Полная версия
Журнал «Парус» №90, 2023 г.
Представилось, с каким лицом: у раскаявшихся людей ведь у всех образ схож – согнувшись, хмурый, остроносый, в отчаянии Иван Грозный перебирает этот спорок с шубы венецийского бархату с золотыми петлями, – а душа его глубоко, будто утонула в теле. Тоска плоская, давящая, как книжный пресс – готовая расплющить. Его, царя, в этот час будто и нет, так он раздавлен и хватается за спорок с шубы, чтобы хоть вещами – закрепить себя, наметить, обозначить, что он есть, что сын, Ваня, был…
Некто Максим Иванов дал в монастырь по дочери своей, девице Евдокии, десять копеек, именины её – 14 марта. В этот день у нас в городе сырой, раскисший на улицах снег, такой шел, наверно, и тогда, в восемнадцатом веке, в сороковые годы. Кто она, эта Евдокия? Отчего умерла?.. Её как и не было… Нет, было – сидел на лавке Максим Иванов, потом вынул из сундука серебряные монетки, копейки, завернул в тряпочку и тут вспомнил – как она однажды, маленькая, побежала в лес к озеру, и там за межой, отойдя от большого пня, заблудилась… У неё глаза серо-синие, и на круглом лице маленький рот с удивленно поднятыми вверх краями уголками, как у плотвички…
И теперь не думайте, что их будто не было – просто отошли они и заблудились и скоро найдутся, и мы с ними встретимся у нездешней межи… Вот и эта запись тихая, но плывучая пусть закрепит память о Евдокии, что она была, есть и будет. И еще узнаю я о ней когда-нибудь у самого у Максима Иванова и увижу тот лес за большим пнём, где она плутала, и её следы. Почему так невыразимо томит какое-нибудь незнакомое встречное лицо? Потому что за ним таится личность вечная, а не одна внешность со шлейфом вещей, распылившихся во времени…
Ну, девочка Евдокия – из восемнадцатого века, а давно ли в соседнем поселке пропала четырнадцатилетняя девочка, рассорилась с родителями, мать сказала ей: надевай пальто! а она выбежала раздетая. Пока мать одевалась, убежала, думали, пошла к подруге. Было это 27 сентября с субботы на воскресенье. Нашли лишь 2 октября, поблизости, через дорогу, в леске, на моховом клюквенном болоте: ноги холодные, сырые – застыла. Погода стояла дождливая, короткий день сумеречил рано: буро-золотой лес вокруг – как в призрачном видении или сне; родители сходят с ума…
Другая девочка тринадцатилетняя из села, Маша, тоже ушла из дома прошлой зимой на Волгу с собачкой и санками, лёд еще не окреп, на середине – полыньи, собачку везла на санках. Она, как установили по следам, не раз переходила середину, фарватер, точно нарочно искала полынью, след и оборвался у полыньи, утонула вместе с собачкой. Но сначала не поверили, подумали, что она скрывается у кого-то из знакомых. Так и в милиции долго убеждали: найдется…
Современный вымирающий городок, и в нем чиновник мелкий, думает о ботинках, о том, как дочку обманули и как она шла по рынку и увидала щенка, пожалела, как себя, обманутую торговцем… про пальто смертное девчоночье думает, санки, спорок с шубы… Почему мы так жалеем людей через вещи?.. Откуда эта печаль земных вещей?..
Может быть, когда люди будут любить вещи, деньги и себя больше, чем Бога, тогда, перед Страшным судом и падением звезд – вещи гневно сорвутся со своих гнезд, мстительно оживут, перестанут терпеть страсть и жадность к ним людскую – и обернутся в страшные личины наших овеществленных страстей. А грешные души тогда, изменившись, лишатся свободы, станут живыми вещами, но сознание им в наказание будет оставлено. Станешь сосной или травинкой, спорком с шубы, десятью копейками или пачкой из-под сигарет – наступят на тебя, и даже знать не будут, что ты всё-всё чувствуешь и, как тебе все время больно, больно, больно…
«Человек на земле и на море»
Вацлав МИХАЛЬСКИЙ. Мимоходом
(рассказ)
Она всегда ездила в Москву и из Москвы в плацкартном вагоне: во-первых, гораздо дешевле, чем в купейном, – на ее профессорскую зарплату в купейном не наездишься, а во-вторых, как-то спокойнее – в плацкартном открытое пространство и всё на виду, а в купе – мало ли на кого нарвешься – и деться некуда. А ездить туда-сюда ей приходилось два раза в неделю – институт, в котором она преподавала, был на севере Москвы, а город, в котором жила, почти на триста километров западнее.
В тот вечер она, как обычно в поезде, пыталась уснуть хоть на часок и думала обо всем понемногу: то о группе, в которой пела в студенчестве, то о богатом цыганском доме, в который ходила учить хозяйских детей музыке. Дом был не просто большой и богатый, но и подчеркнуто помпезный. Огромный телевизор в этом доме стоял на спине согнувшегося в три погибели бронзового раба. Почему-то об этом телевизоре с диагональю метра в полтора и о согбенной бронзовой скульптуре величиной с человека средних размеров она сейчас и думала. А вот дети богатея были по-настоящему способные к музыке и прилежные в учебе.
– Вот здесь вам будет удобно, и если что – я всегда под рукой, – сказала, судя по голосу, молоденькая проводница, вводя в отсек грузную пожилую женщину в длинной черной юбке до пят, толстой шерстяной кофте и поверх черного шерстяного платка черной бархатной шапочке.
Благодарно кивнув проводнице, новая попутчица с трудом улеглась на противоположной плацкарте, закрыла глаза и заснула как по команде.
«Монахиня, – подумала она о попутчице и стала вспоминать, как называется ее черная бархатная шапочка. – Как-то она называется? Я ведь слышала и читала у классиков. Как?» Нет, не вспомнила и тоже задремала.
Стук колес под полом вагона приглушал энергичное посапывание внезапно уснувшей монахини, и оно не только не раздражало, но даже как бы и убаюкивало ее, навевая память о тех временах, когда она была совсем крохотной девочкой, и бабушка Шура катила ее куда-то под мелким армавирским дождиком в коляске с поднятым верхом. Катила и приговаривала: «Скоро год нашей Ильке, скоро год!» С тех пор она и запомнила навсегда и этот серый дождик и смутно видимое за его завесой бабушкино лицо, и особенно рельефно полосу света, вдруг взявшуюся ниоткуда и пролегшую наискосок через струи дождя. Эта светлая, искрящаяся по краям полоса света из ниоткуда в никуда всегда была для нее загадкой – и в детстве, и в юности, и сейчас, в зрелые годы. Так что если бы ее спросили: ваше первое впечатление в жизни? То она бы ответила: живая полоса света среди серого, как будни, дождика. Увидеть в своем воображении эту полосу света вновь всегда было для нее добрым предзнаменованием.
«Время идет, а полоса света всё та же – значит, будет и у меня еще что-то хорошее», – подумала она, и тут же на боку ее попутчицы зазвонил мобильный телефон. Та нашарила его в кармане кофты и заговорила, не поднимаясь.
– Алё? А я без вещей. Да, вещи насельницы потом машиной привезут. И тебе, миленькая, Ангела-Хранителя, и тебе. Да, всё милостью Божьей, всё милостью. Испроси благословения у батюшки Арсения, непременно испроси. Да, а как же, меня насельницы тамошние будут встречать, а как же…
Разговор неожиданно прервался. Монахиня покрутила в отекшей руке черный кнопочный телефон, потрясла им, еще раз сказала: «Алё?»
– Здесь так бывает, – утешила она монахиню, – бывают места по дороге, где связь обрывается.
– Бог с ней, со связью, – равнодушно сказала монахиня, с трудом присаживаясь на полке и поправляя надетую поверх платка маленькую шапочку из черного бархата, ворсинки которого даже чуть-чуть поблескивали в желтоватом сумраке вагона, видно, бархат был очень хорошей выделки.
Взяв со столика свой пластмассовый контейнер с листьями салата, она принялась есть.
– Ты не из Рерихов будешь? – неожиданно спросила монахиня, и голос у нее теперь был не елейный, как при разговоре по телефону, а грубоватый, отрывистый, из тех, о которых говорят «командный».
– Нет.
– А то приезжал к нам один такой Рерих – тоже всё капусту жевал.
– А куда это – к вам?
– В монастырь, куда же еще.
– Да, конечно, вы ведь монахиня.
– Нет, я игуменья, – сказала попутчица, еще раз поправляя на голове черную бархатную шапочку.
– Игуменья – это ведь главный человек в женском монастыре?
– Люди, деточка, все главные.
Помолчали.
– Поёшь? – цепко взглянув в лицо попутчицы маленькими серыми глазами из-под густых, очень широких и совершенно седых бровей, спросила игуменья.
– Что вы имеет в виду?
– Песни поёшь?
– Пою. А откуда вы знаете?
– Так я не знаю, я спрашиваю. Вижу, ты бы и у нас в хоре пела. А насчет себя скажу, как есть. Меня за штат вывели, и вот еду переводом в новый монастырь.
– А как называется ваша бархатная шапочка? А то я думаю-думаю и не могу вспомнить.
– Камилавка.
– Спасибо. Камилавка – теперь запомню. А вы уехали, чтобы не мешать новой игуменье работать?
– А ты не глупа, – усмехнулась старуха, – приятно отметить. Зови меня Анной.
– Спасибо, Анна, а я Ирина. А как у вас эта камилавка на голове держится?
– Да проще простого – две шпильки-невидимки к платку – и держится. А ты любопытная, значит, пока молодая.
Еще помолчали в свое удовольствие, а потом матушка Анна продолжила беседу.
– У нас такой порядок: когда тебя выводят за штат, ты имеешь право выбрать во всей России любой монастырь и доживать там свой век. А мне не надо далеко ехать, мой любимый район поблизости, там прошла моя комсомольская молодость. Ты молодая, небось, комсомол и не помнишь?
– Помню немного по школе.
– Да, а у меня там райком был. Я чего на поезде – в машине меня теперь укачивает. Да и этим поездом я, бывало, в Москву ездила на совещания, на пленумы, на съезды – вот и захотелось напоследок проехаться, как в молодости, – плацкартом, вспомнить тот стук колес, те запахи, то наше гоготанье – всегда компанией ездили, и всё было смешно, и здоровье казалось вечным, да я его просто не замечала. Бывало, слышу, старые все спрашивают друг друга про давление: «У вас какое давление?» Слушала и думала: и чего они бормочут, чего может давить – ерунда какая. По медицинским учебникам знать знала, а в ум не брала. Я ведь фельдшерско-акушерское училище окончила, с красным дипломом, а не что чтобы просто дурочка с переулочка. Чужая боль не болит – это все только к старости осознают, на собственном опыте. Да, у меня тут райком был, а монастырь уже при новой власти восстановили из разрушенного.
– А вы с игуменьей нового монастыря знакомы?
– А как же, она, как и я, бедовая была – мастер спорта по конному спорту, а по работе – химик, где-то на закрытом заводе трудилась под Горьким, который сейчас Нижний Новгород.
– Так вы бывший инструктор? У моего папы один знакомый был комсомольским инструктором. Подержанными автомобилями торговал, а потом, как пришла новая власть, вдруг в начальники выбился и разбогател, говорят, у него в Англии и дом, и замок с башнями, и сам он там поселился.
– Да, что скрывать, – вздохнула Анна, – прохиндеев среди наших хватало, особенно они развелись в последние годы советской власти. Прямо на ходу подметки рвали… Раньше говорили: смелось города берет. А у нас получилось – не смелость, а наглость и бесстыдство. А твой папаня чем торговал? – с ехидцей спросила игуменья.
– Мой папа – военный летчик-испытатель.
– Прости, деточка, прости меня, злоязыкую, всё не успокоюсь, – очень искренне сказала матушка Анна. – Летчик-испытатель – это не шутки, это настоящий человек, без подделки. Прости меня, Господи! – Матушка Анна троекратно перекрестилась, и тут Ирина впервые обратила внимание, что на широком отечном запястье попутчицы висят короткие четки с черными камешками.
– Я, Ирина, была секретарь райкома – по идеологии. Но это ты не поймешь, сейчас идеологии у вас нет. Большое удобство для жуликов. Поэтому ее и нет.
– Матушка Анна, включите хоть утюг и оттуда услышите, как всё у нас хорошо и прекрасно, а вы говорите – нет идеологии. С утра до вечера по телеку барабанят.
– Ты, деточка, не путай пропаганду с идеологией. Идеология – это шкала ценностей, духовных ценностей и перспектив развития общества. Идеологии у нас нет. Ладно, давай о чем-нибудь другом.
– Вот вы едете в новый монастырь, а там ведь есть игуменья, значит, вас будет две?
– Нет, две не будет. Я за штатом, и у меня никаких служебных полномочий, а зваться я буду игуменьей – это так. Вот ты учительница, по книжке твоей английской вижу – английского языка. Так?
Ирина кивнула в знак согласия – она ведь к своей профессорской зарплате, действительно, еще и подрабатывала репетитором То, что игуменья увидела в ней учительницу английского, было правдой, хотя и не всей – она еще давала уроки игры на игры на гитаре – ведь на одну профессорскую зарплату сейчас семью не прокормишь.
– Так вот, – продолжала игуменья, – а теперь вообрази, что ты не училка, как вас детки зовут, а профессор. Да, профессор, но уже не читаешь лекции, потому как по старости тебя за штат вывели, а почетное звание профессора за тобой остается на всю жизнь. Понятно?
– Понятно, – смутилась Ирина, которой уж очень не хотелось козырять перед игуменьей своим профессорством.
Помолчали под стук колес. В дороге со случайными попутчиками и говорить, и молчать легко.
– А вы до того, как в свой райком пошли, были фельдшером?
– Да, я фельдшерско-акушерскую школу окончила, ну, это ты слышала. С первого курса много подрабатывала в роддоме, а с третьего стала в училище комсоргом, ну, и пошло-поехало. После училища сразу направили меня в Москву в ВКШ – Высшую комсомольскую школу – Вишняки-Владычино, может, слышала?
– Нет, как-то не приходилось.
– Я детдомовская, к общественной жизни привычная.
– А родители? – робко спросила Ирина.
– В войну погибли, я их не помню. Так что я с мальства общественная. А как в монастырь пошла? Это длинная история – вот заедешь когда-нибудь меня проведать, тогда и расскажу.
– А насельницы – это кто?
– Монашки.
– А послушницы?
– Это кандидатки в монахини, их берут с испытательным сроком на один год. Дают послушание – работу.
– А трудницы кто? А то я слышать слышу, а знать не знаю.
– Трудницы – это которые приезжают в монастырь поработать, кто на время отпуска, а кто на субботу и воскресенье.
– А такие есть?
– Сколько угодно. У меня одна трудница Нина Михайловна – замечательный врач, настоящий, больничный – всегда приезжает и всем готова помочь в любую минуту, всех выслушает, всех, кого надо, простучит, леченье назначит.
Помолчали. Игуменья Анна перебирала четки. И время от времени взглядывала на Ирину из-под широких седых бровей, хотя и выцветшими, но всё еще как будто бы молодыми глазами человека в ясном уме и твердой памяти. Смотрела, смотрела и наконец сказала:
– Я вот смотрю на тебя сейчас, Ирина, и вижу в душе твоей свет – новый, тайный. Он мало к кому приходит, ты его береги, но молчком. Поняла? И ни слова, ни полслова про свой интерес… он у тебя настоящий.
– Хорошо, – дрогнувшим голосом, чуть слышно проговорила Ирина, застигнутая врасплох тем, как точно угадала игуменья состояние ее души.
– А «свет» и «свят» – один корень…
– Не знаю. Может, и один, – сказала игуменья.
Помолчали.
– А зачем человек из Рерихов в ваш монастырь приезжал? – спросила Ирина, чтобы перевести разговор.
– А он ко мне приезжал. Говорит: земля слухом полнится, что вы целительница. А я ему: да какая я там целительница – просто фельдшер-акушер, ну, кое-когда кое-что еще и душой угадываю – только и всего. А народу много не надо, народ чуда хочет – другой надежды у народа нет. Вот всякая малость и кажется людям целительством, особенно женщинам, так и про меня говорят. Не от того, что я такая, а потому, что у людей надежды очень большие. Думаю, что они и спасут Россию. Вера, Надежда и Любовь – другой защиты у нас нет.
Помолчали. Игуменья прилегла и вмиг заснула, а минут через пять-семь проснулась, села и сказала:
– Конечно, и мы не ангелы были, но не такие пустые и смрадные, как эти. И лицемерие было, и ложь, и доносительство, всё было, но мы хоть на словах призывали к хорошему, а эти первым делом слово рушат, наверное, их большие командоры знают, что «вначале было слово», вот и пихают свою английскую писанину куда ни попадя. Далеко смотрят, черти склизкие, да Россия всё равно вывернется, я это знаю, как «Отче наш».
Вагон сильно качнуло.
– Как на стрелках кидает, – сказала игуменья, – дорогу пора ремонтировать. – И неожиданно добавила: – А я в миру веселая была, три раза замуж выскакивала, а деток Бог так и не дал.
– Хм… – улыбнулась Ирина. – И я третий раз замужем. Бывают же совпадения – кому расскажи, не поверят!
– А как же, – сказала игуменья Анна, – на совпадениях мир держится. А не поверят те, кто жизни не знает, чего с них взять. А то, что мы с тобой по три раза выходили, – это и не наша вина. Правда, я всегда как-то впопыхах выходила и не то что бы через силу, но и не то что бы… даже не могу сказать как – как-то так, мимоходом: раз и в дамки. Да-а, мимоходом. Всю жизнь бежала-бежала и всё наспех, всё мимоходом, всё некогда было остановиться и оглянуться, как-то так… пока в монастырь не ушла. А родную душу встретить – большая удача, мало кому дается. А обоюдную родную – вообще редкость, может, на сто тысяч раз бывает. Но мы об этом уже говорили. Да, так я сейчас думаю. Не по чину мне так думать, а я так думаю. Прости меня, Господи! – Матушка Анна троекратно перекрестилась.
– Спасибо, – сказала Ирина, – вы первая так мне говорите. Спасибо.
– Не переживай, деточка, не мучайся. Если дал тебе Бог новый свет в душе, не пренебрегай им. Всё приходит и всё уходит. На всё воля Божья. Спой лучше мне что-нибудь хорошее. Я когда-то в казачьем хоре пела, я ведь с Дона. Эх, молодцы донцы́!
– А я родилась на Кубани. У вас донцы́, а у нас кубанцы́. Я тоже когда-то в вокально-инструментальном ансамбле пела.
– Так спой.
– Люди спят, ничего?
– А ты тихонько – не вполголоса, а хоть в четверть – у меня слуховой аппарат швейцарский, я услышу. Спой тихо-тихо.
Ирина собралась с духом и запела:
По Дону гуляет,
По Дону гуляет
Казак молодой.
А дева там плачет,
А дева там плачет
За быстрой рекой…
Ирина знала, что эта казачья песня может быть хороша и без инструментального сопровождения, а капелла.
Игуменья хорошо слышала чистый голос Ирины, а под полом вагона четко стучали литые колеса:
Донцы́!
Кубанцы́!
Донцы́!
Кубанцы́!
– Спасибо, уважила, – сказала игуменья, выждав, когда в желтоватом сумраке вагона растаяли последние звуки песни. – Славно ты поешь, а я так уже не могу.
– Но ведь могли.
– Могла, – уверенно сказала игуменья, и ее большое лицо осветила почти молодая улыбка. – Могла!
– Я два раза в неделю этим поездом езжу, и одна попутчица испанскую поговорку мне сказала: «Никто у меня не отнимет то, что я уже станцевал».
– Хорошая попутчица, молодец. И поговорка правильная, за это тебе еще раз спасибо.
– Матушка, – заглянула в отсек проводница, – через десять минут ваша станция.
– Спасибо, миленькая, за заботу.
Проводница кивнула и ушла к себе.
Помолчали.
– Быстренько я с тобой проехала, – сказала игуменья, – так и жизнь пролетает: начало и конец, а середины как будто и не было. С каждым годом всё быстрей и быстрей.
– Да, как говорила моя бабушка Шура: «Заснула девочкой – проснулась бабушкой». Раньше я ее не понимала, а сейчас начинаю понимать.
– Ничего, деточка, всё наше – и прошлое, и настоящее, а о будущем одному Господу Богу известно.
– Матушка Анна, а вы не обращали внимание, что, когда переезжаешь с одного места на другое, жизнь как бы увеличивается. Новые пространства как бы растягивают время. Как думаете?
– Пожалуй, это так, но я не задумывалась, – отвечала игуменья, – о многом мы не задумываемся. Я это только в монастыре поняла, в своей новой жизни.
– А вы во сколько лет ушли в монастырь?
– В сорок четыре.
– Ой, и мне сейчас сорок четыре, – испуганно сказала Ирина.
– Ну и что? Это раньше испокон веков говорили: сорок лет – бабий век. А сейчас так не говорят. По нынешним временам – это еще молодость и даже не вторая, а первая. Да ты и не монастырская, ты мирская, и свет у тебя в душе, вот что главное. Живи смело и радостно – так я тебе желаю. Захочешь навестить – приезжай, монастырь тут все знают. Давай, ты ещё номер скажи. Я в свой телефон потыкаю, и у тебя мой зазвонит.
Ирина диктовала цифру за цифрой, игуменья нажимала кнопки своего телефона толстым указательным пальцем, нажала позвонить, но звонка не последовало.
– Не звонит, – удивилась игуменья, – я правильно набрала – посмотри?
– Правильно, – посмотрела Ирина, – но здесь так бывает. Провалы связи на дороге. Давайте я вам позвоню.
Игуменья назвала свой номер. Ирина позвонила, но тоже безуспешно. А поезд тем временем сбавил ход, замелькали в окне размытые огни станции.
– Давайте, матушка, я помогу вам сойти, – появилась в отсеке проводница.
– С Богом, деточка, – перекрестила Ирину игуменья, – живи смело, но молчком. Ты меня поняла?
– Да, – едва слышно проговорила Ирина и благодарно прикоснулась виском к плечу монахини.
Вагон резко бросило в сторону, матушка Анна покачнулась всем своим грузным телом, но Ирина успела удержать ее, крепко обхватив обеими руками.
Тут же на помощь подоспела и молоденькая проводница.
– Как тормозят – безобразие! – горячо возмутилась проводница. – Спят, спят, а потом – бац по тормозам!
Проводница повела игуменью под руку, а Ирина пошла следом за ними.
В тамбуре было холодно, и колеса под полом лязгали громко, с шипением – поезд подошел к перрону и, наконец, остановился. Проводница открыла тяжелую металлическую дверь, опустила металлическую ступеньку – резко пахнуло в лицо почти ледяной ноябрьской свежестью. Проводница помогла игуменье сойти на землю и весело сказала:
– Счастливого вам всего-всего, матушка!
– А тебя саму как зовут? – спросила ее игуменья.
– Ирой.
– Вот между двумя Иринами я и загадаю на счастье, – благодарно кивнув проводнице и также вышедшей на перрон своей попутчице Ирине, сказала игуменья: – Я помолюсь за вас, девочки Ирины! Помолюсь! Господь услышит! – Она, кажется, хотела еще что-то сказать, но тут же налетели, как грачи, все в черном, встречающие ее насельницы, заговорили все разом что-то быстро-быстро, запричитали как будто от радости.
Ирине показалось, что причитали монашки не очень искренне, хотя при этом все и крестились.
«Просто я успела ее полюбить и ревную, – подумала Ирина.
– Ирина, пойдемте, – тронула ее за руку проводница Ирочка, и они вошли в вагон. Проводница подняла ступеньку, закрыла дверь, поезд тронулся, и стали медленно отплывать огни станции с какой-то неоновой рекламой, перрон и удаляющиеся с него куда-то вниз насельницы и игуменья.
– Не бойтесь, я вас разбужу, – сказала проводница, – поспите, вам еще два часа ехать.
– Спасибо, – поблагодарила пассажирка, прилегла на правый бок, смежила веки и задремала как-то само собой в покачивающемся вагоне, как дремала в покачивающейся детской коляске, и белая искрящаяся полоса света перечеркивала наискосок серую муть.
Ирина дремала, и виделось ей, как розовые облака заходят за Белые Карпаты: таинственное зрелище и довольно красивое. Раньше она никогда и не слышала, что есть на свете такие горы – Белые Карпаты. Оказывается, есть. Много, о чем мы не слышим годами, десятилетиями, а однажды и услышим, и увидим воочию. Розовые облака заходят за невысокие зеленые горы – и скоро наступит ночь. Спать, спать, спать – под стук колес…
В желтом сумраке плацкартного вагона кажется, все дремлют.
Иногда она приоткрывает веки и ей чудится, как сквозь желтоватую пластиковую обшивку вагонных стен проступают другие стены – старинного темного дерева с бронзовыми поручнями вдоль прохода и канделябрами, в которых горят свечи, – пламя их покачивается на стыках рельс и отбрасывает живые тени вокруг – тени, движущиеся в каком-то совсем другом времени и другом пространстве… Каком?
Кажется, это девятнадцатый век…
И, конечно, вагон первого класса.
«Нет-нет – это не “Анна Каренина”»! Ни в коем случае! Хотя духами пахнет, но это, кажется, от меня. Наверное, другие люди не то вспоминают, а мне мерещатся повсюду литературные реминисценции – воистину, ученость наехала», – усмехнулась Ирина.
Под стук колес и мерное покачивание вагона дрема набирала силу и медленно переходила в сон. И снился Ирине свет, вернее, какие-то отрывочные размышления о нем: «Свет – это смысл. Свет – почти равен осознанию. Когда что-то проступает из темноты – только тогда мы можем воспринять его. Свет – это жизнь и рост. И красота. Это блеск и сияние. И цвет. Свет – наполняет нас. Луч света высвечивает самое важное. Свет – это мир, целый мир».
И вдруг ей показалось, что свет уходит из ее души. Как будто какая-то сосущая воронка образовалась в груди, и из нее со свистом и грохотом вытягивало свет, ее сокровенный свет. С каждым мгновением вытягивало все сильней, сильней, и вот он уже замелькал перед ее глазами, уносясь очень быстро – даже сквозь веки она отчетливо видела его летучее мелькание. С леденящим кровь ужасом Ирина открыла глаза – это пролетел мимо встречный поезд, с грохотом и мельканием света и тьмы.