стол пойду приберу.
– Машуль, а пойдем к костру? К ребяткам, а? Потихонечку… – Катюха прихватила Машу под мышки и попробовала поднять на ноги. – А, черт, сигарета сломалась, – отбросила в сторону, – стоишь?
Не стояла. Ноги подкашивались. Не переставая всхлипывать, Маша ужом выскользнула и мягко стекла на траву, оставив в Катюхиных руках безразмерную Олегову олимпийку. Катя не постеснялась пошарить в чужих карманах, достала шуршащий коробок спичек и смятую пачку «Пегаса».