Полная версия
Лили. Сказка о мести
К востоку от жилого дома, прямо перед рощицей, что шелестела на ветру, стоял каменный колодец. Вырытый сотню лет назад, он на сотню футов уходил в глубь земли, и бытовала легенда о мальчишке возрастом почти как Джесси, который свалился туда в день, когда колодец был закончен. Говорили, что он жил под водой, дышал как рыба и питался илом. Джесси, Джеймс, Джозеф и Лили иногда взбирались на табурет для доения и, перегнувшись через край колодца, вглядывались в темноту, надеясь услышать мальчишку или увидеть, как его белые ноги пускают рябь по воде. Как-то раз им показалось, что они услыхали шепот утопленника, и они спустили ведро и крикнули ему, чтобы хватался за цепь и вылезал наружу. Но имя его было им неведомо, и Джесси сказал, что из-за этого-то они и не увидели в темноте его головы и рук, воздетых ввысь: он ведь не понял, что взывают к нему. Имена – штука ценная, добавил он, и, когда люди не знают, как тебя звать, ты словно тень меж древесных стволов или пушинка в небе над полями – то, чего не замечают.
Когда Лили вспоминает колодец на ферме «Грачевник», на ум ей чаще приходит не утопший мальчишка, а свежесть тамошней воды. Когда она уехала из Суффолка и возвратилась в Госпиталь для найденышей, чтобы готовиться к взрослой жизни, ее долго мучили болезни. Она не могла удерживать в себе пищу, очень похудела и ослабла. Врачи не могли понять, что с ней происходит, и наказывали ее за «строптивость» и за то, что она намеренно вызывала у себя рвоту. Ее посадили на молочную диету, и вскоре она поправилась, но ее очень мучила жажда, и она мечтала о большой кружке холодной свежей воды из колодца на ферме «Грачевник». Она рассказала о колодце Бриджет, сироте, с которой делила постель, и Бриджет ответила: «То, что мы пьем здесь, в Лондоне, наполовину вода и наполовину стоки, ибо поступает все это из реки, а река полна отравы».
В Суффолке детей из фермерских семей почти ничему не учили. Они получали то, что власти называли «азами знаний», ибо считалось, что этого им будет достаточно до конца жизни, какая будет ограничена несколькими акрами земли в глуши.
На пути от фермы «Грачевник» к деревне Свэйти особняком стояло небольшое кирпичное здание, и, хотя звалось оно школой, Лили оно всегда напоминало чайник. Учителей здесь было двое, они скучно преподавали Закон Божий, правописание и арифметику – когда по утрам, а когда в обед: расписание постоянно менялось, так что иногда Лили и мальчики, с трудом доплетясь по тропинке до школы, обнаруживали, что пришли не в то время.
Учительница жила на чердаке над школой, который Лили представлялся крышкой этого самого чайника. Звали ее мисс Олдройд, она везде ходила с Библией в тканевом переплете, прижимая ее к себе тоненькой рукой, и передвигалась медленно, осторожными шажками, словно сквозняк, дувший из маленьких окон, мог сбить ее с ног или вообще куда-нибудь унести. Она была очень старой и держалась за этот мир уже еле-еле, из последних сил. Она учила детей Закону Божьему и так истово верила в воскрешение душ, что Джозеф как-то пришел домой и сообщил Лили: даже дядя Джесси, рухнувший вместе с поездом в индийское ущелье, однажды восстанет из высохшего русла реки и пешком вернется на ферму «Грачевник». И Лили часто представляла себе этого мужчину или видела о нем странные сны, в которых он, стряхнув пыль разложения со своих одежд и пригладив усы, пробирался по скалистой долине с изумлением в сердце и искрой надежды в глазах.
Мисс Олдройд помогал сын викария, беспокойный юноша двадцати лет от роду по прозвищу Щепка Мартин, которому следовало бы ковать судьбу ученого в Кембридже, но вместо этого он осел в Свэйти, где учил деревенских детей таблице умножения, чтению и правописанию простейших слов. От девочек не требовали особого рвения к арифметике. Считалось, что в головах у девочек одна солома и что числа, запутавшись в ней, побудут там минутку, а потом снова вылетят наружу. Поэтому девочкам, если они сами того хотели, разрешалось сидеть на скамейке и заниматься шитьем или вязанием под странную музыку чисел, что произносились мальчишками в классе, и эта музыка застревала у них в головах, и, несмотря на то что сами девочки не твердили этих чисел, ум их пропитывался знанием, что трижды девять это двадцать семь, а сложив четыре и шесть, получишь не что иное, как десять. И пусть Лили отучилась в школе Свэйти всего два года, счет она усвоила именно там, и позже это не раз помогало ей в жизни, которую она вела до того, как стать убийцей.
Нелли знала – с того самого момента, как Лили с ее девятью пальчиками на ногах появилась на ферме «Грачевник», – что той суждено провести здесь всего несколько лет, а затем придет день, когда она отправится в Лондон и возвратится в Госпиталь для найденышей, где освоит какое-нибудь нехитрое ремесло вроде прядения или ткачества, или изготовления кожгалантереи, или плетения шпагата. Она знала, что в этот день Лили придется проститься с мальчиками, проститься с Перкином, проститься с Тенью, проститься с горделивыми кряквами, проститься с Пегги и ее морковным дыханием, проститься с разносимыми ветром семенами, что сорвались с чертополоха, которым заросли многие акры местной земли. Проститься с мисс Олдройд, живущей в чайнике. Проститься со вкусом ягодного щербета и вкусом чистого снега.
Лили всегда верила – и верит до сих пор, что Нелли Бак ее полюбила и с болью в сердце шагнула за огромные ворота Госпиталя для найденышей, и пошла по его холодным коридорам, и оставила свою последнюю воспитанницу там, среди чужаков, на произвол ее печальной судьбы. Но Нелли не могла не соблюсти закон, а закон гласил, что, достигнув шести лет, дети не могут более оставаться в приемной семье, «без дела томиться в полях»; они должны отдать свой долг госпиталю, приютившему их младенцами, и освоить некое умение, которое принесет пользу обществу.
Вот по этой причине, в надежде, что маленькие ручки Лили смогут овладеть каким-нибудь нехитрым ремеслом, Нелли так старательно и учила ее шить. Она доставала свою корзину с рукоделием – с катушками шелковой нити, целой коллекцией наперстков, схемами для плетения кружева и матерчатой игольницей, заполненной иголками и булавками. На хлопковых и льняных лоскутах Лили училась вышивать крестиком, затем – составлять из этих крошечных неровных крестиков узоры и короткие фразы, пытаясь подражать вставленному в рамку вышитому образцу, который висел над кроватью у Нелли: «Мэри Уикхэм. Ее работа. Год 1846». Нелли твердила Лили, что та, усердно занимаясь вышивкой, сможет открыть в себе такой же талант, какой был у Мэри Уикхэм. Лили не знала, кто такая Мэри Уикхэм и что с ней стало, но почему-то очень жалела ее, будто та умерла, так и не узнав, как дорожит ее вышивкой Нелли Бак.
Ладони у Нелли были крупные и огрубелые от работы по дому и на ферме, а ногти на них были обломанные и в бороздах, но едва в ее пальцах оказывалась иголка, как те принимались совершать изящные мелкие движения, словно дирижируя крошечным оркестром. Вышивала она так ловко и аккуратно, а стежки ее ложились так ровно и красиво, что Лили только диву давалась, на что способны шершавые руки Нелли. Она разглядывала собственные пальчики, все в ссадинах и царапинах от собирания камней, и гадала, сможет ли хоть когда-нибудь шить с таким же немыслимым тщанием.
Следом за вышиванием крестиком она выучилась делать петельный шов. Стоячие стежки ей виделись солдатами, что выстроились в ровную линию, а петли, что ложились вдоль края ткани, – их руками, которые они все тянули и тянули в стороны, чтобы ободрить друг друга – и так на протяжении всего строя. Ей нравилось шить алой шелковой нитью, чтобы солдаты выходили нарядными – в красной униформе, которую, как сказал ей Джеймс, носила британская пехота.
Как-то раз Нелли велела Лили расшить один маленький лоскут. На небольшом квадратике холстины она нарисовала узор. К тому времени Лили уже знала буквы и поняла, что Нелли нарисовала на материи букву «Э», а вокруг нее – венок из простеньких цветов. Когда Лили спросила, что означает эта «Э», она сказала: «Твоя благодетельница, леди Элизабет Мортимер, в честь которой тебе дали имя, когда ты еще жила в Лондонском госпитале для найденышей, решила оказать нам честь своим визитом, и ты в знак благодарности подаришь ей свою вышивку».
Лили вышивала букву «Э» и днем, и при свече. Ей дали зеленую шелковую нить, а узор она прокладывала рисовым швом, аккуратно и ровно класть который было труднее всего. Она сказала Нелли, что вышьет все цветы разными нитками, но Нелли сказала: «Нет, Лили. Леди Элизабет – человек с благородным вкусом. Пестрота ей не понравится». И все же, вышивая цветы, Лили так и видела их пурпурными, желтыми, красными и оранжевыми, и думала, что Нелли, наверное, ошиблась и что леди Элизабет порадовало бы такое разноцветье. Ей рассказывали, что леди Элизабет была печальной дамой с горбом на спине и ходить ей приходилось согбенной, будто вопросительный знак.
Она прибыла в роскошной карете, которая тряслась и подпрыгивала на разъезженной просеке. Тень ринулась к ней навстречу и облаяла лошадей, ее желтые глаза пылали яростным огнем. Но карета подъехала и остановилась в некотором отдалении от дома. Лили вцепилась в юбки Нелли, сжимая в ручках вышивку, приготовленную ею для леди Элизабет. Семейство хранило молчание. Перкин Бак застыл как истукан, теребя свой картуз почерневшими руками. Мальчики в своих лучших костюмчиках стояли навытяжку, как солдатики, но, когда леди Элизабет наконец показалась из кареты, Лили заметила, что они едва сдерживают смех – до того мала была эта женщина. Огромный груз на спине будто помешал ее ногам вырасти, и она походила на ребенка, разве что волосы ее были завиты и уложены в прическу, а плащ оторочен мехом.
Она привезла с собою служанку, и теперь обе женщины шагали по траве к семейству Баков; служанка вела леди Элизабет под руку, словно удерживая ее от падения.
Нелли велела Лили сделать реверанс перед ее благодетельницей, но вид у той оказался до того странный, что девочка не захотела отходить от Нелли. Она почувствовала, как рука Нелли давит ей на плечо, заставляя присесть хоть на чуточку, но лишь сильнее прижалась к женщине, ибо вдруг испугалась, что леди Элизабет явилась, чтобы увезти ее с фермы «Грачевник», и закричала:
– Я не хочу в карету! Я не пойду!
Услышав это, леди Элизабет улыбнулась, и Лили с опаской заглянула в ее лицо, обрамленное темными локонами. То было очень красивое лицо, и Лили подумала: «Она похожа на героиню поучительной истории вроде тех, что иногда читает нам в школе мисс Олдройд, на героиню, которую собрали из кусочков принцесс и чудовищ, а может, она волшебница и способна превратить меня в стрекозу или белую сову…»
Та подошла, протянула Нелли свою затянутую в перчатку ладонь и сказала, что Госпиталь для найденышей благодарен Нелли за всю ту работу, которую она проделала. А затем опустила взгляд на Лили:
– Лили Мортимер. Скажи мне, как поживают твои девять пальчиков?
Она знала все о девочке, которой стремилась помочь. Когда они прошли на кухню, где Нелли накрыла стол для чаепития с ягодными сконами и джемом из крыжовника, леди Элизабет завела речь о констебле, который когда-то спас Лили от волков возле парка Виктории. По ее словам, он был хороший человек и заходил в госпиталь, чтобы узнать, жива ли девочка. Но Лили молчала. Она все разглядывала леди Элизабет. Солнце осветило ее локоны, и они блестели, как патока. Лили по-прежнему сжимала вышивку в кулачке и вдруг поняла, что кусочек льна весь скомкан и измят, и забралась на колени к Нелли, и сунула ей в руки вышивку, надеясь, что та ее где-нибудь спрячет, но вместо этого Нелли выложила ее на стол, разгладила и сказала:
– Мы совсем забыли вам сказать, леди Элизабет, Лили сделала для вас подарок с вашим инициалом, она очень старательно вышила его рисовым швом и надеется, что он вам понравится.
Лили спрятала лицо на груди у Нелли. Леди Элизабет воскликнула:
– О, какая прелесть! Сразу заметно, что на эту работу ушло немало часов. Мне всегда радостно видеть свидетельство усердия, ибо это знак, что дитя найдет свое место в этом мире, и будет держаться его, и проживет достойную жизнь.
– Видишь, – сказала Нелли. – Леди Элизабет понравилась твоя работа. Тебе стоит поблагодарить ее за добрые слова.
Лили обернулась и снова взглянула на нее. Лили сидела напротив этой дамы и видела лишь ее красивое лицо, ее зеленое платье и белые руки, и не видела ни горба на спине, ни уродливых ног, но все-таки не смогла набраться решимости, чтобы заговорить с нею. Когда леди Элизабет наконец уехала в своей трясущейся и подпрыгивающей карете, Нелли сказала Лили, что разочарована тем, какой непривычно молчаливой и замкнутой она была, и что ей должно быть стыдно за такое поведение перед благодетельницей, которая собиралась помочь ей устроиться в жизни. Лили спросила у Нелли, как именно та собиралась ей помочь, ибо она уже знала, что помощь может быть разной, как, например, когда Джесси помогал ей тащить мешок с камнями, когда тот тянул ее к земле, как Перкин Бак помогал кузнецу раздувать огонь в горне, как Тень помогала миру вертеться, бегая кругами по полям. Она не могла вообразить ни единого способа, как ее странная благодетельница могла бы помочь хоть кому-нибудь.
– Мы пока не знаем, – сказала Нелли, – но она найдет способ это сделать.
Джесси добавил:
– Может, она увезет тебя в Индию, и ты поедешь в поезде, который никуда не упадет, и увидишь дерево баньян.
В день, когда Лили покинула ферму «Грачевник», лил октябрьский дождь. Она стояла у открытой двери и смотрела в поля, которые заполняли чертополох и ягоды боярышника – пыльно-красные, раскисшие от сырости.
Джесси, Джозеф и Джеймс отправились в школу. Они не простились с Лили. Они прошли мимо нее и просто зашагали вперед по тропинке, а когда она побежала за ними вслед, Джесси обернулся и сказал:
– Иди обратно, Лили. Иди обратно. Ты поедешь в другое место, туда, куда уехали другие дети, но тебе нельзя из-за этого плакать.
Она помнит, как они вдруг припустили бегом, и она не могла тогда понять почему – разве что хотели обогнать дождь, но теперь-то она знает: их душили чувства, которым они не знали названия, не печаль и не вина, но те, что тяготили не меньше, и они пытались убежать от этих чувств. Они не обернулись помахать ей на прощание, только бежали, пока не скрылись из виду.
Она думала, что осталась в доме одна. Она представила, как Перкин Бак, надев свой тэм-о-шентер[4] и размахивая лопатой и косой, расчищает придорожные канавы, а Нелли собирает яйца. И это чувство полного и абсолютного одиночества, когда она стояла в дверях, глядя в серое небо, и на ягоды боярышника, и на убегающих от нее мальчиков, ей не забыть никогда. Она посмотрела вниз, на свои новые ботинки, ущипнула себя за ногу о пяти пальцах и сказала: «Я Лили Мортимер, и я не буду плакать».
Она перевела взгляд с собственных ног на маслянистую от дождя тропу, что уводила прочь от фермы «Грачевник», и заметила, что с краю пробивается кустик сныти. Перкин Бак велел детям выдергивать из земли сныть, где бы они ее ни заприметили, потому как этот сорняк убивал все, что его окружало, и им, бывало, доставалась награда (один пенни или палочка лакрицы), когда удавалось вытянуть длинный корешок. Поэтому Лили подошла к кустику сныти, присела и посмотрела на него, но вместо того, чтобы попытаться его вырвать, лишь отломила несколько зеленых стебельков и сложила их в пучок, и подумала, что если в Лондоне не растет вообще ничего, как сообщил ей Джесси, то она привезет с собой туда горькие побеги сныти в память обо всем, что потеряла.
Тут у себя за спиной она услышала шаги Нелли. Та не собирала яйца, а была здесь, в доме. Она подошла к Лили и накинула ей на плечи старое коричневое пальто, помогла просунуть руки в рукава и повязала на шею шерстяной шарф. Она, похоже, не заметила стебельки сныти в ее маленькой руке. Лили почувствовала, как Нелли дрожит всем телом, говоря:
– Нам пора ехать, Лили, Перкин уже приготовил телегу, и нас ждет чудесное приключение.
Иногда Лили спрашивает себя, почему она не закричала, не воспротивилась, не попыталась убежать – чтобы, например, спрятаться в крышке школы-чайника мисс Олдройд, – но, вероятно, даже будучи шести лет от роду, она понимала, что так ей не спастись от своей судьбы, потому что судьба ее давно дожидалась своего часа, как мрачная мысль в уголке разума, как сон, который то снится, то нет, но теперь это была не мысль или сон, а настоящая жизнь.
Она положила пучок сныти в карман пальто. Перкин подогнал телегу ко входу. Дождь не прекращался. Пегги встряхнула тяжелой гривой, и брызги взметнулись нимбом вокруг ее головы, и, когда Лили отвлеклась на это зрелище, Перкин сказал Нелли:
– Сажай ее в телегу, Нелли. Глаз не видит – душа не болит.
Нелли подсадила Лили и забралась в телегу следом за ней. Перкин соорудил над ними нечто вроде навеса из парусины, чтобы защитить их от небесной гнуси, и, когда телега тронулась, они скрючились под ним, и тогда Лили увидела, что Нелли взяла с собой корзинку для младенца, сплетенную из соломы и ситника, прямо как на картинках в Библии, а внутри нее лежало вязаное шерстяное одеяльце, которым накрывали ее кроватку на ферме «Грачевник» все то время, что она там прожила. И она спросила у Нелли:
– А зачем мы взяли мое одеяльце?
И Нелли взяла в руки ее ладошку, прижала ее к груди и сказала:
– Вот здесь у меня болит. Очень болит. Но мы простые люди, Лили, и должны поступать, как велит закон. Иначе везде будет разлад и сумятица.
Лавка
В Лондоне она снимает комнатушку на цокольном этаже на Ле-Бон-стрит недалеко от мутной ленты Темзы. Стоит зима, здесь холодно и темно, и ветер нередко доносит сюда обрывки нескончаемого разговора, что река ведет с самой собой. Иногда по утрам Лили просыпается, но не с радостью, что все еще свободна, или с гордостью за то, на что ей (единственной из многих) хватило смелости, а с чувством, которого не ожидала испытать, и это – упрямое желание сохранять неподвижность, как будто она очутилась в месте, где любое шевеление считается тщетным и вздорным человеческим предприятием и где лежать тихо и смирно в своей кровати – это все, что от нее требуется.
У нее плохой аппетит. Хлеб и патоку, которые оставляет ей на завтрак домовладелица, она отдает скворцам и голубям, что с напыщенным видом прогуливаются взад и вперед по грязным каменным ступеням у нее за окном. Она делает пару глотков чая, чтобы согреться. Она заставляет себя одеваться, но дни идут, и вскоре она замечает, что стала совсем худой и вещи ей велики, словно это одежда другой девушки, той, что не совершила ничего дурного. Но иной у нее нет. Она убила не ради денег или имущества. Она не обрела ни того, ни другого. Все, что у нее есть, – это работа в «Лавке париков» и радость воскресных дней, когда она ходит в церковь – не потому, что все еще верит в Бога или Иисуса Христа и его Воскрешение, но потому, что свет, льющийся сквозь витражные стекла, красив, и потому, что можно обернуться и увидеть мужчину, который наблюдает за ней, и под его пристальным взглядом ненадолго позабыть о терзающих ее кошмарах.
Некоторое время она разглядывает себя в осколке зеркала, прибитом к стене ее спальни. Отражающееся там лицо до того бледное, что кажется, будто сердце ее уже не способно протолкнуть к нему хоть немного крови. В лучах зимнего рассвета оно выглядит голубоватым. Но Лили знает, что, несмотря на нежелание выбираться из постели, несмотря на бледность, поселившуюся в ее чертах, ей нужно приложить все силы и вернуться к работе. Белль Чаровилл получила от Оперного театра Ее Величества большой заказ на парики для постановки «Травиаты» синьора Джузеппе Верди. Белль сообщила своим девушкам, что времени мало, работать придется сверхурочно, в опере участвуют много артистов, есть сцены на балах и в салонах, да и к тому же для певицы, исполняющей роль Виолетты, нужно будет сделать несколько париков, потому что, как объяснил Белль режиссер, волосы у больной чахоткой женщины будут редеть по мере развития ее недуга, а он в своей постановке стремится к реализму.
Лили поручили сделать «последний парик Виолетты». Она использует длинные черные волосы и прикрепляет к основе парика отдельные пряди, как велела Белль. Работая, Лили представляет себе Виолетту, такую же бледную и худую, как она сама, в ночной сорочке, закапанной кровью, с распахнутыми дикими глазами ждущую любимого, который не сможет ее спасти (ибо никому это уже не под силу), но на руках у которого она испустит дух.
Лавка располагается в узком здании на Лонг-Акр. Нижний этаж – магазин париков, и Белль Чаровилл сокрушается, что мода на замысловатые парики прошла в конце минувшего века. Сейчас, в 1860-е, считается, что женщинам следует довольствоваться тем, чем наделила их природа, поэтому многие клиентки Белль тайком захаживают в магазин, подумывая, не поддаться ли соблазну приукрасить себя накладными локонами. Некоторые соглашаются с легкостью, увидев, как роскошные кудри и завитки обрамляют их лица; иные отдают предпочтение «доступным по цене накладкам», которые сливаются цветом с их собственной шевелюрой и незаметно делают ее пышнее; третьи уходят ни с чем, терзаемые чувством вины за свое тщеславие и обреченные остаться заурядными. Поэтому состояние свое Белль Чаровилл уверенно наживает благодаря лондонским театрам и большой любви дворянства к грандиозным костюмированным балам. Есть у нее и другие источники заработка, но их Белль с работницами своей лавки не обсуждает.
Этажом выше – мастерская, в которой, собственно, и делают парики: вытянутая комната, где пахнет клеем, кедровой древесиной и немного горьким миндалем. В дальнем конце мастера вытачивают и шлифуют болванки в форме голов. Большую часть комнаты занимают столы, за которыми сидят постижеры[5], на столах их разложены все необходимые инструменты: крючки и чесалки, булавки и молоточки, отрезы муслина и мотки шпагата. И волосы. Некоторую их часть – лучшие, самые дорогие волосы – привозят из Индии, но в основном их покупают у лондонских бедняков, и иногда они кишат вшами. Группка поденщиц, называемых здесь попросту «обслугой», выводит их синильной кислотой Шееле – ядом, из-за которого в комнате стоит аромат миндаля, – а затем промывает волосы и связывает их в пучки.
Эти пучки обслуга развешивает вдоль стен, разделяя их по цвету и густоте, чтобы с ними могли работать такие, как Лили, чьей наставницей была Белль и чье ловкое и резвое владение крючком, когда она протягивает волосы сквозь кружевную «шапочку» и закрепляет их на ней, вызывает у ее сослуживиц восхищение. Она объясняет им: пальцы ее проворны, потому что приемная мать Нелли научила ее работать иглой, и всякий раз, когда она произносит это имя, у нее сжимается сердце.
Но ей нравится заниматься этим делом: резать кружево и аккуратно прилаживать его к болванке, закладывать вытачки и скалывать их булавками, пока все они не будут закреплены и не образуют нужную форму, после чего их можно сметать хлопковой нитью, чтобы получилась шапочка. После этого можно протягивать волосы – прядь за прядью. В такие моменты она всегда теряется в догадках, к сотворению чьего великого заблуждения сейчас приложит руку.
Внутри большой комнаты у Белль Чаровилл есть свой маленький кабинет, отделенный от остальных стеклом так, чтобы она могла поднять взгляд от горы счетов, образцов волос, гроссбухов, чеков и банкнот и убедиться, что ее девочки не витают в облаках и не клюют носом за работой. Белль сорок один год, но ей удается выглядеть моложе благодаря умываниям розовой водой. Она каждый день носит атлас и шелка, и у нее есть джентльмены-«обожатели» со всех концов Лондона. От нее пахнет розовой водой и еще чем-то – чем-то крепким, и Лили запаха не узнает, но думает, что так, возможно, пахнет ненасытность, ибо сколько бы денег ни зарабатывала Белль, ей всегда нужно больше; сколько бы мужчин ни удалось ей соблазнить, она всегда смотрит по сторонам.
Иногда Лили кажется, что, сознайся она Белль в своем злодеянии, та пришла бы в полный восторг. Ахнула и ошалела бы. Заставила бы рассказать еще раз и во всех подробностях. Взглянула бы на Лили с небывалым восхищением. И сберегла бы ее секрет в своей душе, как ребенка в утробе.
Проходят дни, и всюду расползается зима, и Лили не понимает, ради чего ей жить, кроме надежды на воскресенья и разноцветные лучи света, что пробиваются сквозь высокие церковные окна, и взгляд незнакомца, неизменный, как этот свет.
Он не заводит с ней бесед. Ей всегда кажется, что он вот-вот с ней заговорит, но он колеблется и отводит глаза. Она выходит из церкви, и он снова провожает взглядом ее, осторожно ступающую по кладбищенской земле, но затем она ныряет в уличную гущу, и он не идет за нею.
В одно декабрьское воскресенье его нет. Лили, даже не глядя, ощущает его отсутствие, некую перемену в воздухе. Когда служба заканчивается, она шагает прямиком к выходу, не оглядываясь по сторонам. «Нет смысла, – как-то раз сказала ей Нелли Бак, – искать то, чего никогда не найти».