Полная версия
Уездный город С***
– Будьте покойны, Пётр Антонович, и в мыслях не было сердиться. Вы точно заметили, она будто дитя. Но неужели супруг её…
– Господь с вами! – полицмейстер устало махнул на Натана обеими руками. – Был бы супруг, и мыслей бы дурных, глядишь, не было. А у ней то учёба, то сыск… Нет, поймите меня правильно, она и в самом деле лучшая во всём городе, если не в губернии, но… Эх, ну не бабское ведь это дело! Государю-императору оно, конечно, виднее сверху, что для страны верно будет, да только, скажу между нами, бабе работа – дом, семья, детишки. Рукоделия всякие, – продолжил Чирков, понизив голос на полтона и опасливо поглядывая на дверь, словно ждал возвращения разъярённой девицы Брамс или вторжения кого похуже. – Да хоть бы в гимназии преподавать или пусть в институте лекции читать! А то преступники! Да ещё тарантас этот её, прости Господи… – он перекрестился и едва не сплюнул.
– Какой тарантас? – растерянно спросил поручик.
Нынешние откровения полковника были Титову куда интереснее прежних городских баек. Всё-таки что бы ни думал об этом сам Натан, а с Аэлитой ему впредь предстоит работать, и выяснить кое-какую информацию о ней было нелишне. Остальные служащие и уже, считай, подчинённые, конечно, тоже интересовали Титова, но – в куда меньшей степени. Офицер с трудом мог представить, чтобы в уголовном сыске С-ской губернии собрались одни исключительные экземпляры вроде девицы Брамс; нет, Натан готов был биться об заклад, что кого-то более удивительного не встретит не только в сыске, но и во всём Поречском отделении Департамента полиции.
Но полковник, видать, решил, что излишне разговорился, и в ответ лишь махнул рукой и вымолвил мягко, покровительственно:
– Идите, Натан Ильич, там уж небось собрались все. С Богом!
Поручик, конечно, не стал настаивать. Поднялся с места, забрал фуражку, сиротливо лежавшую до сих пор во втором кресле, с коротким кивком щёлкнул каблуками и, по-военному чётко развернувшись через плечо, подошёл к двери. Но на пороге всё же замешкался и обернулся к хозяину кабинета.
– Пётр Антонович, – привлёк он внимание задумчиво созерцавшего графин полковника и продолжил твёрдо: – Обратитесь к лекарю. Сегодня. Сердце – не шутки.
– Идите, Натан Ильич, идите, – чуть поморщившись, отмахнулся полицмейстер.
Дольше мозолить глаза начальству было не только неуместно, но даже вредно, так что Титов вышел и отправился на поиски двадцать третьей комнаты, решая на ходу новую задачу нравственного выбора: стоит ли настоять на своём и направить Чиркова к лекарю или не лезть не в своё дело. Поручик прекрасно знал такую породу немолодых деятельных людей, полагающих себя юными до самой могилы: полицмейстер наверняка уже выкинул из головы рекомендацию младшего офицера, отлегло – и ладно, и возможности повлиять на него Натан не имел.
В итоге Титов всё-таки решил, что, коль скоро он проявил участие и взял на себя некоторую ответственность за полковничье здоровье, стоит довести дело до конца. Сердце у полицмейстера в самом деле оказалось ни к чёрту, и того, что сумел подлатать поручик, вряд ли хватит надолго. Натан всё же не врач, и хоть владел даром в достаточной мере, был не столь силён и искусен, чтобы за один раз исправить проблему, зревшую годами.
Однако пока мужчина блуждал сумеречными, высокими и гулкими коридорами старого здания, заляпанными пятнами тусклого света от слабых ламп накаливания в мутных плафонах, одна полезная мысль насчёт начальственного здоровья появилась: поговорить об этом с девицей Брамс. Если сама она вряд ли сумеет оказать влияние на старшего родственника, то всяко с большей вероятностью подскажет верный подход.
Глава 2. Сыскная контора
Аэлита же с момента, когда за её спиной закрылись двери кабинета полицмейстера, вдохновенно негодовала или, вернее, старательно дулась на дядю.
Он ведь отчитал её как несмышлёную девчонку перед этим столичным хлыщом, кой чёрт только принёс его именно в этот город! И отчитал, что самое обидное, на ровном месте, она же не сделала ничего, стоящего подобной отповеди. Ну сказала колкость, так ведь Титов – так, кажется, его фамилия? – первый начал! Да ещё поручик, даром что франт и шовинист, как большинство военных, кажется, среагировал куда спокойней. И стоила ли подобная мелочь такой выволочки?
Однако если глянуть глубже, то можно было обнаружить, что Аэлита куда больше сердилась на саму себя, только гордость мешала в этом признаться.
Когда Чиркову неожиданно стало плохо, Брамс растерялась и ужасно перепугалась, и не окажись в то мгновение рядом нового офицера, неизвестно, чем бы всё закончилось: девушка, может, и на помощь позвать не догадалась бы, так и стояла статуей посреди кабинета.
Аэлита, разумеется, радовалась, что всё обошлось – она не желала зла дяде, – но сердиться на поручика, оказавшегося таким решительным и сообразительным, это не мешало, даже больше укрепляло девичью обиду.
Будучи, несмотря на свойственный всем вѣщевикам математический склад ума, натурой порывистой и романтичной, даже где-то мечтательной, Аэлита с детства зачитывалась приключенческими романами и, разумеется, грезила о том, чтобы оказаться на месте героев. Она сердилась, когда книжные персонажи ошибались, терялись, совершали глупости. Она точно знала, что в щекотливой ситуации непременно сохранила бы холодный ум и твёрдую руку. Она в уголовный сыск-то пошла только для того, чтобы окунуться наконец в гущу захватывающих событий, и ужасно страдала, что С*** – тихий провинциальный город, в котором за два года её службы не произошло ни одного по-настоящему загадочного и опасного события, кое позволило бы ощутить себя книжной героиней, да и дел, в которых требовалась её помощь, прежде не случалось.
А вот сейчас, когда чаяния её были услышаны и обстоятельства сложились пусть не романтичным, но тревожным образом, оказалось, что героиня из Аэлиты – так себе. Может быть, даже похуже книжных.
Брамс раз за разом в мыслях возвращалась в минувшие мгновения, в красках представляла верные действия, которые могла бы совершить, и расстраивалась ещё больше, потому как шанс был безнадёжно упущен, а героем себя показал петроградец, совсем даже не она. Понятное дело, симпатии к оному это не добавляло. Поначалу показавшийся Аэлите обаятельным, Титов разрушил это впечатление почти сразу, задев больное место девушки, а теперь и вовсе мнился ей на редкость противным, гадким человеком, словно всё это он проделал ей назло, и ещё насмехался над её растерянностью.
Одно только немного утешало расстроенную Брамс и не позволяло ей сгореть от стыда: всё произошло за запертыми дверями, без свидетелей. Оставалось надеяться, что воспитания поручику хватит на то, чтобы история и впредь не ушла дальше полковничьего кабинета. Последняя мысль, впрочем, была продиктована той же злостью, значимых поводов сомневаться в чести офицера у Аэлиты не было.
Пожалуй, именно это сердило особенно: Титов казался безупречным, и хотелось найти в нём возможно большее количество настоящих, глубоких изъянов, лучше всего – неприглядных до омерзения.
А вот откуда именно возникло это желание, Аэлита задуматься не догадалась.
К счастью, душевные терзания не помешали девушке вспомнить о нуждах внешнего мира, а именно – о распоряжении поручика. Сайгаком скакать по трём этажам Управления в поисках не сидящих на месте служащих Брамс, конечно, не собиралась, поэтому из кабинета полицмейстера направилась прямо в холл у парадного входа здания. Здесь, сбоку от высокой уличной двери, за тяжёлой потёртой конторкой, неизменно скучал один из младших чинов, в обязанности которому вменялось наблюдать за посетителями и вести учёт, записывая входящих и выходящих.
На деле работы у привратника было куда меньше, чем у его стола, а вернее, у стоявшей на нём пишущей машинки и прочих вѣщей, кои несли службу у каждого из многочисленных подъездов большого здания Поречского отделения Департамента полиции.
Все служащие имели на шее вѣщевой номерной жетон, кровью и чарами привязанный к ним лично, а покрытые незаметной резьбой наличники, имевшиеся на каждой из дверей здания, и единственные шумные ходики, висевшие за спиной стража, сообщали простой на вид пишущей машинке все нужные сведения – имя, чин, время прибытия и убытия, номер подъезда. Жетон сложно было потерять или выкрасть, это было одно из главных его свойств, но, если подобное всё же случалось, воспользоваться им для прохода до сих пор не получалось ни у кого – вѣщи мгновенно поднимали тревогу.
Сторонних же посетителей, о визите которых предупреждало мелодичное треньканье дверного колокольчика и которые собственно являлись основным полем деятельности дежурного, в управлении всегда бывало немного.
Сегодня привратник – белобрысый, жизнелюбивый, едва из училища, младший урядник[2] Алексей Репица – отчаянно скучал. Большинство служащих предпочитало пользоваться иными, более скромными подъездами, и с самого утра мимо дежурного прошло не больше трёх десятков человек, из которых лишь двое потребовали его пристального внимания, то есть выдачи пропуска и проверки документов. Поэтому явление к нему с вопросами кого-то из служащих, тем более молодой, симпатичной девушки, заметно оживило Репицу.
– …Из уголовного сыска? – уточнил он и потянулся к листам, заполненным ровными рядами печатных букв. – Одну секундочку, сударыня, сейчас я…
– Не стоит, – махнула рукой Брамс, оценив толщину стопки и некоторую неуверенность младшего урядника. – Мы поступим проще.
С этими словами девушка проворно открыла висящий у бедра тубус и извлекла из него тонкую резную флейту. Под любопытным взором дежурного поднесла к губам, прикрыла глаза. Репица аж подался вперёд от нетерпения, жадно глядя на тонкие белые девичьи пальцы и ожидая, что вот сейчас они сотворят нечто волшебное, прекрасное…
Флейта взвизгнула столь резко и пронзительно, что дежурный отпрянул в испуге, едва не опрокинувшись вместе со стулом, а затем и вовсе крепко зажал руками уши: Аэлита Львовна не ограничилась несколькими взвизгами и с безмятежным видом продолжила терзать инструмент, извлекая из него противоестественные, жуткие звуки.
Пытка, к счастью, длилась недолго. Брамс отняла от губ флейту, не сводя внимательного взгляда с пишущей машинки, и та спустя пару мгновений разразилась тревожным стрекотом, тем более странным, что клавиши и молоточки её оставались в покое. А через мгновение в нутре машинки что-то звякнуло, и вдруг сбоку клацнула крошечная дверца, из которой выстрелила длинная лента из жёлтой бумаги, точь-в-точь телеграфная, и, подобно телеграфной, испещрённая круглыми дырочками, складывающимися в затейливый непонятный узор. Аэлита уверенным движением оборвала ленту, закрыла дверцу, погладила кончиками пальцев лакированный бок печатной машинки, будто благодарила.
– Занятно! – не удержался от замечания Репица, наблюдая, как девушка медленно тянет перфоленту между пальцами, ощупью перебирая дырочки, будто читая, и с отсутствующим видом глядит куда-то в пространство перед собой. – Не думал, что она такое может.
– Она умница, – рассеянно улыбнулась Брамс.
Собственно, главной обязанностью вѣщевички в полиции и являлась вот эта машинка и остальные вѣщи, выполнявшие сторожевую, защитную и учётную задачи. Талантливая девушка с большим интересом следила за всеми новинками и последними мировыми веяниями, неустанно совершенствовала своих подопечных и тем позволяла считать здание Департамента неприступным: даже Охранке было до такого уровня далековато, что являлось особым предметом гордости полицмейстера. А что талантливая и незаменимая вѣщевичка желала считать себя следователем и предпочитает числиться служащей уголовного сыска – так чем бы дитя ни тешилось, Чирков был согласен и потерпеть.
Аэлита вновь погладила пишущую машинку, кивнула дежурному и, молча развернувшись, двинулась обратно в недра Департамента.
Служащих уголовного сыска в здании сейчас оказалось пять человек, не считая самой Брамс, и начать поиски девушка решила, на всякий случай, со всё той же двадцать третьей комнаты, логова уголовного сыска города С***.
Большое помещение с высоким сводчатым потолком и окнами на запад выглядело одновременно необитаемым, как старая кладовка с рухлядью, и до странности уютным, как с любовью обустроенная гостиная в родительском доме. Несколько разномастных письменных столов и конторок, которые роднила между собой их потёртость, терялись в затейливом лабиринте книжных шкафов. Закрытая спинами стеллажей и незаметная от входа, в дальнем углу пряталась старая тахта, застеленная линялым ковром, подле которой имелся простой, грубо сколоченный стол о четырёх ножках с возвышавшимся посередине примусом.
Не объяснить в двух словах, почему следователи по уголовным делам города С*** квартировали именно в этом необычном помещении, пребывающем в столь странном беспорядке. Это был неизбежный и в чём-то закономерный результат постепенного исторического процесса.
Начинался сыск с двух человек, которые помещались в небольшом светлом кабинете; с ростом города и губернии штат расширялся, следователи перебирались из помещения в помещение со всеми пожитками. Восемь лет назад уголовный сыск занимал три комнаты в разных концах здания, и тогда одновременно в двух из них случился ремонт: в Департамент полиции приползла новая электрическая проводка.
Выселенных сыскарей временно переместили в просторную двадцать третью комнату, прежде являвшуюся частью архива, потихоньку к ним перебрались и остальные товарищи с привычной, родной мебелью – и именно здесь уголовный сыск С-ской губернии неожиданно обрёл уютный дом, мир и покой, впоследствии наотрез отказавшись перебираться куда-то ещё.
Порой полицмейстер заводил речь о наведении порядка – дескать, нехорошо это, не может гордость полиции иметь столь непрезентабельную наружность, однако следователи слишком серьёзно тут обжились и потому накрепко упёрлись. В настоящее время между сторонами действовал негласный договор, устраивавший всех: Чирков обходил двадцать третью комнату дальней дорогой, а её обитатели по возможности общались с гражданскими и служащими иных ведомств в других помещениях, имевших более солидный вид.
В логове уголовного сыска обнаружилось трое.
Платон Агапович Бабушкин имел чин губернского секретаря, занимал должность старшего следователя (коих в уголовном сыске числилось три, и одну из них завели специально для него) и был уважаем всем полицейским управлением как патриарх: он начинал службу ещё при Александре II жандармом. Сейчас ему было под восемьдесят, и этот сухой старик с шаркающей походкой, мутными от возраста глазами и скрипучим голосом выполнял функцию не следовательскую, а больше музейную и реже справочную, когда речь заходила о делах прошлого века. В Департамент он таскался исключительно от скуки, чтобы побыть в хорошей компании среди стен не менее родных, чем брёвна старого домика, в котором Бабушкин появился на свет. Дома Платону Агаповичу не сиделось: жену он схоронил уже лет двадцать тому назад, дети давно выросли, и хоть навещали старика, но не вековать же им подле его постели. Тем более при своём тщедушном виде и почтенном возрасте Бабушкин сохранял завидную бодрость – когда не спал, вот как сейчас, в своём углу между стеной и шкафом, уронив плешивую, покрытую пигментными пятнами голову на впалую грудь.
За одним из столов сидели Владимиры Шерепа и Машков и вяло перебрасывались в подкидного засаленными, вытертыми картами. Белобрысый, с узкими бровями и длинными белёсыми ресницами, Машков был слабым, но умелым вѣщевиком; рыжевато-русый, с тонким ироничным ртом и хитрыми зелёными глазами Шерепа – отлично стрелял с обеих рук и обладал чутьём бывалой ищейки. Вместе они составляли весьма удачную пару.
Эти два крепких коренастых мужчины средних лет были почти неразлучны с момента поступления на службу, за годы дружбы и на лицо стали как будто похожи, и в полиции города С*** за глаза (а порой и, забывшись, в лицо) именовались не иначе как Шерочка с Машерочкой. На прозвище, возникшее лет десять назад, поначалу злились, даже дрались на дуэлях, но потом устали и смирились – оно оказалось слишком прилипчивым и живучим.
При появлении Аэлиты Владимиры поднялись в знак приветствия и одновременно кивнули.
– Ну, что скажешь? – обратился к девушке Шерепа, на чьи плечи в неразлучной паре обыкновенно ложилась обязанность вести беседы: бойчее и разговорчивей друга, он исполнял её с заметной охотой.
– Ничего, – растерялась вѣщевичка, но тут же нашлась: – Впрочем, нет, скажу. Вы не знаете, где остальные? Элеонора, Адам? И те, кто сегодня вообще не явился, – спросила она, проходя к своему столу.
Двухтумбовый, широкий, он был заставлен разнообразными ящичками и шкатулками – от махоньких, в полпальца, до солидных ларцов. Между ними стояли в стаканах или лежали просто так всевозможные инструменты: там пучок отвёрток, тут букет линеек с пассатижами посередине. Позади стола грозно высился кульман со старой, выщербленной местами доской и неожиданно новым и блестящим чертёжным прибором.
– Где-то здесь, – пожал плечами следователь. – Ты по делу что скажешь?
– По какому делу? – Аэлита, в это время вынувшая из одного ящика стопку плотной коричневой бумаги и толстый механический карандаш с жирным угольным стержнем, изумлённо выгнула брови.
– Вов, не так спрашиваешь. Когда ты уже научишься? Третий год пошёл, – чуть поморщился Машков. Голос у вѣщевика был тихим, но твёрдым. – Аля, ты петроградца этого видела? Как держится, как себя ставит?
Однако ответить Аэлита не успела: шумно распахнулась дверь, и на пороге возникла Элеонора Карловна Михельсон.
Высокая, сухая и желтокожая от неумеренного употребления табака женщина средних лет – где-то от тридцати до шестидесяти – с породистым тонким лицом и шальными глазами заядлой кокаинистки (это была видимость: коллекция дурных привычек её была не столь внушительна) имела чин внетабельного канцеляриста и значилась в Департаменте делопроизводителем, закреплённым за уголовным сыском. Она составляла отчёты, ведала личными делами следователей, готовила справки и письма во всевозможные инстанции. Обитатели двадцать третьей комнаты настолько привыкли к мерному клацанью, кое извлекала Элеонора из своей пишущей машинки в рабочее время, что, глядя на её длинные, узловатые пальцы, всякий раз непроизвольно прислушивались, ожидая, что вот-вот те же щелчки начнут издавать собственные суставы Михельсон.
Но особенно примечательна делопроизводительница была не этим. В свободное от службы время она очень внимательно следила за модой, заказывала петроградские журналы и состояла в переписке с некими весьма сведущими в этом вопросе особами, и с точки зрения отстающих от столичного прогресса провинциальных жителей выглядела крайне экстравагантно. На взгляд старшего поколения – возмутительно, по мнению прочих – восхитительно смело. Чего, собственно, и добивалась. Вычурные шляпки, прямые летящие одеяния, папироса в мундштуке, браслеты на тонких запястьях – она, несмотря ни на что, была хороша как картинка со страниц модных журналов. Казалось, те, кто придумывал наряды нового времени и решал, что станут носить женщины, вдохновлялся именно лицом и образом Михельсон. Да в моде были не платья; в моде была сама Элеонора – худая, развязная, уверенная в себе – и оттого женщина ощущала себя совершенно счастливой, с громадным удовольствием переживая вторую юность.
Не столько по долгу службы, сколько по велению души Михельсон знала всё обо всех или по меньшей мере к тому стремилась. Не только о своих подопечных, к которым относилась с особой материнской нежностью, но о всяком служащем Департамента и, как порой чудилось, о каждом жителе города С***. И сейчас Элеонора отчаянно страдала, это было заметно по её порывистым движениям и заломленным бровям: в Департаменте появился человек, о котором Михельсон не знала ничего, кроме его имени и должности, поскольку делами старших офицеров занимались совсем другие люди и они не желали делиться сведениями. Не из нелюбви к Элеоноре, просто болтунов здесь не жаловали, а каждый служащий дорожил своим местом.
– Деточка, ну? Каков собой этот петроградец? – с обычным своим лёгким акцентом, чуть картавя, проговорила она, быстрым шагом приблизилась к столу Аэлиты и, бесцеремонно подвинув бедром какой-то ящичек, присела на край, требовательно взирая на вѣщевичку.
– Что значит «каков»? Две ноги, две руки, голова. Одна, – растерянно проговорила Аля, аккуратно отодвигая подальше от Элеоноры шкатулки с наиболее хрупким содержимым. Но Михельсон такой ответ явно не удовлетворил, та продолжала выразительно смотреть, и Брамс неуверенно добавила, отчего-то с вопросительной интонацией: – Мундир?
– «Одна голова в мундире»! – передразнила Элеонора, театрально всплеснула руками и открыла небольшую сумочку, висевшую через плечо. – Деточка, ты меня поражаешь, – сквозь зажатый в зубах мундштук заявила она. – Молодой, яркий. Какой разворот плеч, какой рост! Мужественный подбородок, тёмные волосы, – не прекращая выразительно жестикулировать, Михельсон достала серебряный портсигар, вытряхнула оттуда папиросу и закрепила её в мундштуке. – Красавец мужчина! А ты – две руки… Ах, деточка, ну как так можно! Юна, свежа, хороша собой – а в таком мужчине видишь лишь руки да ноги, – она на несколько мгновений прервала свой монолог, раскуривая папиросу.
К счастью Аэлиты, Шерепа продемонстрировал похвальное проворство и отличную реакцию: перехватил ищущий взгляд Элеоноры, взмахом руки загасившей спичку, и своевременно сунул ей старую мраморную пепельницу, когда-то белую, а теперь – серо-бурую в разводах. Бог знает, чем бы закончился разговор, не успей Вова с галантным жестом; мог бы и кровопролитием, ткни Михельсон спичкой в какую-то из множества нежно любимых Аэлитой вѣщей.
– Впрочем, – задумчиво продолжила Элеонора, выпустив сизый дым несколькими неровными кольцами, – руки у него и вправду хороши. Ах, эти сильные мужские руки! – мечтательно проговорила она, на мгновение обняла себя одной рукой, а потом ей же махнула на вѣщевичку. – Нет, деточка, я решительно тебя не понимаю!
– Это я не понимаю, что не так у него с руками, – окончательно запуталась Аэлита и затрясла головой. – И что ещё ты желала о нём узнать, если, кажется, и так знаешь куда больше, чем я?
– У меня сложилось впечатление, что Элеонора предлагает тебе к нему присмотреться. Как к мужчине, – пряча ироничную улыбку в уголках губ, пояснил Машков: он лучше прочих понимал логику Аэлиты и порой выступал толмачом. На это предположение девушка ответила потерянным и почти испуганным взглядом, и Владимир решил, что нужно спасать положение, а потому обратился к старшей женщине: – Почему ты сама в таком случае к нему не присмотришься?
– Ах, Володенька, я знаю такой тип мужчин, – отмахнулась Михельсон. – Это романтический персонаж, защитник, который будет возвышенно страдать и носить свою прекрасную любовь на руках, – с патетикой завершила она, простёрши свободную ладонь к небесам. Выдержала театральную паузу, выдохнула дым и, буднично махнув той же рукой, завершила: – Я уже не в том состоянии души, когда всё это трогает. Я предпочитаю, когда трогают…
– Элеонора! – с укором оборвал её Машков, в очередной раз подумав, что Михельсон – совсем не подходящая компания для юной благовоспитанной девушки, а Брамс, невзирая на странности, оставалась именно таковой. И иначе как чудом объяснить тот факт, что влияние Элеоноры до сих пор не дало плодов, не получалось.
– Честно говоря, я совсем об ином спрашивал, – присоединился к другу Шерепа. – Ставит этот петроградец себя как? Что из себя характером представляет? Не выметет нас всех отсюда новая метла?
Аэлита хмуро пожала плечами, не зная, что на это ответить, а потом с облегчением кивнула на дверь:
– Да вон он сам как раз, у него и спросите!
Неизвестно, как давно стоял на пороге поручик Титов, выражение лица его оставалось невозмутимым, но присутствующие ощутили неловкость. Впрочем, не все: Бабушкин продолжал тихо спать в своём углу, смутить Элеонору на памяти служащих уголовного сыска не удавалось никому, а Аэлита просто не поняла проблемы. Владимиры поднялись с мест, кивком поздоровались, не решаясь заговорить.
– Добрый день, – первым нарушил неловкое молчание Натан, подходя ближе к компании и с интересом озираясь. Неприязни в его глазах не было: то ли двадцать третья комната не впечатлила столичного франта, то ли он слишком хорошо умел держать лицо, но в любом случае оба следователя немного расслабились.
Поручик смотрелся здесь куда менее уместно, чем в аккуратном кабинете полицмейстера С-ской губернии. Идеально выглаженный, с иголочки, белоснежный мундир, сапоги что твоё зеркало, гладко выбритое лицо, аккуратно подстриженные волосы… не то что Шерочка с Машерочкой – одинаково помятые, чуть взъерошенные, с лоснящимися локтями уже серых от частой чистки кителей.
Если приглядеться, можно было заметить, что Машков всё же несколько аккуратнее друга. Не в силу личных качеств, а благодаря удачной женитьбе: в отличие от Шерепы он был человеком семейным и ходить совсем уж встрёпанным не имел возможности. Поначалу, когда его супруга Шурочка только взялась за воспитание Володи, он тоже смотрелся настоящим франтом, но через год семейной жизни запал женщины угас, приличного вида Машкову хватало до первого выезда на место преступления. Да и вообще, служба следователя в губернии совсем не располагала к сохранению холёности: то в седле, то на коленках, то и вовсе на пузе.