Полная версия
Заступа
– Убил! Заступу убил! Убил!
Белые лодыжки мелькали с ужасающей быстротой. Ванька поморщился. Началось. Ну что за народ? Чертова дура, клятое помело.
– Ой, что теперь будет, Ванюша, – испуганно выдохнула Марьюшка.
– Не боись, за мною не пропадешь, – сам не очень-то веря, отозвался Иван. – От упыря утекли, а эти мне что? Тьфу.
– Люди страшнее. – Марьюшка прижалась к нему.
– Ничего, – раздухарился Ванька, почувствовав себя сильным и нужным. – Пусть ужо сунутся!
Хлопали калитки, люди отрывались от работы, бросали дела. Недоумение на лицах сменялось страхом и непониманием. Не бывало в Нелюдове, чтобы Заступина невеста вернулась живой. Слышался сдавленный злой шепоток. Народ шел следом, толпа росла, разбухая как паводок, впитывая новые и новые ручейки. Разом заголосили бабы, заплакал ребенок.
Ванька шел к дому, втянув голову в плечи, стараясь не зыркать по сторонам, не встречаться глазами. Объяснять бесполезно, сделаешь хуже. Толпа не послушает, она жаждет одного – рвать и кромсать. Дурная весть про убийство Заступы вихрем облетела село. Теперь доказывай не доказывай, все едино. Здесь, в Новгородчине, убить Заступу – самый великий грех. Село без защитника обречено. Ванька видел знакомые лица, искаженные масками страха и ненависти. Перекошенные рты, пена, оскаленные зубы, колы и палки в руках.
– Иуда, – упало проклятие в спину.
– Убивец.
– Всех нас убил!
– На бабу сменял.
Толпа сомкнулась.
Ванька остановился, набрал в грудь воздуха и громко сказал:
– Люди добрые, не велите казнить, ве…
Первый камень шмякнулся в грязь, второй попал Ваньке в лопатку. Он качнулся, зашипел от боли, но не упал. Следующий камень угодил повыше виска, оставив глубокую сечку. Ванька заурчал по-звериному, подгреб Марьюшку, закрывая собой. В голове помутилось, ноги налились слабостью, клок сорванной кожи лез на глаза, сочась липкой обжигающей кровью. Мысли смешались.
Накатилось смрадное, визгливое, многоголосое сборище. Удар поперек хребта бросил Ваньку на колени в жидкую навозную грязь. Ну вот и все. Добыл невесту, дурак? Руки поймали пустоту. Марья пропала, непостижимым образом вывернувшись из-под него. И тут же общий гомон прорезал звенящий надрывистый крик:
– Не трожьте его! Не трожьте!
Ванька поднял залитые кровью глаза. Марьюшка стояла над ним, одна против всех, похожая на маленького боевитого петушка с зажатым в ладошке клоком жидких волос. Прочь от нее отползал на заднице старик Толопыгин, выронив палку. Бороденка старика на левой щеке была выдрана с мясом. Толпа подалась назад. От Марьи Быковой, девки тишайшей и доброй, никто такого не ожидал.
– Сволочи! – исступленно крикнула Марьюшка. – Стаей слабого рвать! Ненавижу! Всегда ненавидела! Будьте вы прокляты! Жив Заступа! Ванечка выручать меня пришел, а Заступа, добрая душа, взял меня и отдал!
Людишки притихли, запереглядывались.
– Сходите проверьте! – Марья притопнула ногой, указав в сторону Лысой горы, склонилась к Ваньке. – Пойдем, Ванечка, не тронут они.
Ванька поднялся со стоном, в спине мокро щелкнуло, никак ребра сломали, диаволы. Он стоял и смотрел на Марьюшку: смелую, сильную, неустрашимую. Глазам не верил. Она ли робела, боясь за полночь на свиданки к старым ивам ходить? Чудеса!
Марья шагнула, толпа дрогнула, отхлынула, давая проход. Она пошла первой, ступая словно лебедушка, горделиво неся голову на тоненькой шейке. Девка, не убоявшаяся разъяренной толпы. Красавица, защитница. Ванькина невеста. Он выпрямился, скалясь страшно и вызывающе, пихнул крайнего мужичонку плечом. Их не преследовали, не забрасывали камнями, не проклинали, поверив на слово Марье, невесть каким образом вырвавшейся из лап упыря.
Ванька вздохнул с облегчением, увидев родные ворота. Дома и стены помогут. Сердце предательски екнуло. Чем встретят? Пока не зайдешь, не узнаешь. Калитка открылась бесшумно, сам недавно петли салом натер, чтоб на гулянки шастать ночные. Двор чисто выметен, ни соринки, ни пылинки, матушка блюдет чистоту. Изба – пятистенок, крытая тесом, в окружении подклетей, амбаров и сараев, с резными конями на крыше и высоким крыльцом. Большой дом для счастливой семьи. Так думалось. Теперь как Бог даст…
Из-под забора с рыком выкатился огромный взлохмаченный пес. Клацнули в жутком оскале длинные зубы.
– Ай! – Марьюшка испуганно вскрикнула.
– Тю, проклятый! – замахнулся Ванька. – Никак не узнал?
Огромный дымчатый, усеянный репьями кобель натянул звенящую цепь, брызжа с клыков пенисто-желтой слюной. Уши прижались к башке, шерсть вздыбилась, бока пошли ходуном. Ванька отпрянул – зубы щелкнули возле ноги.
– Тише, – ласково сказала Марьюшка и протянула ладонь. Грозное рычание оборвалось, пес понюхал пальцы и протяжно, умоляюще заскулил, пушистый хвост обвис между лап. В следующее мгновение кобель прижался к земле и резко подался вперед, целя в горло.
– Хватит, Серко! – Подбежавшая фигурка упала собаке на спину, не дала сделать последний прыжок. – А ну, пошел! Кому говорю!
Серко зазвенел цепью, скрылся в конуре. Перед ними осталась краснощекая девочка в синем сарафане и белом платке. Улыбчивая, крохотная, с веселыми глазами и конопатым лицом. Аннушка. Ванькина семилетняя сестра.
– Я переживала, – насупилась она. – Куда ушел? Теперь-то понятно!
Она бросилась, обняла обоих, завсхлипывала:
– А я… а ты… А батюшка злой. Грит, пущай не вертается… А матушка плакала… А я ей говорю: «Не реви…» Дурак, дурацкий дурак!
– Прости, Анька. – Ванька подхватил сестру на руки, чмокнул в нос.
– Фу, не слюнявь. – Аннушка прижалась брату к груди, нашарила и притянула Марьюшку. – Ой, как я рада…
С крылечка вальяжно спустился пушистый, черный с белой мордочкой кот Васька, первейший Аннушкин друг и любимец. Притащила она год назад крохотного, задрипанного, еле живого котенка. Под забором в крапиве нашла. Задние лапки от голода отнялись. Ванька хотел из жалости утопить. Аннушка не позволила, выходила, отпоила козьим молоком, отогрела в постели. Превратился доходяга в красавенного, игривого, знающего себе цену кота.
На пороге появилась мать. Охнула, привалилась к стене, рот прикрыла рукой. Глаза на мокром месте. Не чаяла сына увидеть. Ванька виновато улыбнулся. Мать сделала шаг, собираясь броситься к ним, и замерла. Из дома вышел отец. Угрюмый, нечесаный. Брагой пахнуло аж до ворот. Плохо дело, запил купец. Ванька приготовился к худшему. По пьяному делу отец дурным становится, может и зашибить. Сколько крови мамке попортил? Через это рано и постарела. Суров Тимофей, нравом крут.
Отец недобро глянул из-под лохматых бровей.
– Явился?
– Явился. – Ванька глаз не отвел. Хватит, вырос уже. На силу другую силу найдем.
– И эту привел? – Мутный взгляд задержался на Марье.
– Привел!
Отец смерил тяжелым, налитым злобой взглядом.
– Ну-ну. – Сплюнул, попав на бороду, и, пошатываясь, убрался в избу. Внутри что-то обрушилось, зазвенело, покатилось, зазвякало.
– Уф, – фыркнула Аннушка. – Как же я испужалась! Батюшка тебя прибить обещал!
– А ты и рада, лиса, – уличил сестренку Иван.
– Скажешь тоже. – Аннушка прижалась тесней. – А вы насовсем?
– Насовсем. Свадьбу сыграем.
– Только о свадьбах и думаете! Вправду Заступу убил?
– Нет, – качнул Ванька башкой. – Поговорили с ним, всего и делов.
– Ох и смелый ты, Ванька.
Кот настойчиво мявкнул, призывая хозяйку.
– Уж какой есть.
Ванька поставил сестру на землю, к матери подошел. Евдокия сидела на крыльце, привалившись спиной к прогретым солнышком бревнам; в морщинках, собравшихся вокруг глаз, блестели слезинки.
– Все хорошо будет, матушка, вот увидишь, – улыбнулся Ванька, понимая, что говорит не то и не так.
– Дай Бог, – Евдокия улыбнулась слабо и вымученно. – Веди невесту, сынок.
– Матушка! – Марья упала к ее ногам и принялась целовать натруженные, перевитые синими жилами руки. – Матушка.
– Была одна дочка, теперь будет две, дожила на старости лет. – Евдокия коснулась Марьюшкиных волос. – Ступайте в избу. А я маненечко посижу отдохну. Сердце жмет. Сейчас вечерять соберу.
Ванька привел невесту в горницу. Шиловы жили богато. Изба большая, просторная, не чета бедноте, ютящейся вповалку и старый и малый. У Ваньки горенка, у Аннушки с Васькой горенка, у матери с отцом опочивальня, просторная обеденная, где отец и торговые дела вершит, гостей принимает, да для челяди закутки – девки Малашки и долговязого Глебки.
Сели к оконцу, рядышком, и долго молчали, боясь порушить сплотившую их близость. Думали каждый о своем и об одном одновременно. Солнце садилось, затихало село, мычали коровы, щелкал кнут пастуха. В доме слышался неразборчивый голос отца и тяжелые, постепенно затихающие шаги. В дверь тихонечко поскреблись.
– Вань, а Вань.
– Ну чего, пострела?
В горенку просочилась Аннушка. Васька маячил за порогом, внутрь не пошел.
– На вота. – Сестренка подала ледяную глиняную крынку и кусок чего-то теплого, обернутого чистой тряпицей. – Поисть принесла. Батюшка дюже злой, вас кормить запретил, а я в чулан прокралась и стащила.
– Мамка дала?
– Ага. – Аннушка рассмеялась и широко зевнула. – Ну, я побегу.
– Беги. – Ванька проводил сестру взглядом. В двери мелькнул черный хвост.
Только тут Ванька понял, насколько оголодал. В тряпице оказался пирог с грибами, в крынке – жирное молоко. Накинулся жадно и торопливо, отфыркиваясь и ухая. Марьюшка ела вяло, пощипала пирог, едва пригубив молоко.
– Не ндравится мамкина стряпня? – обиделся Ванька.
– Что ты, Ванечка, Бог с тобой! – всполошилась Марьюшка. – Не хочется, кусок в горло не лезет. Мне много не надо, сытая я. Ты кушай, вон какой большой у меня. И сильный.
– Я такой! – Ванька напыжился, собрал крошки в ладонь, закинул в рот, допил молоко, вытер белые усы.
Марьюшка смотрела сквозь слезы, улыбнулась невесело и тихо сказала:
– Ты прогони меня, Ванечка, беда одна от меня. А тебе жить надо.
Словно ножом Ваньку пырнули, поник он, понурился, навалился грудью на стол, захрипел:
– Дура ты, Марья, дура как есть! Я за тебя… я за тебя! Эх! Дура!
– Ты ругай меня, Ванечка, ругай. – Марья бросилась на шею, придушила жарким объятием. Теплая, родная, милая. – Люблю я тебя, больше жизни люблю! Век благодарна…
– Ну буде, буде, – опешил Ванька, отстранил невесту и встал.
– Куда ты? – испугалась Марьюшка.
– Спать. Ты тут, а я на сеновал.
– Не бросай меня, родненький, не хочу я одна.
– Люди чего подумают? – Ваньке пуще всего хотелось остаться.
– Теперь не все ли равно?
– Не все! – отрезал Ванька. – По-хорошему у нас будет, Марья, по-божески. Спи. Завтрева свидимся.
Марьюшка словно еще меньше стала, сжалась в комок. Ванька поцеловал ее в лоб, закрыл дверь, постоял, переводя дух, и вышел из притихшей избы. Стемнело, на небе народились первые звезды, ветерок дул прохладный и ласковый, как Марьюшкино дыхание. Он забрался на сеновал, расстелил одеяло и лег, рассматривая узор на досках и осиные гнезда под потолком. День выдался тяжелый и длинный. Упырь Рух Бучила и подземные ужасы казались теперь далеким сном. Звезды вызрели и сверкали серебряной россыпью, клочьями ползли подсвеченные Скверней сизые облака. В Гиблом лесу выли волки. Зловеще хохотал козодой. Заскрипела лестница, и Ваньке показалось, что на сеновал проник дикий зверь. Узкая сильная ладошка зажала рот. Запахло весенним лугом и молоком с легким, едва уловимым послевкусием свежей земли. Марьюшка. Она стянула рубаху, обнажив небольшую упругую грудь. Рука отнялась от лица, и он почувствовал вкус ее мягких обжигающих губ…
IV
Аникей Басов, первый из старейшин Нелюдова, проснулся среди ночи в липком поту. Еще не придя в себя, истово закрестился на огонек лампадки в красном углу. Уф, спаси Господи, и помилуй. Приснилось Аникею, будто шлепает он в темнотище кромешной, сам не знамо куда, выставив руки наперед, как слепец. А из темноты кличут по имени, манят. Ласковым таким шепотком. Аникей спешит на зов, не может противиться и неожиданно проваливается в черную яму. Шмякнулся об донышко и проснулся, растудыть твою душу…
– Ты чего всполошился, хер старый? – прошамкала с печки жена, бабка Матрена. Ишь, услыхала, чума. Заноза в заднице, а не старуха, диавол в юбке, Аникеево наказание за грехи.
– До ветру, Матренушка, захотел, – угодливо отозвался Аникей. За годы сумел примириться с бабкиным нравом. Без Матрены Аникею так бы высоко ни в жисть не взлететь. Без приданого и нужных знакомств покойного тестя Григория Полосухина. Всем обязан ей Аникей, оттого и терпел.
– Так иди, чего стонешь?
– Иду, Матренушка, иду! – Аникей заспешил к выходу на сведенных костной хворью ногах. До ветру ему и вправду хотелось. Аж резало низ живота.
– В корыто не напруди! – пригрозила Матрена. – Живо бороденку оттяпаю.
Аникей удрученно вздохнул. Гадина старая, как есть сатана. За печкой похрапывала работница Глашка. Помогала по хозяйству дьяволу в юбке: воду таскала, за скотиной следила, мыла полы. Ладная баба, молодая, задницей угол заденет – весь дом задрожит. Сиськи из рубахи вываливаются, сами в руки хотят. И с Аникеем ласковая, дедушкой кличет. Эх, щас бы к ней под бочок… Из-за занавески доносилось размеренное дыхание и пахло потным разгоряченным женским телом.
Аникей с трудом оторвался от щели, вышел в сенцы. Ага, под бочок. Матрена ухватом по темени вдарит – забудешь, чем баба отлична от мужика. Улица встретила прохладой и темнотой. В хлеву шумно возилась свинья. Аникей заспешил через двор, зябко поджимая босые ноги. По-весеннему ледяная земля кусала за пятки. Отлить хотелось так, что не было терпежу. Проклятая баба! Старческие пальцы лихорадочно потеребили завязки подштанников и затянули узел еще крепче. Холера те в бок! Увлекшись, не заметил, как от ворот отделилась черная зыбкая тень и поплыла прямо к нему. Аникей приплясывал и ругался сквозь зубы, пытаясь сладить с тесьмой. На глаза навернулась слеза. Тень приблизилась, и участливый голос спросил:
– Помочь, Аникей?
Помогать нужды уже не было, старейшина Аникей Басов, большой по нелюдовским меркам человек, опорожнился прямо в портки.
– Ну тише, тише, не верещи, – попросил Рух, глумливо посмеиваясь про себя. Знатно пуганул Аникея, спасибо не помер. И ведь не хотел пугать, так получилось, слишком долго ждать деда пришлось. Старикам пока в голову влезешь и дозовешься – наплачешься. А дело-то спешное.
– Ты? – Аникей выпучил глаза.
– Ну я, а ты кого ждал?
– Н-никого. Ну и сволочь ты, Заступа.
– Не лайся.
– Я в штаны напрудил!
– Новые принести? Я мигом, только скажи.
Аникей заохал, держась за промежность. Надрывно вздохнул и спросил:
– Чего тебе?
– Проведать зашел.
– Ага, поверил я. Чего надо?
– Слыхал поди, невесту-то у меня Ванька-постреленок отбил.
– Слыхал. – Аникей скорчил рожу. – Они как приперлись, ахнули все. Такой переполох поднялся, упаси Бог. Думали, пристукнул Ванька тебя.
– Пытался, чутка не хватило.
– А фурия эта, Марья, как с цепи сорвалась, люди поговорить хотели, так она на них кинулась, и пострадамшие есть.
– Горячая девка. – Рух мечтательно причмокнул.
– Мы к тебе, Заступа-батюшка, гонца посылали.
– Испугались?
– Как Бог свят, испужались. Куда мы без Заступы-то? Пропадем.
– Лестно.
– А гонец вернулся, грит, Заступа живой, показаться не показался, но лаялся так, что и слышать не доводилось.
– А чего он орал? – пожаловался Бучила. – Может, я спал. Дело ли, человека будить?
– Не дело, – согласился Аникей и поморщился. – Так, стало быть, ты Марью-то отпустил?
– Отпустил. Добрый я.
– Ага, добрый. Точно. – Аникей подтянул сырые штаны. – Нешто побрезговал, батюшка?
– О том речи нет, свою пенку снял, – отмахнулся Рух. – Ты лучше скажи, Аникей, как на Марью жребий пал? Неужто Заступин мыт не собрали?
– Собрали, – затряс седой бородой Аникей. – Все до копеечки, как полагается, и людей в Новгород снарядили, да не срослось.
– Чего так?
– Устинья поперек дороги нам встала, – наябедничал старик. – Ты знаешь, ее слово в выборе невесты самое первое. Раньше-то она не совалась, поглядит, покивает, да и все, а тут словно вожжа под хвост угодила. Сказала, кости гадальные велели Заступе из своих девицу непорочную дать. А ежели нет, то будет два года неурожай, скотина охромеет и дети народятся страшилами. На Марью и указала.
– Устинье какой с того интерес?
– А не знаю, – развел руками Аникей. – Может, нет интересу, а может и есть.
– Хм.
– Люди меж собой всякое говорят, – старейшина понизил и без того тихий голос до шепота и воровато огляделся. – У Устиньи дочка – Иринка, соков женственных набрала, и, дескать, замыслила мать выдать ее за Ваньку Шилова, а Марьюшку, невесту его, через тебя извести.
– Вот оно как, – удивился Бучила. Ну и Устинья! Решила и рыбку съесть, и все такое прочее. Хитрая баба. Дело приняло совсем иной оборот. Нехорошее чувство возникает, когда тебя попытались использовать.
– Устинья страсть как озлобела, узнав, что Марья живой вернулась и у Ваньки живет, – сообщил Аникей. – Чисто мегера. Сатаниил.
– Осатанеешь тут. – Рух потерял к старейшине интерес. – Тебе, Аникей, спать не пора? Любишь ты разговоры вести, прямо удержу нет.
– Так я пойду? – оживился старик.
– Так иди.
Аникей поклонился и засеменил к избе, смешно, по-журавлиному выставляя длинные тощие ноги. Хлопнула дверь, лязгнул засов. Руха Бучилы на дворе уже не было, заполночные визиты продолжились.
V
Устинья Каргашина еще не ложилась. Глубокая ночь – лучшее время для отложенных дел. Тех дел, что белым днем не свершишь. Устинья не зналась с чертями и не молилась старым кровавым богам, до сих пор дремлющим в чащах и топях, не приносила в жертву младенцев и не летала на помеле. Хотя ведьмой была потомственной, получившей дар от матери, а та от своей. Немножко гадалка, немножко колдунья, больше лекарка и мастерица в снятии порчи. Всего по чуть-чуть. Достаточно, чтобы быть нужной людям и не взойти на костер.
Сизый дымок от лучины клубился под потолком, тоненькой струйкой утекая в окно. Изба полнилась пряными ароматами полыни, одолени, гармалы, зверобоя, лапчатки, зайцегуба и еще тысячи трав. От живота, от сглаза, от женских и коровьих болезней, для мужской силы, да мало ли для чего. У Устиньи на всяк случай своя травка припасена.
Знахарка сидела, подперев голову руками. Перед ней на столе в бадье настаивались болиголов, можжевельник и чеснок, приправленные сухими веточками березы. Заваренный в ночную пору, до полнолуния, отвар поможет детям избавиться от кошмаров, прогонит демонов-сонников, норовящих забраться в открытые рты.
Дочка – Иринка шестнадцати лет – посапывала на лавке, разметав по подушке черные косы, похожие на свившихся змей. Материна надежда и радость, ей, когда придет время, передаст Устинья свой дар.
Рыжий, какой-то совершено не подходящий для колдовских целей, слегка ободранный, разбойничьего вида кот, свернувшийся рядом, внезапно навострил порванное в многочисленных драках ухо. Гибко вскочил, выгнул спину дыбом и зашипел на стену.
– Ты чего, Асташ? – Устинья напряглась, кошачий страх передался и ей. За стеной послышались тихие вкрадчивые шаги. Или ветер шумит? Устинья тяжело задышала. Асташ ворчал и шипел. Иринка забеспокоилась во сне, белая рука соскользнула на пол.
В дверь отрывисто постучали. Устиньино сердце едва не оборвалось. Кого черт принес?
Стараясь ступать бесшумно, прокралась в сени, прихватив приставленный к стенке топор. Асташ не пошел, не дурной. Трусливая скотиняка. Тяжесть железа вселила уверенность. Стук больше не повторялся. Устинья прижалась к двери, прислушалась. Тишина. Рядом брехали псы.
– Кто там? – с придыханием спросила знахарка. Никто не ответил. Может, почудилось? Устинья коснулась засова. Не открывай, дура, не открывай! Она встряхнулась, прогоняя липнущий страх. Каждого чиха бояться?
Распахнула дверь и проворно отскочила, готовя топор. Никого. Устинья вышла на крыльцо, ее потрясывало. От обиды закусила губу. Верно, прохожий шутнул. Или парни озоруют, скучно им, падлам. Почти успокоившись, она прошлась по двору, помахивая топориком, проверила калитку, заглянула в темный страшный амбар. Внутрь зайти поостереглась. Вроде знакомое, а ночью все другим кажется – настороженным, злым. И темнота изменилась, став опасной и жадной. От амбара Устинья на всякий случай отступала спиной. Береженого Бог бережет. С крыльца осмотрелась еще раз. Задвинула засов, не заметив пары комочков рассыпчатой влажной земли на полу.
В горнице словно стало темней, хотя лучина горела прежним ровным огнем. Устинья вдруг перестала дышать. Мысли птицей метнулись к оставленному в сенях топору. Дура, чертова дура. В красном углу, под иконами, сидел человек в темной хламиде, лицо закрывал капюшон. Устинья подавила рвущийся вскрик, стрельнула глазами на дочь. Иринка спокойно, умиротворенно спала.
– Здравствуй, Устинья. – Голос ночного гостя был низок, вкрадчив и хрипл. Знакомый такой голосок. Человек сдвинул капюшон, приоткрыв худое, резко очерченное лицо, пронизанное сеткой черных болезненных жил. Тонкие губы тронула мерзостная усмешка. На знахарку пристально глядели страшные завораживающие глаза – белые бельма, без радужки, с черной точкой зрачка.
– Напугал, проклятущий. – Устинью чуть повело.
– Не тебя первую, если это поможет, – ласково, по его меркам, улыбнулся Бучила. – Ты проходи, будь как дома, садись.
– Спасибо. – Устинья присела напротив упыря, страх понемногу ушел. – Говорила: ночью не приходи. В прошлый раз соседка увидела, распустила слух, будто Степка Кольцо ко мне шастает.
– А Степка не шастает?
– Ты пошто пришел? – проигнорировала Устинья скользкий вопрос.
– Соскучился.
– Угу, дура я.
Рух откинулся на спину, посмотрел пристально и сказал:
– Очень давно, в той еще жизни, гадала мне знахарка одна. Счастья обещала воз, богатство, любовь. Радовался, верил. А оно вона как вышло.
– Пожалеть тебя? – фыркнула Устинья, не понимая, куда клонит упырь.
– Можно и пожалеть, я до ласки ух какой жадный. А лучше погадай мне, Устинья, слыхал, мастерица ты кости кидать. Кстати, чьи? Запойного пьяницы-самоубивца? Они вроде самые верные. Или бычьи?
– У младенчиков кровь выпиваю, а костями в кружке бренчу. – Устинья напряглась.
– Марью таким макаром сосватала мне?
– Ах вот ты приперся чего. – Устинья взгляда не отвела. – Дело мое, кого я сосватала, тебе какая беда?
– Не люблю, когда мной играют. Очень от этого злюсь, – признался Рух.
– А кто играет? – загорячилась Устинья.
– Не знаю, но обязательно выясню. А пока с тебя спрос. Слухи дошли, Иринку свою хочешь за Ваньку Шилова выдать, вот Марью и спровадила мне.
– Кто сказал? – Устинья побелела.
– Ну мало ли кто. Люди. Я, знаешь ли, общительный, умею развязывать языки.
– Врут люди твои, – вспылила знахарка и осеклась, боясь разбудить спящую дочь. – Чтобы я ягодку мою за Ваньку Шилова отдала? Кобелюку паршивого? Да ни в жисть! Не дай Бог с семейкой их породниться.
– И то верно, не пара он Иринке твоей, я сразу так и подумал. – Рух искоса посмотрел на спящую девку. – Красивая она у тебя, кровь с молоком, может, отдашь за меня, чтобы свиньи хорошо поросились и злой неурожай миновал? Так ты вродь нагадала? Я возьму.
– Нет, – вскинулась травница.
– А чего, в женихи не гожусь? Рылом не вышел? – Рух оскалил клыки, приоткрыв лепестковую пасть. Устинью передернуло.
– Наврала я. – Она инстинктивно прикрыла дочку собой, так наседка закрывает цыпленка, увидев ястреба в небесах. – Набрехала и про поросей, и про неурожай. Кости всякое показали, а я додумала.
– И зачем?
– Не моя тайна. – Устинья отвела взгляд. – Уходи, Бучила, не мучай. Все равно не вышло у нас.
– Не скажешь?
– Не скажу.
Рух помолчал, задумчиво поскреб черным ногтем стол и проговорил:
– Пятнадцать весен тому, к воротам Нелюдова прибилась бродяжка – голодная, босая, окровавленная, раздетая, с умирающим младенцем в слабых руках. Свалилась в канаву у ворот, просила еды. Лохмотья на спине разошлись, и все увидели – женщина клеймена как скотина. Крест в круге, знак московского патриарха. Ведьма. Люди хотели камнями забить. Помнишь, Устинья, кто их остановил? Помнишь, кем была та бродяжка и что с ней стало потом?
– Помню и никогда не забуду, – с придыханием ответила знахарка, роняя внезапно закружившуюся голову на руки. – Все тебе расскажу…
VI
Ночка миновала, полная страсти и нежности, запахов прошлогоднего сена, пыли и неистовой жаркой любви. До изнеможения, до животного стона, до закушенных до крови губ. Первый и словно в последний раз. Марья ушла, едва небо чуть засветлело и звезды начали потухать, оставив после себя тепло и хмельное кружение в голове. Поспать Ваньке так и не удалось. Вскочил с рассветом, счастливый, довольный и радостный. Умылся, хлеба кусок ухватил, по хозяйству захлопотал. Горы готов был свернуть. Воды натаскал, дров наколол, задал овса лошадям. Аннушка вышла заспанная, руками всплеснула. Отродясь не видела брата таким. Мать улыбалась тайком. Поняла, что к чему, почуяла женским нутром. Глава семейства храпел в опочивальне, просыпался с криками, орал на весь дом. Всю ночь шатался по кабакам, дружки притащили под утро, усадили у ворот: расхристанного, пьяного, вывалянного в грязи. Тимофей упал, пел матерные частушки, грозился в предрассветную тьму. Своих не узнавал. Едва уложили.